Разговор c оставшимся
Мария Карпенко поговорила с человеком, который принципиально остается в России: о том, что это ему дает и каких жертв требует взамен
28 ноября 20244849После большевистского переворота русский философ Николай Бердяев писал, что русская история имеет странное свойство повторяться и при всем многообразии вариантов переворот в России все равно приводит к реконструкции самодержавия. Почти век спустя экономисты заговорили о том, что ценностные и культурные установки способны блокировать любые политические и экономические решения в развитии страны. В рамках Летней дискуссионной школы GAIDPARK, организованной в этом году Фондом Егора Гайдара совместно с проектом InLiberty, декан экономического факультета МГУ Александр Аузан прочитал студентам лекцию о том, что в действительности определяют культурные установки, откуда берется эффект колеи и когда нам ожидать новых возможностей для модернизации. COLTA.RU публикует текст лекции.
Есть вещи, про которые люди думают днями, неделями, годами, а есть вещи, над которыми приходится думать десятилетиями, и все равно не очень получается найти решение. Две вещи, над которыми я думаю лет примерно двадцать: эффект колеи и общественный договор. Поэтому, когда меня в этом году удостоили Международной Леонтьевской медали — а получили Энрики Кардозу за вклад в реформы в Бразилии и я за вклад в реформы не в Бразилии, — темой своего лауреатского доклада я сделал именно эти две проблемы. Надо же сказать, что на самом деле является великим препятствием на пути тех реформ, которые хотелось бы осуществить.
Почему я хочу об этом рассказать сейчас вам? Потому что я, конечно, лет 20—30 — а может быть, 40, потому что идет демографический сдвиг, — еще над этим вопросом подумаю, но есть такие длинные исторические процессы, над которыми думать приходится дольше одной человеческой жизни. Поэтому я бы хотел кого-нибудь из вас увлечь, чтобы вы потом подумали еще, и поколения через три мы, может быть, найдем решение этих проблем. Как, помните, у Стругацких в «Понедельник начинается в субботу» Кристобаль Хунта и Привалов пытаются решить задачку, к ним подходят и говорят: «Как? Доказано ведь, что эта задача не имеет решения». А они отвечают: «Какой смысл решать задачи, которые имеют решение? Вы попробуйте решить задачу, которая не имеет решения». Ровно такой задачей я бы и предложил заняться. И начнем с того, как я эту задачу увидел до знакомства с теорией, эту проблему объяснившей.
Для меня все началось в конце 80-х — начале 90-х годов, когда горбачевская перестройка открыла доступ к замечательной философской литературе Серебряного века. Здесь можно назвать Георгия Плеханова, крупнейшего марксистского философа, Георгия Федотова, крупнейшего православного философа, и Николая Бердяева, который был марксистом, а потом одну из своих работ посвятил Карлу Марксу — в прошлом учителю, а ныне классовому врагу. Именно эти люди очень разных взглядов нащупали, с моей точки зрения, очень важную проблему. Один из них сказал необычайно образно: «С февраля по октябрь 1917 года перед восхищенным русским взглядом прошли парадом все возможные партии и идеи. И что же выбрал русский человек? То, что имел: царя и державу».
Эти люди заметили, что русская история повторяется. И когда в Смутное время погибает русская государственность, то оказывается, что восстановление этой государственности — заметим, первым и вторым ополчением, самоорганизованным населением — ведет к тому, что восстанавливаются крепостное право и самодержавие. Эти крепостное право и самодержавие, как призраки, преследуют русскую историю в течение многих веков. И реформаторы — такие, как Петр I или как большевики, — тоже восстанавливают самодержавие, усиливают крепостное право и используют его или, скажем, закрепление крестьян в колхозах как рычаг в своих преобразованиях.
Конечно, это предвидение, которое пытались объяснить двумя способами. Георгий Плеханов говорил о том, что дело в общественном строе, что крепостничество — это не то же самое, что феодальная зависимость, а самодержавие — не то же самое, что абсолютизм. Георгий Федотов считал, что в этой закольцованности русскую историю удерживают социокультурные качества человека — как он говорил, в большевиках 20—30-х годов можно увидеть московитский тип XVI века, восстановление тех же поведенческих установок. Но все это были только догадки. А можно ли здесь что-нибудь доказать?
