27 января 2022Литература
2379

«Только язык остался»

Сергей Соловьев памяти Натальи Исаевой

текст: Сергей Соловьев
Detailed_picture© Предоставлено Сергеем Соловьевым

Беда. Не стало Наташи Исаевой. Нет сил сказать «умерла», слова не складываются.

«Сереженька», за несколько дней до ухода писала она мне, поздравляя с днем рождения, и затем столько слов волшебных... у самого края, у того страшного и прекрасного марева бездны, в которую летела, живя... И иначе она не могла. На этом краю всю себя отдавая — с нечеловеческой отвагой и нежностью. И в родство себе выбирая по этой же близости к краю — Арто, Кьеркегора, кашмирский шиваизм, Васильева... И горела на этом краю, особенно в последний год, находясь чуть ли уже не по ту сторону, и прямо об этом говорила, и я, и близкие, наверное, все это видели, и в то же время по-настоящему осознать это было невозможно — такое сияние от нее исходило, да и она не могла «чуть помедленнее...», потому что «допеть» для нее всегда было несоизмеримо важнее, чем «дожить».

Она и от больниц уворачивалась как от безликой упряжи, все сама, в одиночку, уповая на Патмос, что там будет плавать, дышать, как-то восстановится... При этом продолжая лихорадочно возвращать долги — письмом, голосом, всем сердцем. Кому? — нам, куда больше ей должным. Ей стыдно, как призналась она накануне, когда она больна, некрасива и кругом виновата. Виновата, как казалось ей, за неполноту самоотдачи, радости и любви, в пределе которых и была для нее жизнь.

Обладая фундаментальным академическим образованием, она была безоглядно устремлена в то огненное поле трансгрессии, о котором так любят поговорить на диванах, а она реально жила в этом огне и тем самым имела право — сгорая. И скромно подписывалась, где это требовалось, — историк философии и религии. Хотя на деле была не «историком», а предельным практиком, на разрыв. И выдающимся индологом — в этом же смысле. Безоглядным, страстным, самоубийственно щедрым. Не оглядываясь на репутационные и прочие символические капиталы. И с той же мерой самоотдачи была в последние годы не театроведом, а самим театром на краю, за краем...

Она родилась в 1954 году в Кишиневе, окончила философский факультет МГУ и аспирантуру Института востоковедения РАН, защитила докторскую по теме «От ранней веданты к кашмирскому шиваизму», работала ведущим научным сотрудником в отделе Древнего Востока в РАН. В 2000 году был убит ее муж, философ Сергей Исаев, ректор ГИТИСа, земную и небесную любовь к которому она пронесла через всю жизнь. С ним она перевела Кьеркегора и Антонена Арто — книги, ставшие драгоценным событием интеллектуального поля тех лет. Свободно владея несколькими европейскими языками, эту работу она будет продолжать уже сама, переехав в Париж, до последнего дня, переведя и откомментировав почти весь корпус работ Кьеркегора и Арто. При этом не оставляя индологии, переведя с санскрита, которым также владела, ведущих представителей индуистской мысли начиная с V века и до Абхинавагупты; она переводит и комментирует Шанкару, пишет о буддизме. Наряду с этим переводит с французского пьесы Маргерит Дюрас, с немецкого — книги театрального мыслителя Ханс-Тиса Лемана («Постдраматический театр»). С 2001 года на протяжении двадцати лет она сотрудничает с Анатолием Васильевым, активно участвует во всех значимых событиях культурного поля Европы, много пишет о современном театре — на русском, французском и английском, опубликованы сотни ее статей, многие из них — явление в современной европейской культурологии. В разные годы работает научным сотрудником в Оксфорде, преподает в Парижском университете, в Италии, в Англии. Удостаивается звания кавалера Ордена изящных искусств и литературы Французской Республики.

Марина Давыдова пишет памяти Наташи в журнале «Театр.»: «Боюсь, не все в нашем (театральном) мире понимали истинный масштаб ее личности. А личностью Наташа была поистине ренессансной. <…> Рассуждения об адвайта-веданте запросто переплетались с рассуждениями о театральной теории Антонена Арто. Она прозревала в современном театре те метафизические глубины, которые не до конца понимали порой сами создатели театральных миров <…> ее яростное театроведение было в равной степени непохоже и на поверхностное бормотание о театре газетных французских рецензентов, и на гиперрациональный подход мэтров европейского театроведения».

