Всего один день остался до начала фестиваля «NOW. Как устроена современность», который проводят с 4 по 6 ноября COLTA.RU и Музей современного искусства «Гараж».
Вот здесь вы можете почитать про всю программу лекций и фильмов; не забывайте также заглянуть на страницу расписания на сайте музея «Гараж» и на страницу феста в Фейсбуке.
Тем временем мы продолжаем серию разговоров с гостями феста. Вот здесь антрополог Дэниел Миллер рассказывает о своем радикально новом понимании соцсетей, а экономист Гай Стэндинг — о том, как спокойствию мира угрожает новый обиженный класс, прекариат, и как ситуацию может спасти так называемый безусловный доход.
В этом материале мы познакомим вас с Франко «Бифо» Берарди, человеком и пароходом, который начал думать над тем, что такое современность, еще в конце 1960-х. Кто такой Берарди и что за легенда связана с его именем, рассказывает Марина Симакова. Она же поговорила с философом перед его приездом в Москву на фестиваль NOW с лекцией «Век бессилия и горизонты возможного» (5 ноября, 16:30, атриум «Гаража»). Кроме того, Берарди примет участие в обсуждении фильма открытия фестиваля «Ищущие ночлег» (4 ноября, 21:00, там же) и в большой дискуссии «Новая архаика и кризис общего» (5 ноября, 18:30, там же).
Франко «Бифо» Берарди. Человек и легенда
Франко «Бифо» Берарди — легендарный итальянский теоретик, публицист и медиаактивист. Свидетель и участник протестов 68-го, младший представитель итальянского автономизма, Берарди с ранних лет стал частью политической и интеллектуальной сцены, сначала итальянской, а потом и французской. Проекты радикальной философии, развитие новых способов коммуникации, вопросы организации адекватной политической практики — все это волновало и продолжает волновать Берарди и по сей день. Юношеский интерес к экзальтированной модернистской поэзии, включая, к примеру, Цветаеву, парадоксальным образом сочетается в нем с вниманием к миру новейших технологий. Для Берарди характерна одержимость «реальным», попытка обнаружить реальность в самых неожиданных местах — от шизофрении до кино. Ему удалось сохранить эту уникальную страсть, стремление ухватить смысл тех явлений, которые сильнее всего скрыты от нас в тумане властных отношений и аффектов.
Берарди родился в 1949 году в Болонье. Еще в школе он увлекается рисованием и абстрактной живописью. Под всеми его рисунками и картинами красуется подпись «Бифо» — этот псевдоним останется с ним на всю жизнь.
Ранний интерес Бифо к искусству развивался параллельно с увлеченностью политикой. Четырнадцатилетним подростком Берарди вступает в ряды Итальянской федерации коммунистической молодежи, которая переживала тогда время своего расцвета (в середине 1960-х федерация насчитывала около 200 000 членов). Правда, уже через три года его исключают из федерации за фракционность. В 1967-м Берарди знакомится с автономистом Антонио Негри, изучает эстетику в Болонском университете и присоединяется к группе Potere Operaio («Рабочая власть»), то есть к операистской линии автономистского движения. Так, в статусе активиста внепарламентарных левых, Берарди встречает революционные события 1968-го.
Теоретические интуиции Берарди развиваются столь же стремительно, сколь и его общественно-политическая жизнь. В 1970-м выходит его первая книга «Contro il lavoro» («Против труда»), в которой он развивает идеи радикального автономизма. Берарди предлагает сопротивляться власти капитала, а не идти у него на поводу: не соревноваться за рабочие места и продвижение по службе, а попросту саботировать логику конкуренции. Для этого нужно помыслить свое время как общественное, но освобожденное от дисциплинирующей темпоральности отчужденного труда. Нужно отдать свое время занятиям, из которых невозможно извлечь прибавочную стоимость.
Современность — это состояние захваченности ритмом, который больше не совпадает с человеческим. Слова «я не могу дышать» — это и есть формула современности.