Для этого давайте посмотрим на мировое развитие глазами статистики. Три точки — 1800 год, 1913-й и 2011-й. Валовой продукт на душу населения и ожидаемая продолжительность жизни. Первый радостный вывод при взгляде на статистику за два века — прогресс существует, и ожидаемая продолжительность жизни все-таки выросла практически в три раза. Но дальше начинаются очень странные выводы про мировое развитие. Например, в 1800 году разрыв между лидерами и аутсайдерами был в четыре раза, а в 2011-м — уже в сто раз. Лидеры куда-то убегают, аутсайдеры почему-то продолжают отставать. Причем, если мы посмотрим, может быть, это разные лидеры и аутсайдеры? Нет. Лидеры примерно одни и те же — это Западная Европа, Америка и чуть-чуть Восточной Азии. И постоянно отстающий синий африканский хвост. Что же такое?
Фактически статистика показывает, что существует проблема, которую доказал гениальный англо-американский ученый Ангус Мэдисон. В 1991 году он опубликовал свою главную работу. Почему-то никто за 200 лет существования статистики не догадался сделать простую операцию — все данные выписать на одну страницу. А как только он это сделал — так называемые таблицы Мэдисона, — экономисты ахнули. Потому что оказалось, что как существуют первая и вторая космические скорости, так существуют две траектории движения стран. На одной траектории находится примерно 25 стран, а на другой — остальные 175. Причем первые могут развиваться небыстро, как Германия — три-четыре процента в год, а многолетняя скорость огромная, — тогда как вторые могут прыгать и потом падать, как будто ударяясь о потолок. Значит, существуют какие-то силы гравитации, которые довольно трудно преодолеть.
Только 25 стран из 200 находятся на второй космической скорости, остальные — на первой, в том числе наша. Мы прыгаем, ударяемся головой о потолок и потом падаем.
Известны пять случаев преодоления этой силы гравитации за ХХ век: Япония, Южная Корея, Тайвань, Сингапур, Гонконг. Они перешли из второй траектории в первую. Больше случаев нет. Есть только стартующие модернизации, про которые сейчас нельзя сказать ничего определенного: ведь нужно не только выйти на эту траекторию, но еще и удержаться на ней, потому что скачки не позволяют нам определить, как это происходит. Может, прыгнул, а потом не удержался. Поэтому станет ли Малайзия, например, шестой страной, которая преодолела эту гравитацию и ушла на вторую космическую скорость, — это скорее всего не я вам, а вы кому-нибудь лет через 40—50 расскажете. Надо подождать. Две страны с надеждой — это Таиланд и Малайзия. Но похоже, что Таиланд не справляется. Может быть, будет Малайзия.
Значит, первая догадка русских философов Серебряного века состояла в том, что есть некая закольцованность, притяжение, которое все время тянет историю к одним и тем же основаниям. То ли институты, то ли культура. Второе уже не предположение, а факт: да, силы притяжения действуют, траектории две — первая и вторая космические скорости. Трем четвертям стран не хватает сил для того, чтобы уйти в высокий устойчивый рост, в хорошее институциональное устройство. Даже не трем четвертям — куда там, семи восьмым. И только 25 стран из 200 находятся на второй космической скорости, остальные — на первой, в том числе наша с вами страна. Конечно, это про нас история, про то, как мы прыгаем, почему-то ударяемся головой о потолок и потом падаем. Вот мы уже во главе мирового развития в конце 50-х — начале 60-х годов ХХ века. Космос наш! Мы первые в космосе! Но в конце ХХ века мы опять, мягко говоря, не первые. Почему?
Давайте перейдем к гипотезам. Гипотеза номер один возникла из представления о том, как это происходит в развитии техники. Есть такое явление, которое именуется «квертиномика», или феномен «кверти». Если вы откроете клавиатуру вашего компьютера — латинскую раскладку, то в левом верхнем углу прочтете слово qwerty. Почему «кверти»? Когда в 60-е годы стали исследовать еще не компьютеры, конечно, но пишущие машинки, оказалось, что такое расположение букв неудобно. Но объяснение очень простое. В конце XIX века в Лондоне существовала фирма, которая производила пишущие машинки. И вот уже фирмы нет, пишущие машинки не производятся, а буквы почему-то поменять нельзя. Всё, они в ваших компьютерах, они во всех клавиатурах. И если бы только буквы. Мы же понимаем, что пусть российская железнодорожная колея, которая на 14,5 см шире, чем в остальном мире, правильная и оптимальная, но значит ли это, что весь мир поменяет железнодорожную колею? Нет, не значит. Оказывается, если мы пытаемся понять, откуда возникают силы притяжения, то в технике они возникают из ошибки, которая потом, однажды принятая, становится стандартом. Но ведь вероятность ошибиться высока, правда? Мы же не знаем, какое решение окажется правильным через 20 или через 50 лет. Ошибки бывали, бывают и будут случаться. Если вы ошибочное решение ввели в стандарт, оно будет сохраняться в мире веками. Это феномен «кверти».