Ее комментированные переводы одной из вершин индуистской философии — Шанкары, как и столь же великого мыслителя — Абхинавагупты, — даже не переводы и комментарии, а та степень фундаментальной и в то же время живой, полемически горячей вовлеченности, когда разговор идет лицом к лицу, поверх барьеров, здесь и сейчас. Не говоря уж о том, какой огромный пласт индийской философии был ею впервые введен и отрефлексирован в русской культуре. Это еще предстоит оценить. Только кому и как — трудный вопрос, поскольку она уникальным образом сочетала в себе, казалось бы, несоединимое — настоящий академизм и столь же настоящую свободу взгляда, одержимость чувств и божий дар речи.

На столике у моей кровати полгода лежит ее новая, присланная мне, книга переводов Арто, читаемая по щепоти перед сном, я так и не успел дочитать, сказать ей...

На снимке мы с ней стоим в фойе московского театра Станиславского, куда прилетели — она из Парижа, я из Мюнхена. Прилетела специально, за свой счет, чтобы быть рядом, чтобы сказать о важном перед презентацией моего фильма о древней индуистской мистерии тейям. Кто на это способен, вот так? Считанные. Именно они и уходят первыми. Уже и последними.

Писала мне, как идет по парижским улочкам и останавливается, закашливаясь, якобы разглядывая витрины, чтобы прохожие не обратили внимания: сердце соскакивало, постковидное... Дай мне немножко времени, писала, я так жду твою «Улыбку Шакти» и уже вижу, как напишу, начав со слоев океана с мириадами глаз светло-темного эроса... но не смешиваясь друг с другом, а пребывая в едином...

За три дня до своей смерти поздравляла меня с днем рождения словами чудесными под нашей фотографией. Родная моя, ответил я ей в комментарии, так и стоять бы нам рядом — веки вечные...

Веки вечные теперь это сиротство, такая дыра безутешная, воющая — во всю оставшуюся. Даже не вымолвить: светлая память...

Миленький мой, пишет она недавно, не тревожься, пожалуйста... И заканчивает письмо: все, пойду делать гимнастику, а то еще вдруг помру.

Невыносимо. Все эти дни с уходом Наташи. Родной, невозможно настоящей, каких по нынешним временам почти не осталось. Но помимо человеческого только теперь с каждым днем открывается то, что для меня, как и для многих, было очевидным, просто вблизи мы это, как нередко случается, очень недооцениваем: какой небесной труженицей она была, сколько ею сделано — и в философии, и в индологии, и в театроведении — Гималаи изысканий, переводов, статей...

Перечитываю в эти дни нашу с ней лоскутную переписку. Обменивались записками не так уж часто, с перерывами, особенно когда уезжал в Индию, находясь в заповедниках, без связи. Начало переписки в 2014-м, когда и задружились в Фейсбуке, а встретились год спустя в Москве в театре Станиславского на презентации моего романа «Адамов мост», где она выступила, говоря о романе. Три года спустя в этом же театре перед показом моего фильма о магическом обряде тейям, взяв микрофон к концу презентации, она произнесла необычайное, трудное и так просто об этом сказала, как лишь она могла — видно, Боженька пропускает ее, страстного, умного и отважно беззащитного ангела, в то сокровенное, куда вход приоткрыт очень немногим.

Наверное, не время сейчас для публикации того, что будет ниже. Я бы и не решился на это, когда бы не две причины. Даже убрав в тексте обостренно-личное, что обнародовать не вправе. Но слишком уж нестерпим ее такой внезапный уход и столь же нестерпимо желание хоть как-то продлить ее присутствие среди нас. Тем более что при жизни она, особенно в последние десятилетия, скромно держалась в тени — Васильева, которому всячески помогала (ее книга о нем выходит в «НЛО», но она уж не дождалась), да и в целом — в тени всего, чему так одержимо себя отдавала, — искусства, культуры, людей. Вторая причина — я, к сожалению, был в переписке с ней куда менее активен (в речи, не в чувствах), но это и во благо теперь, отчасти оправдывая эту публикацию, поскольку здесь прежде всего виден не я, а она — такая, как мы, близкие ей, помним ее. Начало переписки — февраль 2014-го, она в Париже, я в Мюнхене, за кадром — Майдан, Крым, а прерывается связь в январе нынешнего года, накануне ее смерти.