Именно это делает сам Берарди. Вместо того чтобы посвятить себя научной или любой другой карьере, он издает независимый журнал A/traverso (редколлегия DIY-журнала именовала себя не иначе как «мао-дадаистами») и основывает первую пиратскую радиостанцию Radio Alice, чей девиз — «Дать голос безгласным». Слухи о свободной радиостанции, которая смело сопротивляется медийному мейнстриму, организует дискуссии и освещает политические акции, распространились по всей Европе. Пример Radio Alice не один год вдохновлял активистов и независимых радийщиков.
Очевидно, что дерзость автономистов устраивала далеко не всех. Довольно скоро радиостанцию закрывают, а Берарди оказывается в тюрьме. Ему предъявляют обвинение по «делу Арджелато». В 1974-м при ограблении сахарной фабрики при до сих пор непроясненных обстоятельствах двое активистов вступили в вооруженный конфликт с полицейскими, в результате один полицейский погиб, другой был ранен. Полиция сочла, что ограбление и убийство — дело рук автономистов, Берарди обвинили в непосредственной связи с «Красными бригадами».
Требуя немедленного освобождения товарища, соратники Бифо организуют музыкальный фестиваль в его поддержку. На центральной площади Болоньи собирается больше десяти тысяч человек. Под нажимом общественного мнения уже через пару дней Берарди оказывается на свободе, но, разумеется, не спешит уйти в политическую тень. В Болонье самое горячее время: город охвачен массовыми протестными настроениями, которые достигают кульминации в так называемом движении 77-го. Именно этот год станет для Берарди поворотной точкой, историческим разломом, в котором его политические надежды достигают наивысшего выражения.
Стихийное движение 77-го отрицало всю существующую систему артикуляции гражданского несогласия, включая профсоюзы и политические партии. Участники протестов полагались на стратегию прямого действия: немедленная оккупация свободных пространств, мелкая экспроприация. Примечательно, что протесты не были ни революцией университетов, ни столкновением анархистских группировок. Это было широкое движение, в которое входили представители меньшинств и субкультур, феминистки, сторонники легализации наркотиков и многие другие. Протестующие высоко ставили не только ценности социальной справедливости, но и свободу самовыражения. Бифо занимал одну из лидирующих позиций в творческом крыле движения.
Происходящее, разумеется, существенно осложняет отношения Берарди с полицией: на излете 70-х он покидает родной город, спасаясь от преследований по обвинению в «разжигании классовой ненависти», и оказывается в Париже. Там Берарди погружается в теоретическую работу, а его «принцип надежды» сменяется «пессимистическим интеллектом». Правда, в Париже ему встречаются замечательные собеседники: Фуко и Гваттари. С последним его еще долго будут связывать тесные отношения, и спустя почти два десятка лет после смерти учителя Берарди напишет его интеллектуальную биографию.
Травма, которую переживает мир сейчас, обязывает нас преодолеть перспективу, упирающуюся только во что-то, что может быть охвачено статистически. Нам нужно просто открыть глаза.
80-е Берарди проводит в путешествиях, совершая эпизодические вылазки в родную Италию. Он работает в Нью-Йорке, Мехико, Индии и Китае, не переставая изучать современную культуру, психоанализ и технологии и, конечно, продолжая активно публиковаться. Осев на некоторое время в Калифорнии, он увлекается киберпанком и пишет несколько эссе, посвященных субкультурным движениям, музыке и визуальной культуре. Ситуация, в которой мир оказался в результате стремительного развития технологий работы с информацией, все больше его тревожит. Эту ситуацию он называет «семиокапитализмом»: именно производство знаков с расчетом на мощный аффект стало движущей силой неолиберальной экономики.