А теперь вернемся к истории. Дуглас Норт, автор первой гипотезы, объясняющей, откуда возник этот феномен, который по-русски я называю эффектом колеи, а по-английски это называется path-dependence problem, исследовал интересный пример. В XVI веке Англия и Испания находились примерно на одинаковом уровне развития: по численности населения, по проблемам политическим — борьба королей и парламента, экономическим — преобразование хозяйства, возникновение вотчинных мануфактур, возникновение внешних империй. Через три века эти страны уже резко различны: Англия безо всяких оговорок — первая страна мира, центр империи, над которой никогда не заходит солнце; Испания — одна из самых отсталых стран Европы, при том что Испания получила больше денег из колоний, чем Англия. В чем причина?
Институциональная ошибка, неверный выбор правил, а потом уже действуют правила неформальных институтов — культуры.
Норт довольно быстро находит причину в случайном институте: в том, что налоги в Испании попали в руки короля, а в Англии — в руки парламента. В итоге британский инвестор был заинтересован в том, чтобы инвестировать, а испанский гранд разумно все тратил. Испанцы вели себя правильно, и англичане вели себя правильно, а результат через три века оказался очень разным. Случайное решение, и Испания давно его исправила, но в итоге до сих пор не может дотянуться до состояния стран, которые движутся на второй космической скорости.
Еще интереснее все стало, когда Норт начал сравнивать уже не Испанию и Англию, а их детей, то есть североамериканские и южноамериканские республики. При этом институты в южноамериканских республиках были не хуже, чем в североамериканских. Если брать конституцию, то даже лучше. Тут не было уже институциональной ошибки. Так в чем же дело? Культура. Неформальные институты, унаследованные от Испании, имели тормозящий эффект. Тут не только католицизм — тут и отношение церкви к государству, и представление о том, что хорошо, а что плохо, и отношение к развитию. Получается, гипотеза состоит вот в чем: институты, как и стандарты, могут возникать случайно и могут быть ошибочными, но они определяют, на какую дорогу вы попали, а культура удерживает в этой колее.
В своей знаменитой книге «Why Nations Fail» — по-русски называется «Почему одни нации богатеют, а другие беднеют» — Аджемоглу и Робинсон приводят более свежий пример: две Кореи. В ходе страшной гражданской войны 1949—1953 годов, когда погибло почти 5 млн человек, они избрали разные исходные институты. Сейчас по темным и светлым пятнам на космической съемке видно, как процветает Юг и как Северу средств хватает, видимо, только на создание вооружения. Похоже, что были институциональные различия, а теперь уже наступили и культурные. Если мы будем говорить про Западную и Восточную Германию, которые 40 лет жили с разными институтами, то они уже 25 живут с одинаковыми, в восточные земли инвестированы большие деньги, а социология показывает, что молодое поколение там — не прежнее, а именно молодое — исповедует другие ценности и поведенческие установки, нежели их собратья в западных землях. Культура — очень устойчивая штука. Институциональная ошибка, неверный выбор правил, а потом уже действуют правила неформальных институтов — культуры.
Семь-восемь лет тому назад три крупных исследователя из разных областей — Дуглас Норт, экономист, получивший, кстати, Нобелевскую премию за создание теории институциональных изменений, Барри Вайнгаст, очень известный политолог, и Джон Уоллис, историк, — выпустили хулиганскую книгу под названием «Насилие и социальные порядки. Концептуальные рамки для интерпретации письменной истории человечества». В этой книге, мне кажется, они совершают переворот в социальном понимании того, что происходит с человеческой историей. Во-первых, смотрите: если 25 стран развиваются хорошо, а 175 стран развиваются плохо, почему мы все эти века считали, что правилом является развитие, а отсталость — исключением? Все наоборот. Отсталость — это правило, а развитие — исключение. Нам нужно объяснить, почему они развиваются, а не почему другие отстают. Парадоксально, но, по-моему, довольно убедительно. Во-вторых, если мы посмотрим, как переходили к развитию Англия, Франция и Соединенные Штаты Америки — а именно эти три страны исследовались в книге Норта, Уоллиса и Вайнгаста, — то это очень длинный переход. 50 лет чистого времени. Вообще переходы к развитию — сложная штука. Когда я теперь повторяю во многих своих докладах и выступлениях, что России нужно минимум 15 лет на серьезные реформы, честно сказать, я немножко преуменьшаю. Может быть, лет 20—25. Потому что это длинные переходы. При этом мы почему-то думали, что те, кто отстает, — это ранняя фаза развития тех, кто преуспевает. Это не так. Это два разных мира, два разных порядка. И эти порядки различаются тремя простыми правилами. Может быть, это главное открытие социальной мысли последнего десятилетия.