© Предоставлено Сергеем Соловьевым

Н.: Сергей, вы ведь в Киеве, да? Как жалко, что мы все так разбросаны! Конечно, лучше бы книгу бумажную (стихи и настоящую прозу я предпочитаю вот так, по старинке, читать). Мне совестно вас обременять и создавать какие-то трудности. А вы не собираетесь в Москву или в тот же Париж? Мне-то, со своей стороны, очень хотелось бы передать вам своего Кьеркегора. Да и эта книжка индийская, которая только что вышла, — я бы ее тоже вам передала. Надо мне сообразить, как лучше сделать. И спасибо еще раз! Я страшно польщена, конечно, но помимо этого — просто рада!

С.: И я вам очень рад, Наташа! В Киеве я давно уж не живу и бываю редко. В основном — в Мюнхене, или в Индии, или в Крыму. Сейчас я в Голландии. Когда вернусь в Мюнхен, наверное, уже поздновато будет слать вам книжку в Париж?

Н.: В Мюнхен-то из Парижа — никаких проблем! А где вы обычно бываете в Индии?

С.: Как правило, подальше от туристических мест. Джунгли, заповедники и деревушки в нехоженой глубинке.

Н.: Завидую вам! Я много раз была прежде, но все больше по научным надобностям. Ну и на побережье. Женщине одной там практически невозможно, если вдали от исхоженных троп. Хотелось бы — но уж в другой жизни.

<…>

С.: Наташа, милая, все ли у тебя хорошо? Черкни словечко, волнуюсь — что с тобой?

Н.: Сережа, мой хороший. Я жива, но никак не могу выйти из пике. Вот в штопор вошла, а дальше — как повезет. Я говорила уже о себе, о своих проблемах, но с этим я справлюсь. Смотрела Анхелику Лидделл. Это новый режиссер, испанка, третий спектакль смотрю: «You are my destiny» («Похищение Лукреции»), то есть «Ты моя судьба», но и «суженый» — именно после насилия — и до самой смерти, до самой любви. Ах, какая Анхелика! Я то рыдала, то смеялась весь спектакль. И было это не только зрелищно — очень тонко сделано, удивительно! Совершенно, кстати, в продолжение моих последних терзаний — вплоть до мельчайших совпадений. Ты не поверишь, но она сама в программке называет Параджанова (только тут вместо граната — виноградная кисть, которую она давит ногами на разных тряпочках) и — дважды (!) — Арто... Все это не случайно — она очень тонко поймала этот современный расклад, современное столкновение: черная страсть, которая все держит, которая — одна и жива (в отличие от папье-машешного Боба Уилсона и правильного европейского Просвещения). Вне справедливости, вне рациональности, вне... Как жаль, что этот спектакль не поставил кто-то из русских (Богомолов или Васильев). У Богомолова — это вот тот случай, когда я выбираю обалдуя Митеньку из всех Карамазовых, хотя судьбой своей и всем раскладом повторяю Ивана. И Васильев, который весь — про то же самое: что любить стоит в конечном счете только насильника. Только с ним и соединишься, с ним и в землю уйдешь венчаться. Ты знаешь, Анхелика ввела в спектакль такое странное, прозрачное русско-украинское трио певцов с абсолютно хрустальными голосами и народными песнями вперемешку; мне кажется, она знала, что делает, построила так намеренно. А я — когда говорю о рефлексии (чтобы хоть как-то разобраться с этими нашими грязными, кровавыми и страшными корнями), имею в виду вот такое исследование — не философскую теорию, но нечто, данное в опыте, через нынешние формы искусства, — чтобы уж не отвертеться и не спрятаться — но тоже получить в своем опыте, в переживании — то есть наглядно. Это как раз и история русского насильника-зверя в Украине. И история нашего родства. В общем: кто не скачет — тот москаль! Я-то как раз скакала в конце, стоя хлопала руками над головой. Прям как на рок-концерте (но театр таким ведь и должен быть для зрителей — в идеале). Ушла при этом почти четверть зала, причем уходить начали через 15 минут после начала: это значит, что не от скуки, а из протеста. Французы шокированы вульгарностью, а я, беспутная, как раз за это Анхелику сердечно полюбила еще год назад, когда она поставила очень рискованный спектакль про Брейвика — вечного Питера Пэна. Я разобьюсь, но свожу на нее Васильева — пусть ногти кусает! Может, он поймет хотя бы вот так — из близкого, из тех же болячек...