По возвращении в Италию Бифо продолжает заниматься изучением возможностей альтернативной коммуникации и организацией когнитивного труда. Радио, телевидение и, наконец, интернет, с которыми у Берарди (да и не только у него) когда-то были связаны ожидания лучшего, формируют у него особый критический взгляд — своего рода радикальный постфутуризм, предполагающий полный отказ от идеи будущего. Это вовсе не означает разрыв с интеллектуальным трудом и активистской работой. Берарди продолжает писать, интересоваться искусством и технологиями, преподавать — сначала в средней школе, а потом и в университете.
В 2014 году в Университете Аалто в Хельсинки Берарди защищает диссертацию с пессимистичным названием «Феноменология конца». В самой этой процедуре институционального признания не было прагматического смысла. Берарди давно стал легендой, его острый ум и социальная чувствительность не нуждались в верификации со стороны бюрократов от науки. «Хочу стать доктором философии до того, как умру», — иронично заметил тогда Берарди.
Его опыт, в котором политическое присутствие всегда было неотделимо от интеллектуальной жизни, — это не просто личная история, но чрезвычайно важный пример протестной чувственности, всегда ускользающей от власти и способной принимать самые разнообразные формы.
* * *
— В ХХ веке много было сказано о модерности (modernity), о том, что значит быть человеком Нового времени. А теперь мне бы хотелось поговорить с вами о современности (contemporaneity). Что это такое?
— Сердцевина всех мутаций современности — это проблема времени. Когда я произношу слово «современность», я понимаю его очень просто — что стало с нашим ощущением времени? Что мы чувствуем? Что мы об этом знаем?
Давайте вспомним, чем был разум в Новое время. Чем он был для Макиавелли, для Канта и Ленина? Разум представлял собой способность схватывать вещи с помощью присущего человеку ритма. Модерный разум опирался на чтение и понимание письменного текста, на медленный ритм буквенной коммуникации. В этой системе измерений, в этом замедлении человеческий рассудок был способен схватывать объемы и принимать рациональные решения.
Мы должны работать с психическим, ментальным страданием как с ключом к политическому, как с политическим инструментом.
Когда инфосфера стала расти быстрее, быстрее и быстрее, темп нашего рассудка, органический темп человеческого сознания оказался больше не способен перерабатывать информацию на той скорости, с какой она поступает. Наша современность — это состояние захваченности ритмом, который больше не совпадает с человеческим. Акселерация инфосферы не дает нам возможности управлять рационально, по своему желанию процессами, в которые мы вовлечены. И мы реагируем на это панически, депрессивно. Депрессия становится самой прогрессирующей болезнью столетия: количество самоубийств за последние сорок лет, то есть за годы неолиберальной конкуренции и цифровых технологий, выросло на 60%. То, как мы ощущаем сегодня современность, лучше всего выразили слова «я не могу дышать». Их произнес черный парень, убитый группой белых полицейских в Нью-Йорке, он повторил их одиннадцать раз. «Я не могу дышать» — это и есть формула современности.
Так что психическое, ментальное страдание — это отчетливая манифестация болезни общества. Поэтому прежнее различение между политикой и психоанализом теперь уже во многом неактуально. Мы должны работать с психическим страданием как с ключом к политическому, как с политическим инструментом, как с тем, что позволит выработать общность в сознании работников умственного труда, когнитариата.
— Любопытно, что в российском контексте термин «когнитариат», который вы используете в своих работах, говоря о людях, занятых интеллектуальным трудом, появляется крайне редко. Вместо него используется выражение «креативный класс», и оно довольно популярно.
— И крайне обманчиво.
— Именно. И сегодня оно вызывает здесь, у нас, скорее, негативные коннотации. Люди, принадлежащие к так называемому креативному классу, представляются индивидуалистами, которые испытывают чувство превосходства по отношению к другим, а сами не обладают при этом политической волей.
— Но концепция креативного класса, которую придумал американский теоретик Ричард Флорида, изначально таких коннотаций не имела. Теория креативного класса описывала динамичных и счастливых защитников разнообразных свобод, которые занимаются производством инноваций. Вообще-то концепции креативного класса удается передать некоторый смысл происходящего, но лишь в незначительной степени. Эта теория забывает об эксплуатации интеллекта, а вместе с ней о страдании, о мучительных переживаниях и психопатологиях, которые испытывает большинство людей, занятых интеллектуальным трудом. Поэтому «креативный класс» лишь частично вписывается в определение, которое я предпочитаю использовать, — «когнитариат».