Итак, чем отличается одна траектория от другой? Во всех успешных странах элита создает законы для себя и распространяет на других. Этот процесс продолжается очень много веков. Как в Великобритании, начиная с Великой хартии вольностей, когда она относилась сначала к баронам, потом к богатым горожанам, а затем вообще ко всем. А как в неуспешных странах? Там элиты создают законы для других и исключения для себя. Так живет большинство стран. В успешных странах коммерческие, политические и некоммерческие организации переживают своих создателей. Они деперсонализированы. А в странах неуспешных они сделаны под персону. Вот можете вы себе представить Либерально-демократическую партию России без Владимира Вольфовича Жириновского? Даже Коммунистическую партию России без Геннадия Андреевича Зюганова? И самое важное, может быть, третье условие: элиты всегда контролируют инструменты насилия, но они могут делить их между собой, а могут контролировать коллективно.
Во всех успешных странах элита создает законы для себя и распространяет на других. В неуспешных странах элиты создают законы для других и исключения для себя.
Теперь я скажу самую странную вещь. Давайте подумаем об истории нашей страны. Было ли такое, чтобы в нашей стране элиты совместно осуществляли контроль над инструментами насилия? Да. После смерти Сталина Политбюро ЦК КПСС ввело коллективный контроль над инструментами насилия. Это правда. Великий Жуков был устранен с поста министра обороны, потому что не может один человек контролировать вооруженные силы великой державы, это недопустимо. И этот принцип продержался 40 лет, до распада СССР. Теперь: бывало ли такое, что коммерческие, политические, некоммерческие организации переживали своих создателей? Конечно. В том же Советском Союзе. Товарищ Ленин умер, партия жива. Товарищ Сталин умер, партия жива. Или ВЛКСМ — там так часто в ходе репрессий менялись руководители, что вообще было трудно запомнить, кто руководил, а организации жили.
Значит, два признака было. Чего не было? А вот это попытались создать во времена перестройки. Горбачев попробовал создать ситуацию, когда элиты принимают законы для себя, распространяя их на других. Прекрасный анекдот горбачевской поры, когда секретарь горкома вызывает начальника милиции и говорит: «Значит, так: либо у нас завтра в городе будет правовое государство, либо я тебя, мерзавца, в кутузке сгною». Такая постановка вопроса на самом деле была совсем не смешной и очень даже серьезной. Мы видим, что наша страна была близко по результатам в 60-е годы к лидерам мирового прогресса. Но вот эти условия не были соблюдены до конца, а сейчас мы, конечно, откатились.
Что у нас получается на промежуточном финише? Эффект колеи есть. Он был замечен философами, доказан статистиками, и мы — теоретики и, прежде всего, институциональные экономисты — пришли к тому, что скорее всего он возникает в результате случайного институционального выбора и закрепляется культурой, то есть структурой неформальных институтов. Это и создает проблему модернизации, то есть перехода к состоянию успешного экономического развития. Есть ограничивающие условия социальных порядков — это некоторые договоренности о том, как нужно контролировать инструменты насилия, как делать законы и как устраивать преемственность в управлении, то есть конвенции по поводу общественных благ. И успешные, и неуспешные траектории различаются именно тем, как устроены конвенции. Отсюда предположение: может быть, общественный договор, социальный контракт — это и есть тот замок, который удерживает развитие на той или другой траектории, создает эффект колеи или выпускает из нее?