С.: Боже мой, я еще не прочел, но счастлив, что ты здесь.

<...>

Н.: Прости, что я такая дура, я действительно споткнулась.

С.: Наташа, родная, многих зацепило, шатает и будет шатать — по обе стороны. А те, кто стоит твердо и прямо в этом трижды косом и трижды вывернутом мире... вызывают сомнения хотя бы с точки зрения геометрической логики. Дай времени с этим разобраться.

Н.: Я сама это в себе знаю (не в идиотском, карикатурном, подлом виде — но знаю). Если уж совсем просто — я всегда была с Достоевским, а не с Толстым. Иначе бы не ушла ни к шиваитам, ни к Кьеркегору, ни к Арто. Иначе бы не увидела того же Васильева. Но есть Россия как режим, а есть и культура, на которую мне не наплевать — на культуру, на русское слово (а вся русская поэзия — отсюда, из этого жерла, которое жрет). Как жаль, что ты не видел со мной Анхелику! Она ничего не боится. Но знает, что платить за это можно только смертью, и игры эти все — вокруг смерти. Ее здесь, в нормальной, регулярной Европе, никто не понимает и не желает понимать...

С.: Мне кажется, я вообще как на другой планете — в последние годы вижу лишь деревья и небо. Наташа, милая, все еще перемелется и развиднеется, не торопись подорвать себя, даже за такую высокую идею, ты ж не шахидка.

Н.: Вообще-то шахидка. Да и не стоит это того (хотя где-то отдаленно — очень даже стоит).

С.: В общем, Страшный суд переносится за неявкой подсудимых :).

<…>

Н.: Сережа, там все оказалось сложнее, чем я сразу увидела. То есть — еще сложнее. Да и страшнее. Когда входишь — видишь вначале путешествие внутри любви. А оно (путешествие) — совсем по другой карте. Внутри голоса и внутри смерти. Я поскольку сама была рядом, сама там же где-то скиталась — вначале не хотела узнавать. Я послала тебе на почту. Посмотри, может, совсем не годится... Закончила вчера — и ночью не ложилась, перечитывала. Потому что я только такие романы и люблю читать. Мне с беллетристикой делать нечего. Я даже эту Донну Тартт забросила, хоть она и очень мила по-английски. Но вот — ушло... Только язык остался. Только там, где язык.

Это ведь часть необходимой школы. Да, «Школы для дураков». Я, кстати, считаю Сашу Соколова лучшим прозаиком. Но больше всего люблю «Между волком и собакой». Это призма, линза, которая поставлена. Конечно, стихия творчества свободна и капризна, но Джойс же не начал писать так ни с того ни с сего. И Беккет потом, за ним, секретарствуя. Взгляд формируется — а потом формирует мир. У кашмирцев и вправду говорится о проекции (правда, не на марлю, а на плетеный коврик). Так мы всё и строим — по мере сил. И призма, конечно, не столько для глаза, сколько для языка. Язык фильтруется (или он нас фильтрует). Только это и интересно. Хотя я вслед за индусами говорю — Речь. Поскольку она устная, произносимая, реально живая. Это, кстати, западные философы слабее понимают. А для индусов опять же — только так! «Хорошо выделанный» санскрит — все равно устный санскрит. Всё заучивали наизусть, как у Брэдбери :).

<…>

С.: Посмотрел сейчас фильм «Посетители» Готфрида Роджео (если не переврал фамилию). Видела? Очень интересно. Без слов, без сюжета, люди смотрят на тебя с экрана по несколько минут почти неподвижно. Черно-белый. Музыка Филипа Гласса.