Чтобы вырваться из клубка войн, психопатологии, эксплуатации, нужно начинать создавать острова медлительности, автономии, а потом искать пути, как эти острова соединять друг с другом.
— Мы постоянно выполняем огромное количество действий, мы все время чем-то заняты. Мы переключаемся с одного на другое и все время во что-то вовлечены — мы заняты обменом сообщениями и написанием имейлов, бесконечной коммуникацией. Как мы можем противостоять тотальности этого вовлечения?
— Никакого пособия и справочника тут нет. Да мы и не противостоим: наша жизнь захвачена и пронизана логикой акселерации. Но я уже сказал, что панику, которую мы ощущаем, мы можем использовать политически. В личном смысле мы можем создавать пространства персональной автономии. Но они должны превратиться в общую сеть пространств замедления. Почему бы и нет? Так что вопрос даже не в том, как замедлить сам ритм. Реальная проблема в том, чтобы реактивировать массы работников умственного труда, реактивировать их так, чтобы они были способны к другому ритму коммуникации друг с другом в сети, одного персонального замедления тут мало. Сейчас нет однозначного рецепта, как нам вырваться из клубка современности, из этого клубка войн, психопатологии, эксплуатации. Единственный путь — начинать создавать острова автономии, а потом искать пути, как эти острова соединять друг с другом.
— Мы погружены в эту отнимающую у нас силы современность, но одновременно вокруг нас очень много ностальгии. Вам не кажется, что современность бесконечно воспроизводит образы прошлого — хотя бы те же контркультурные движения 60-х?
— Я бы не определял нашу эпоху через ностальгию. Она, конечно, и ностальгична тоже, но только в том числе. Когда я смотрю на новые контркультурные движения или на такое явление, как Occupy, я вижу в них попытку поиска своего ритма, попытку разработать другой подход к обработке информации. Для меня это не ностальгия, а работа на глубинных уровнях современности. Даже если эти движения иногда и ностальгируют по 68-му, то суть не в этом.
— А в чем?
— Ключевой вопрос, поставленный в 1968-м, состоял в отделении, в автономии знания от механизированной власти — от власти капитала, власти бюрократической. И он не решен. Нам сейчас все так же важно автономизировать наши с вами знания, работу миллионов людей, которые занимаются умственным трудом, потому что у нас, так же как у студентов 68-го, их по-прежнему экспроприируют. У нас отнимают и присваивают и наш интеллектуальный потенциал, и непосредственные результаты нашей деятельности.
— И все-таки: как мы можем сопротивляться? Что мы собой представляем сегодня как существа политические? Кто, по-вашему, сегодня оказывается политическим субъектом — или даже еще радикальнее: кто является историческим агентом современности?
— Прежде всего, я предпочитаю все-таки говорить не о субъекте, а о субъективации.
— Да, вы понимаете субъективацию как постоянное становление, которое не заканчивается. Вы считаете, что мы должны отказаться от привычки видеть в себе нечто устойчивое, постоянное.
— Совершенно верно. Я вообще смотрю на то, как мы живем, через призму двух процессов: общения и производства. А сегодня в самом центре производства стоит когнитивный работник. Интеллектуальный труд, когнитивная способность производить стоимость — это еще и способность участвовать в преобразовании мира. Именно поэтому в наше время интеллектуальный, а не ручной труд, как это было в индустриальную эпоху, организует процесс политической субъективации.