Тогда давайте разбираться с тем, что такое общественный договор. Знаете, в течение последних 20 лет, когда я начинал говорить об эффекте колеи, мне все говорили: «Во-во-во, это правильно». А как только я начинал говорить об общественном договоре, мне говорили: «Знаете, профессор, тут вы что-то не то говорите». А для меня это одна и та же тема — проблема удержания страны в колее и механизмов как замка, так и выхода из этой колеи. Поэтому социальный контракт — вообще довольно сложная штука. Он имеет явные эксплицитные институты в виде конституций, которые, между прочим, принимаются именно как договор, то есть люди голосуют за конституцию, они ее принимают. С другой стороны, каждый политический цикл нередко меняет ценностные установки, массовое поведение, так называемый посттрадиционный контракт, представление о том, что хорошо, а что плохо, что нужно нам делать, на что нужно тратить деньги, а на что не нужно. Поэтому мы по существу имеем вот такую сложную конструкцию.
Что еще мы знаем про социальный контракт? Вообще мы можем исследовать по крайней мере два его типа, которые были выделены еще Гоббсом и Локком: вертикальный и горизонтальный. Как экономисты, мы довольно хорошо понимаем, как они перезаключаются: некоторые — символическим путем, например, через телевизор, некоторые — политическим путем, через выборы. А главное, что, анализируя налоговую ставку, последовательность ее образования, мы можем сказать: что бы там в конституциях ни было написано, вот это — авторитарное государство, а это — нет. Потому что горизонтальные и вертикальные социальные контракты — не что иное, как суть авторитарного или неавторитарного государства. Для чего налог-то берется? Для того, чтобы обеспечить доход правителей, или для того, чтобы покрыть издержки на общественные блага — образование, здравоохранение, пенсионное обеспечение и так далее? Но на самом деле мы, конечно, имеем даже еще более сложную систему.
Социальный контракт — это не только формальные правила, но еще и неформальные — культура. Причем в рамках близких политических устройств. Давайте посмотрим на систему перераспределения в Европе и США. Доля государственных расходов в валовом продукте в США — 30%, в континентальной Европе — 45%, в полтора раза больше, доля трансфертов в валовом продукте в США — 11%, в континентальной Европе — 18%. Это данные из статьи Алесины и Глезера. И цифры не могут быть объяснены неравенством до перераспределения — это все развитые государства. Но отношение к ценностям… «Считаете ли вы, что причиной бедности является лень?» «Да», — говорят 60% американцев и только 26% континентальных европейцев. Заметьте, что экономисты пишут о таком явлении, как ловушка бедности, но американское общественное сознание его не признает. «Считаете ли вы, что бедные заперты в ловушке нищеты?» В Америке так считают 29%, а в континентальной Европе — 60%, то есть большинство американцев не считает. Какая ловушка нищеты? Работать надо. «Считаете ли вы, что доход определяется удачей?» Вот европейцы говорят — да, такое бывает довольно часто. Американцы говорят — нет, это заслуги человека. Поэтому мы имеем разные ценностные системы, наложенные на системы формальных правил. Значит ли это, что у нас разные типы социального контракта? Конечно.
У нас так называемые бондинговые социальные капиталы, то есть люди доверяют своим против чужих. В этих условиях мы имеем доминирование власти.
Если мы будем смотреть шире, то теоретически общественные блага можно произвести тремя способами. Либо люди должны договориться и сделать это вместе, либо государство должно собрать налоги принуждением и оплатить эти блага, либо найдутся какие-то частные инвесторы, спонсоры и так далее, которые скажут: нужно, чтобы эти книжки были в школах, мы оплатим. Одна и та же проблема может решаться тремя способами. Общественный договор в принципе про то, какие общественные блага государство должно или не должно производить и на каких условиях, потому что это обмен ожиданиями между населением и властью. Так от чего зависит выбор способа производства общественных благ?
Оказывается, что это зависит от ценностей и поведенческих установок, которые разделяются обществом. Например, если очень высокие транзакционные издержки спецификации прав собственности, закрепления их, удержания и защиты, то у вас вряд ли будет хорошо работать частное финансирование. Если у вас транзакционные издержки принуждения высокие, то вам лучше все делать коллективной самоорганизацией. А если у вас тяжело создавать организации и закон их, мягко говоря, не приветствует, то у вас вряд ли будет много благотворительных организаций, волонтерских движений и так далее, производящих общественное благо. В итоге у нас треугольник: как бизнес, общество и власть по-разному соотносятся, доминируют и подчиняются в зависимости от того, какие ценности и какие издержки реализации.