Н.: Посмотрела! Гласс, конечно, как все минималисты, насквозь индийский. Чистая индийская рага. Обычно говорят: медитативная, что совершенно неверно, поверхностно, поскольку тут раскручивается-закручивается страсть, чувство, ну хотя бы настроение. У меня от фильма ощущение вовсе не медитативное, но, напротив, очень тревожное. Я понимаю, что их взгляд — на экран, но мне как-то не по себе. Очень тихий, протяжный, растянутый конец света. А Трикси, эта горилла, — это тот, кто придет после нас? Она ведь не параллельно, наряду с прочими, она, скорее, с брошенными зданиями, мертвым озером, стаей чаек... А мы куда делись? Только вот еще — смотрели, кричали... Все-таки живой театр лучше, чем экран, — он не предполагает непременной гибели.

С.: Да, у меня это же ощущение. Но я бы не выводил из присутствия гориллы особой символики, это просто еще один взгляд близкого нам существа — и по происхождению, и по параллельному существованию, и по драме конца. А в целом — глубинное чувство присутствия — и экзистенциального, и мета-.

Н.: Именно так! Вот это присутствие и взгляд — до речи.

<…>

Н.: Ну уж, ты меня и перехвалил во вводной, я только что увидела!

С.: Какой там перехвалил — лишь воздушный поцелуй.

Н.: Ну да! Так меня мало кто целует :). Но хотелось сказать что-то совсем просто, без затей. О том, как это было важно, сейчас важно. Это ведь — безо всякого преувеличения — настоящее лицо поколения. Именно здесь! Но слишком рассеялось, разбрелось. Не ваша, не наша вина. Судьба подлая. Отчасти — как русская литература в эмиграции. Но все, даже кто остался, — в эмиграции, на чужбине. Неслучившийся золотой век... Ах, что за страна!

С.: Думаешь, можно было достичь большего, будь ситуация другой?

Н.: Художник не может сделать больше, чем он делает. Но обстоятельства не дали пройти кристаллизации. То есть помешали необходимой интенсивности, насыщенности обменов (с читателями, сочувствующими, с нами, просто книжниками и худо-бедно философами). Получилась половинная эмиграция, рассеяние. Прямо евреи получились из поэтов и интеллектуалов. Надо алию собирать :). Это всё чекисты, подлый народ. Когда они убивали страну, рикошетом попало в культуру. Хотя та живучее, чем даже народ. Просто я помню свою очень раннюю юность — 9–10-й классы, первые курсы университета. Мне надо было больше! И я не ленива была, искала, повторяла, добывала, говорила. Но не было полной, нормальной, насыщенной среды — не для образования и культуры вообще, но для слов, для новых слов — потому что только слова создают мысль, а не наоборот. А эти слова уже кто-то проговаривал. Мне надо было стоять рядом. Как и другим. Должен был выпасть кристалл чистого такого соединения, чистого нового опыта, который бы все перевернул!

С.: Сложный вопрос. Фатальность в свершившемся не дает думать, как могло быть и было ли бы лучше, чище, выше. Например, у Платонова.

Н.: Да. Как Платонов. Выше которого нет — и который во многом был напрасен... Это вопрос не красоты слога. Это иная жизнь слова. Это очень редко. Вообще, в истории культуры — точечно. Я поэтому еще так ненавижу гэбню. Потому что они нас лишили того, что Господь и природа подарили России. У них права не было...

<…>

С.: Наташа, я уже в Мюнхене, привез из Индии тонну отснятого материала, среди прочего — фантастическое, удалось снять магическую мистерию тейям в глубинке Кералы, материал уникальный и, похоже, по твоей теме.

Н.: Миленький, я вот только-только стала выздоравливать, у меня была тяжелая какая-то вирусная пневмония. Сейчас возвращаюсь к нормальной жизни.

Наконец посмотрела. Мне надо сообразить еще — слишком серьезный заход! Я тебя поздравляю и непременно как-то откликнусь в ближайшие день-два. Думаю о тебе часто и все время рассматриваю твои снимки из Индии.