Но такой труд становится все более и более нестабильным и негарантированным, прекарным, из-за постоянной конкуренции, из-за сокращения времени, которое отводится на работу. Когнитариат ищет возможности для солидарности, но ее непросто ощутить, когда вам приходится каждый день конкурировать друг с другом. А прекарность — это глубокое переживание, существующее на уровне самоощущения, на уровне аффектов. Так вот сегодня процесс политической субъективации предполагает наличие этих двух принципиально важных качеств, двух сил: нашего когнитивного потенциала и нашей прекарности. Это взрывное сочетание, этот многообещающий конфликт, динамическое взаимодействие этих двух сил, по-моему, может дать нам определенное представление о том, каким может оказаться сегодня политический субъект.
1977-й для меня — метафора, историческая метка, после которой модерность стала гаснуть. Это видно в возникновении панк-движения.
— Наша среда продолжает ежедневно меняться, но технологический прогресс не несет ничего радикально нового. Вместо многообещающих технологий мы имеем дело с потребительскими товарами и услугами; вместо условного эликсира бессмертия мы получаем все большее количество приложений для смартфона. Как вы думаете, может ли наше понимание прогресса стать менее прагматичным и житейским? Можно ли реанимировать идею прогресса, которая принадлежала ученым-мечтателям?
— Я не думаю, что необходимо реанимировать прошлые идеи. Нам, скорее, нужно искать новую интерпретацию происходящего. Вы утверждаете, что не происходит ничего «радикально нового». Все зависит от того, как это «новое» понимать. Мы живем в ситуации расширения поля влияния технологий, технологической экспансии, чего не скажешь об экономике. Экономика не расширяется, она переживает рецессию и катастрофу. Для «радикально нового», о котором вы говорите, когда-то использовали слово «революция». Но я не думаю, что от слова «революция» сегодня есть еще польза, потому что это слово отсылает к политическому потенциалу, которого нет. Поэтому я говорю не о революции, а о смене парадигмы.
Мы живем внутри этой смены парадигмы человеческого знания, технологий, а значит, и наших возможностей. И эти возможности не могут быть поняты, интерпретированы, семиотизированы внутри капиталистического гештальта, капиталистических схем. Модель аккумуляции роста, модель конкуренции больше не в состоянии понять и охватить реальность глобального интеллекта, гигантской сетевой активности миллионов когнитивных работников во всем мире. И вот здесь как раз начинается новое, возможность обновления — в этой солидарности, в альянсе, дружественной, эротической сети, объединяющей миллионы когнитивных работников. В этом я твердо убежден.
— Мы много говорим о современности, но мне бы хотелось спросить вас о будущем и о том пессимизме, с которым принято к нему относиться. Это ведь важный для вас вопрос. Сейчас много говорят о том, что у нас нет проекта, образа будущего.
— Вы правы, я действительно все больше работаю с этой темой. Я начал думать об этом, еще когда читал Маяковского, русских и, конечно, итальянских футуристов. Будущее, каким они его представляли, было связано с ускорением, технологичностью, с идеей экспансии. Но именно эта идея потерпела полный крах. Я считаю, что это случилось в 1977 году. 1977-й для меня своего рода метафора, историческая метка, после которой модерность стала гаснуть. И это было видно, например, в возникновении панк-движения. Так или иначе, с этого времени наше представление о будущем стало туманным. Потому что мы все еще представляем себе будущее, связанное с экспансией, а она больше невозможна. Теперь нам нужно остановиться, нам нужно сделать перерыв и взглянуть на проблему будущего по-другому.
Никакого будущего нет — есть футурабильность, то есть своего рода зона различных возможностей. Нам не удается увидеть их богатство, пока мы одержимы, пока мы вынуждены смотреть на эти возможности через призму капиталистических представлений. Я думаю, что травма, которую переживает наш мир сейчас, — войны, кризис, возрождение фашизма и национализма, агрессия — обязывает нас преодолеть эти ограничения, эту перспективу, упирающуюся только во что-то, что можно посчитать, во что-то, что может быть охвачено статистически. Нам нужно просто открыть глаза и, как сказал Олдос Хаксли, оказаться за дверьми восприятия.
Понравился материал? Помоги сайту!
Ссылки по теме