В англосаксонских обществах — Англии и США — доминирует бизнес, здесь в основном частные способы финансирования общественных благ, а общество и власть имеют несколько подчиненное значение. В континентальной Европе не так. Во Франции и Германии бизнес и власть находятся в определенном равновесии, там более интегрированные структуры, с большей степенью регулирования. Почему? Другие издержки защиты прав собственности и другие традиционные издержки осуществления принуждения. А вот самые способные страны — это, на самом деле, Австралия и Новая Зеландия. Там общество играет огромную роль, как и в Канаде, между прочим. Все методики контроля над государством — например, оценки регулирующего воздействия — приходят оттуда, потому что там самые низкие издержки коллективных действий и там это приветствуется ценностями и соответствующим устройством законодательства. А в скандинавских странах бизнес лавирует между обществом и властью — социал-демократическая система.
В России доминирующий угол в отношениях — власть, потому что в стране низкие издержки осуществления принуждения, высокие издержки защиты прав собственности и высокие издержки коллективных действий. Все это совершенно не случайные вещи, потому что у нас в стране в социокультурных установках — большая дистанция власти. Это не навсегда, но это длинные процессы. И у нас так называемые бондинговые социальные капиталы, то есть люди доверяют своим против чужих. В этих условиях мы имеем то, что имеем: доминирование власти.
Давайте быстренько пробежим по исторической цепочке последних 25 лет. Конституция 1993 года — это договор, пакт элит, который предположил, что мы — либеральное социальное государство с разделением властей и федерализмом. В реальности вышло несколько по-другому — и вот тут уже начали работать культурные факторы, а не то, что написано в конституции, не высшие требования закона. У нас так и не были введены открытые налоги — они, в основном, косвенные. Несколько лет назад мы посчитали: российский гражданин платит налог в 48% своего дохода. Но только он этого не знает. В лучшем случае он полагает, что платит 13% подоходного налога, а там же еще акцизы на табак и алкоголь, импортные пошлины на автомобили, налог на добавленную стоимость, социальный налог, который на самом деле есть, конечно, налог на рабочее место этого человека. То есть платим мы столько же, сколько и европейцы. Считается, что мы платим меньше, чем американцы, хотя американцы платят налоги меньше европейцев. Отсюда картина мира, которая влияет на политическое устройство.
Российский гражданин платит налог в 48% своего дохода. Но только он этого не знает.
Если люди считают, что все в государстве происходит не за их счет, а за чей-то — например, за счет минеральных ресурсов и ренты, если люди не понимают, что они сами платят за это, тогда что получается? Как выглядит политическая борьба? Первым делом на политическом рынке появляется популист, который говорит: я дам вам все. Люди не спрашивают его, кто будет за это платить. Политические товары бесценны. Общественные услуги финансирует неизвестно кто. Возникает угроза популистского переворота. В 1993 году появляются крупные денежные группировки. Власть говорит: так, сейчас самая богатая группировка купит парламент, сформирует правительство, изберет президента, захватит власть в стране, мы начинаем корректировать избирательную систему и немножко платить избирателям. Это все наша история 90-х годов.
Поэтому от пунктов, которые были связаны с утверждением либеральной ценности социального государства, разделения властей, федерализма, из-за некоторых особенностей, связанных с налогами, с тем, что медианный избиратель не может заплатить за общественные блага, и с тем, что в культуре у него большая дистанция власти и он считает, что власть не его, она сама что-то там сделает, — мы прошли цепочки сворачивания всего: вплоть до нивелирования разделения властей, федерализма, демократии и снижения качества институциональной среды.
Как все это выглядело в последние 15 лет? Был ли социальный контракт? Конечно. С 2003 года он выглядит примерно так: когда стало ясно, что у власти снова есть большие нефтяные доходы, большие реформы стали сворачиваться. А ведь период 2000—2003 годов был очень успешным в плане реформ, очень результативным. Но потом реформы были свернуты. Дело не только в ЮКОСе — дело в том, что желание страны уйти в молодом возрасте на пенсию (а 1000 лет — не возраст для страны, китайцев спросите) сошлось с намерениями власти. Фактически власть и население сговорились на формуле: стабильность в обмен на лояльность. Люди получают рост доходов — 8—9% годового роста реальных доходов с 2002 по 2008 год. Это много! Власть не вмешивается в их дела, они не лезут в дела государства — и эта формула работала до кризиса 2008—2009 годов.