С.: Все наладится, не волнуйся, помнишь: «не торопиться, нетерпенье — роскошь, я постепенно скорость разовью...» Я тебе рад очень. Все, не пиши сейчас, береги патроны.

Н.: Пересматриваю еще раз твой фильм. Так мелки слова, так недостаточны рассуждения! Ты великий, конечно, материал собрал (точнее, не собрал, а просто сам этот материал тебя нашел, на тебя вышел). И ты сам — из немногих, кто способен увидеть, кто способен... Не почувствовать даже — а в это войти, пережить в реальном опыте. Ночью еще подумаю, как мне лучше зайти со своими словами. Слишком сильное потрясение всякий раз — невольно отстраняешься, вздрагиваешь и сжимаешься вокруг чего-то, что уже в тебе...

С.: Понимаешь, я там многое хотел и мог бы сказать и с этой стороны большую недостачу чувствую, а с другой — было еще более настойчивое: помолчи, этот материал должен сам вступить в отношения со смотрящими, непосредственно, не через тебя. Да и, признаться, где его возьмешь — тот уровень не самонадеянности, не самозванства, когда говоришь об этом.

Н.: Да, останавливаешься в каком-то благоговейном ужасе, в растерянности перед чем-то, что заведомо больше тебя... С книгой все-таки другие отношения: как бы она ни была велика, войти всегда можно. Войти, прогуляться... Здесь не так.

С.: И так скудна информация о тейяме — на удивление, ее почти нет. Впрочем, обычное дело для Индии. Может, к осени в Москве показать в каких-то залах? Вот мне сегодня Лена Морозова, актриса, пишет, что в «Синефантоме» бы показать, она посодействует... Ну поглядим.

Н.: Непременно нужно делать! Все, что только возможно. Великие записи, великие просто. Тут вдруг оказываешься в присутствии живой энергии (а ведь можно было бы усомниться, есть ли она, существует ли). Истинно — в присутствии Бога живого.

С.: И сгорают они реально — я видел это — живьем сгорают. Не на публику.

Н.: Это неизбежно. Вообще, реальные вещи, реальные события — очень страшны. Кто не имел в опыте (хотя бы стояния рядом), тот не поймет.

С.: Невероятно, что они уцелели, пройдя сквозь четыре тысячелетия. И поразительна эта как бы двойственность, параллельность их существования во время ритуала: гомон публики, зрелище, мобильные телефоны, которые им тычут сторуко в лица, и полная их отрешенность от всего этого. Не отвечай, у тебя хватает дел сейчас, ты и так очень много сказала.

Н.: Так и бывает. И знаешь: вот это окружение профанного мира — это тоже какая-то важная внешняя оболочка, необходимая. Так еще виднее, что все эти разнообразные слои сущего (включая сюжет, костюмы, ритуализованные движения) нужны для того, чтобы создавать вместилище, логовище для огня внутри. И без них он бы не горел этим цветом, оставался бы невидимым, уже абсолютно невыразимым. Это кольцо зрителей (в том числе и непосвященных) — необходимая принадлежность, антураж, то есть именно «окружение», которое сохраняет и проявляет... Проявитель и фиксаж. Отсмотрю еще и сделаю что-то вроде статьи (и вовсе не только «от индологии»). В том-то и дело — по всем нашим жизненным линиям важным это проходит. В любом случае тут нужен довольно большой текст, я это уже вижу.

<…>

С.: Наташа, если это пневмония, они должны положить в больницу, во всяком случае — быстро это проверить.

Н.: Мне предлагали, но я психологически не выдерживаю. Когда совсем плохо, я просто прячусь.

С.: Надо. Через несколько дней можешь сбежать, подписав уход по собственному, но эти два-три дня важны.

Н.: Может, в пятницу пойду к врачу, не знаю еще... У меня уже давно что-то в легких застряло. Я в прошлом году перебегала пневмонию на ногах. Теперь расплачиваюсь.

С.: Не надо в пятницу, иди в больницу сейчас, не к врачу, а в больницу. Или скорую вызови, они проверят. Если у тебя есть страховка и ты можешь это делать.

Н.: Нет. Не могу. Страховка есть. Но я не готова. Чисто морально — не могу совсем. Лягу спать...

С.: Не балуйся, мы все люди, даже я :).