Потом денег, которые могли бы обеспечить стабильность, не стало, и был выбран другой вариант: а давайте дадим деньги бюджетникам и пенсионерам, решила власть. Это было политически гениальное решение 2008—2009 годов, но экономически — катастрофическое. Потому что да, подняли пенсии, дали деньги бюджетникам, но экономика страны оказалась не в состоянии нести такой груз, как социальное государство, оказалась неэффективна. Социальное государство — это роскошь, которую может себе позволить Германия, может быть, Франция, если хорошо подумает. А российская экономика не может нести такой груз. Но через кризис 2011—2012 годов, через Болотную этот социальный контракт, то есть социальные обязательства бюджета в обмен на лояльность, позволил власти в итоге получить поддержку большинства. Так мы вышли в 2014 год.
Желание страны уйти в молодом возрасте на пенсию сошлось с намерениями власти.
Я опускаю теоретические тонкости и обращаю внимание на то, что с 2014 года мы живем в совсем другой системе социального контракта. Стабильность и социальные гарантии в обмен на лояльность — ничего этого больше нет. Почему? Дефицитные региональные бюджеты, тающая пенсионная система. Что делать, когда невозможно удержать экономическую динамику? Произошла компенсация замедления развития расширением пространства главного субъекта федерации — Крым и Севастополь, Арктика как часть российской территории, уничтожение границы с Абхазией. И все это на фоне стагнации, переходящей в рецессию, и очень слабой инновационной динамики. У нас падает размер инвестиций, мы находимся в инвестиционном кризисе, но если мы посмотрим на социальные показатели, то они нам сообщат поразительные известия. Индекс поддержки власти не падает, несмотря на то что уже на 10% упали доходы населения. Мы вошли в новую, хорошо забытую старую модель социального контракта, когда в качестве ценности предлагается не стабильность, а принадлежность к великой державе.
В этих условиях человек идет на самоограничение ради принятия такой ценности. И, в принципе, такое уже дважды встречалось в российской истории. Так строился контракт при Петре I. Была определенная идеология модернизации: служба Российскому государству. При этом население при Петре уменьшилось на 20%. И второй раз такое было, когда шла большевистская и сталинская модернизация. Тогда в 1930-е годы прекратили проводить перепись населения, потому что началась убыль. Опять рывок в великую державу съедал население страны. Хочу вас успокоить: сейчас такого не будет. Мы имеем вариант-лайт. Потому что нет крепостничества, нет крепостнической зависимости всего населения — ну, есть немножко гастарбайтеров без паспортов, которые живут в очень похожей системе, например, 1 млн человек. Но не 100 млн. Нет такой абсолютной монархии, которая обладала бы силой принуждения, способной закрыть границы и выстроить аппараты, давящие население. Это дорогостоящая история. Большевикам пришлось потратить почти десять лет после Гражданской войны, чтобы выстроить аппараты, удерживающие население.
В принципе, можно предсказать, что произойдет. Никто не будет передвигать население большими массами на Дальний Восток или Крайний Север. Идеология будет заимствоваться не из Восточной Европы, а из Восточной Азии. Мы вот никак не можем выбрать: то ли у Пекина чему-нибудь поучиться, то ли у Южной Кореи. Надо решить. Инновационная политика будет форсироваться и уже форсируется, но, естественно, в оборонно-промышленном комплексе. Несколько лет возможно усиление такой динамики — государственные инвестиции в экономику и так далее, но не думаю, что будет выход на 5%, как планируется в 2018 году, возможно, на 2—3%, а потом появится новое окно возможностей. Исследуя социальные контракты, мы каждый раз видим, какие ограничения возникают вот в этой самой колее, куда она тащит страну и где в этой колее могут возникнуть окна для выхода из ситуации.
К чему мы фактически пришли? Что в колее удерживает некоторая связка формальных и неформальных институтов, мы понимаем. Но теперь мы можем конкретно посмотреть, какие ценностные установки, какие варианты социального контракта, какое сочетание формальных и неформальных правил будут образовывать вот эту самую колейность. Мы ведь посмотрели, как это 25 лет происходит, мы можем описать эти процессы. Мы видим, какие здесь движители, какие здесь триггеры, и должны сделать совершенно неожиданные выводы, что дело не только в экономике и налогах, но и в ценностях. Потому что вот эти вещи держат. Налоги как осознание человеком его отношений с государством и того, чего оно от него хочет. Про пенсии, про бесплатное образование, здравоохранение и так далее. И ценности в том смысле, на что вы готовы обменять вашу собственную активность или пассивность, например, лояльность и готовность отказаться от тех или иных демократических институтов. На что именно: на личное благосостояние, или на социальные гарантии, или на статус великой державы. Это реальный обмен. Именно поэтому мы не видим социальных протестов в условиях падающего экономического благосостояния населения.
Произошла компенсация замедления развития расширением пространства главного субъекта федерации — Крым и Севастополь, Арктика, уничтожение границы с Абхазией.
Так чем же тогда надо заниматься для того, чтобы мы в следующих окнах, когда можно будет выруливать из колеи, смогли это сделать? Ну, если мы сказали, что это ценности и налоги, то примерно понятно. Налоги должны проходить через головы населения. Люди должны понимать, что они платят, налоги должны быть не только прямыми — они должны быть элективными, то есть человек должен иметь возможность кусок своего налога направить на определенную цель. Такие налоги работают в современном мире: в Испании и Италии это социальный налог, который вы можете заплатить правительству, а можете — церкви. В Исландии это налог на религию или науку — человек выбирает, отдать налог университету или религиозной конфессии.
А второй канал воздействия — мы ведь знаем, где происходит образование ценностей, потому что есть гипотеза Инглхарта, что ценности возникают у людей в возрасте ранней взрослости — 18—25 лет. Вы думаете, почему я вместо того, чтобы поехать сейчас на совещание к одному из министров, приехал читать лекцию? Потому что от совещания у этого министра не зависит то, как будет жить страна через 15 лет. А от того, к чему мы с вами придем, зависит. Потому что университеты производят не только человеческий капитал — знания, навыки и умения, которые вы как частное благо будете продавать. Производят не только набор специальностей, от чего зависит конкурентоспособность нации, социально значимое благо. Университеты производят общественное благо, культуру нации, набор ценностей, поведенческих установок, в результате которых одни социальные контракты размываются и уходят, а другие — формируются. И страна либо получает выходы в новое пространство, либо теряет даже старые возможности экономического и социального развития.
Запрещенный рождественский хит и другие праздничные песни в специальном тесте и плейлисте COLTA.RU
11 марта 2022
14:52COLTA.RU заблокирована в России
3 марта 2022
17:48«Дождь» временно прекращает вещание
17:18Союз журналистов Карелии пожаловался на Роскомнадзор в Генпрокуратуру
16:32Сергей Абашин вышел из Ассоциации этнологов и антропологов России
15:36Генпрокуратура назвала экстремизмом участие в антивоенных митингах
Все новостиМария Карпенко поговорила с человеком, который принципиально остается в России: о том, что это ему дает и каких жертв требует взамен
28 ноября 20244849Проект «В разлуке» начинает серию портретов больших городов, которые стали хабами для новой эмиграции. Первый разговор — о русском Тбилиси с историком и продюсером Дмитрием Споровым
22 ноября 20246410Три дневника почти за три военных года. Все три автора несколько раз пересекали за это время границу РФ, погружаясь и снова выныривая в принципиально разных внутренних и внешних пространствах
14 октября 202413004Мария Карпенко поговорила с экономическим журналистом Денисом Касянчуком, человеком, для которого возвращение в Россию из эмиграции больше не обсуждается
20 августа 202419496Социолог Анна Лемиаль поговорила с поэтом Павлом Арсеньевым о поломках в коммуникации между «уехавшими» и «оставшимися», о кризисе речи и о том, зачем людям нужно слово «релокация»
9 августа 202420168Быть в России? Жить в эмиграции? Журналист Владимир Шведов нашел для себя третий путь
15 июля 202422821Как возник конфликт между «уехавшими» и «оставшимися», на какой основе он стоит и как работают «бурлящие ритуалы» соцсетей. Разговор Дмитрия Безуглова с социологом, приглашенным исследователем Манчестерского университета Алексеем Титковым
6 июля 202423576Философ, не покидавшая Россию с начала войны, поделилась с редакцией своим дневником за эти годы. На условиях анонимности
18 июня 202428745Проект Кольты «В разлуке» проводит эксперимент и предлагает публично поговорить друг с другом «уехавшим» и «оставшимся». Первый диалог — кинокритика Антона Долина и сценариста, руководителя «Театра.doc» Александра Родионова
7 июня 202428884Иван Давыдов пишет письмо другу в эмиграции, с которым ждет встречи, хотя на нее не надеется. Начало нового проекта Кольты «В разлуке»
21 мая 202429538