Н.: У меня еще месяц — посмотреть. Но я никогда не вылечивалась лечением, только морем. Я много плаваю. Не купаюсь, но километрами плаваю. Это должно постепенно помочь. Там, на Патмосе, 40 градусов, ветер и очень сухо. Иначе мне в этот следующий сезон просто не войти. На год меня точно не хватит. Только шампанского — и в устричный вагон :).

<…>

С.: Наташа, как ты? Мутные, муторные времена. Как-то бы нам продержаться... Я тебя очень люблю.

Н.: Сережа, я только вернулась — на этот раз с Крита, до мелких островов было уже не доплыть, зимняя мгла начинается. Васильев уже в Москве, Илья Хржановский нашел деньги на его часть в «Дау», даст бог, до весны-лета хватит, чтобы закончить фильм. Я в ужасном каком-то моральном состоянии. Очень похоже на реальную депрессию — тогда не знаю, как буду выбираться. Меня ужасно мучает совесть, что я не досмотрела твои фильмы, не начала о них писать, — но не хватает мне сейчас какого-то веселого сердца... Не могу собраться толком. Ни Васильеву не могу помочь, ни тебе сказать что-то путное. Прости меня, родной, давно я не была в таком беспомощном, мрачном состоянии. И эта череда смертей вокруг... я ведь их хорошо знала, это все моя прежняя жизнь. Закончился какой-то период безвозвратно... не знаю, что дальше будет. Не знаю, чего мне самой хотеть. Я очень к тебе привязана, очень тебя люблю, у меня почти никого, кроме тебя. Но я сама какая-то бесполезная, беспомощная, беспросветная, никчемная... Не знаю — как, не знаю — зачем...

С.: Наташа, как же мне помочь тебе? Я, признаться, и сам не в лучшем. Так что очень тебя понимаю, но надеюсь, что мы справимся и еще развиднеется. Худо, что мы, похоже, оба, будучи сильными и несколько самонадеянными в этом смысле, теребим эту льнущую мглу, за которой лишь тоненький вой божий. Но авось жизнь смилуется. Очень тебя прошу — не волнуйся, хотя бы об этих фильмах, это уж точно не стоит того. Очень хочу, чтобы у тебя все наладилось — и внутри, и вокруг. И у Васильева. Обнимаю тебя всей душой, будем живы!

<…>

С.: Родная, где ты, волнуюсь.

Н.: Сережа, милый, я в Греции. Мы с Васильевым неделю работали в Дельфах по пятнадцать часов в день на международном стаже. А я поехала из Парижа совершенно больной, с неработающими сердцем и легкими :). После ковида и двойной вакцинации… Отработали отлично, сели на кораблик и пошли на Патмос. И тут я на следующий день загремела в больницу — меня срочно отправили на катере на Лерос. Сегодня только выписали — я уже на Патмосе… Целую тебя, возвращаюсь к жизни!

С.: Как удивительно — только что писал тебе письмишко на почту, отправил, гляжу — а тут ты мне пишешь, одновременно! Возвращайся же и будь здоровенькой с каждым днем все светлей!

Наташа, что-то случилось? Я тебе и на почту писал... Пришли хоть одну букву — любую, просто чтобы знать, что ты здесь.


Понравился материал? Помоги сайту!

Сегодня на сайте
Елизавета Осетинская: «Мы привыкли платить и сами получать маленькие деньги, и ничего хорошего в этом нет»Журналистика: ревизия
Елизавета Осетинская: «Мы привыкли платить и сами получать маленькие деньги, и ничего хорошего в этом нет» 

Разговор с основательницей The Bell о журналистике «без выпученных глаз», хронической бедности в профессии и о том, как спасти все независимые медиа разом

29 ноября 202322407
Екатерина Горбунова: «О том, как это тяжело и трагично, я подумаю потом»Журналистика: ревизия
Екатерина Горбунова: «О том, как это тяжело и трагично, я подумаю потом» 

Разговор с главным редактором независимого медиа «Адвокатская улица». Точнее, два разговора: первый — пока проект, объявленный «иноагентом», работал. И второй — после того, как он не выдержал давления и закрылся

19 октября 202327267