19 января 2016Общество
299

Артемий Магун: «То, что демократия в России была подавлена, не лишено логики»

Арнольд Хачатуров расспросил политолога о мировом кризисе демократии, ее декоративности и о том, почему Путин прикрыл независимые НКО

текст: Арнольд Хачатуров
Detailed_picture© Европейский Университет в Санкт-Петербурге

— Понятие «демократия» страдает от нехватки собственного значения еще со времен древнегреческих полисов. С точки зрения политической философии — есть ли у него содержание сегодня?

— Содержание у демократии, конечно, есть, но оно проблематичное и двусмысленное. Я как раз считаю это хорошей чертой демократии: ведь она отсылает нас к базовым метафизическим принципам, а эти принципы в любом случае двусмысленны и проблематичны. Попробуйте определить бытие или добро — примерно так же и с демократией: это базовый, рамочный термин для политики.

Если говорить очень кратко, то (тут я примерно цитирую Аристотеля) демократия — это принцип самоуправления, при котором постоянно происходит обмен между «верхом» и «низом». Государство неоднородно по своему составу, в нем есть доминирующие и подчиненные группы, поэтому для справедливого демократического правления нужно ввести в дело подчиненные и неучтенные элементы, чтобы с их стороны шла инициатива самоуправления.

В позднее Новое время демократия скорее играла роль идеала и императива, нежели действительной, объективно существующей системы. Сегодня принцип демократии в политическом смысле — это, во-первых, наличие всеобщего избирательного права и его постепенное расширение. В западных странах этот процесс зашел далеко, но есть и куда расти: этого права до сих пор лишены дети и неграждане. И, во-вторых, принцип — всевозможные народные восстания, протесты и революции не должны резко подавляться правящим режимом. Все это наслаивается на институты, которые сами по себе являются республиканскими, но не демократическими. Это не одно и то же. Республиканская форма правления в наше время вовсе не является демократической — скорее, это «смешанный режим» (то есть смесь демократии, аристократии и монархии), в основе которого лежит парламентская система английского образца. Но в течение XIX—XX веков этот режим демократизировался в социальном смысле, стал апеллировать ко всему населению («народу»), к идее низов. Поэтому он стал называться «демократией», но это не вполне честное самоопределение.

— В своей книге «Демократия, или Демон и гегемон» вы пишете, что в современном мире собственно демократических институтов практически не осталось: все, что мы к ним причисляем, — скорее плоды либерализма. Где историко-философские корни этого смешения?

— В том, что так произошло, была своя конъюнктура. Дело в том, что либерализм и демократия — это две идеологические и теоретические традиции, которые возникли в Новое время (демократия тогда пережила свое второе рождение). Они связаны друг с другом — обе выросли из ренессансного республиканизма. Но в конце XVIII века, по мере своей реализации, эти две традиции разошлись. Для либерализма самое главное — это рациональное управление, светское государство, экономика как ядро общественной деятельности, соблюдение личных и групповых прав, юридический формат существования общества. Для демократии же на исходном этапе главным является участие народа во власти, возможность для низов, а не для истеблишмента, влиять на политику и опрокидывать режим.

Либералы и демократы часто играли в одной партии, особенно когда боролись против старого монархически-аристократического порядка. Со временем государство становилось из аристократически-патримониального либеральным, а потом уже стало обрастать демократической оболочкой.

Массы в России к середине 1990-х были настроены не только антилиберально, но и против демократии как строя.

Причем иногда в XIX веке именно нелиберальные, консервативные элиты проводили демократические реформы, так как народ не был настроен особенно либерально. А сейчас эта ситуация вообще стала повсеместной вне западного мира.

Даже и в последнее время неолиберальная волна 1980—1990-х годов, которая в целом была антидемократической (власть перешла от публичных политиков к менеджерам), включала своеобразную риторику «демократии» в том смысле, что, поскольку государство должно отказаться от социальной поддержки населения, население должно самоорганизоваться и поддерживать себя само путем благотворительности, формирования добровольных дружин и т.д. В России, например, передали ответственность по ремонту домов их «советам». Вроде дело хорошее, но реально все пускается на самотек, а бедные как бы сами несут за себя ответственность. Так вот, такая «демократия» нам не нужна. Я потому и подчеркиваю, что настоящая демократия сегодня немыслима просто как низовое самоуправление — она требует политического контроля низовых движений над государством и заинтересованного участия государства в жизни масс.

— В 1990-х в России произошел отказ от демократических принципов в пользу построения либерального государства, и в результате этого выбора мы движемся сегодня, как вы пишете, в сторону консервативной монархии. Но ведь и обратный подход — демократия вместо либерализма — ни к чему хорошему обычно не приводит…

— Это вопрос перспективы. На первом, революционном этапе своего возникновения демократия вряд ли может быть особенно либеральной, но определенная диктатура демоса — неизбежная цена свободы. По опыту же мы не можем сказать, что «чистая» демократия ведет к чему-либо плохому: ведь она существовала в истории только очень короткий период времени.

Если же мы представим себе настоящую демократию как такой вроде бы утопический проект, то какие-то либеральные институты все равно в ней будут присутствовать, ведь она предполагает некую правовую форму. Трудно представить себе режим, где постоянно реализуется народная воля, народные совещания формируют политику, но при этом нет конституции — она может быть немножко иной, нежели сегодня, но она все равно необходима. Однако вы правы в том, что в России выбор в пользу либерализма, а не демократии был сделан потому, что массы в России к середине 1990-х, после краткой либерально-демократический эйфории, были настроены не только антилиберально, но и против демократии как строя. Получается, что большинство населения не является демократами, хотя демократия вроде бы должна апеллировать именно к большинству. Этот парадокс централен для понятия демократии вообще, и поэтому тот факт, что демократия в России была подавлена, не лишен своей внутренней логики.

Если ты говоришь, что ты за демократию только по пятницам, а по остальным дням у тебя другое меню, становятся очевидными ее противоречивость и неуниверсальность.

Построение демократии в отдельно взятом государстве вообще довольно проблематично. Поскольку глобальной демократии не существует, то в режиме, который зависит от больших государств — а главные решения на момент 1990-х принимались в США, — возможность сознательно построенной национальной демократии, конечно, ослабляется. Вы выбираете своих национальных лидеров сами, но они при этом серьезно зависят от США в достижении обещанных вам целей: именно на этой двусмысленности сегодня играют Путин и его советники. Поэтому нужно ставить большие задачи — идеал демократии приобретает какую-то осмысленность только на глобальном уровне. А в ситуации разорванности, в которой мы живем, он, к сожалению, может быть реализован лишь в той или иной мере извращенным способом.

— Вы утверждаете, что демократия должна найти свое воплощение на уровне международных институтов.

— Да, я действительно так считаю, хотя, к сожалению, меня никто об этом не спрашивает — я теоретик. Но я, вероятно, считал бы так же, будь я политиком-практиком. Просто я во всем люблю последовательность: если ты выступаешь за демократию, то нужно действовать демократически во всех областях жизни. Если же — как сейчас всюду и обстоит — ты говоришь, что ты за демократию только по пятницам, а по остальным дням у тебя другое меню, то это ведет к очень негативным последствиям — и для легитимности этого термина, и для осмысленности политики в целом. Поэтому демократия должна быть осуществлена не только при голосовании на национальном, региональном, и муниципальном уровнях, но и в международных органах и на предприятиях, и нужны не только выборы, но и регулярные локальные ассамблеи.

— Насколько политические принципы демократии применимы в сфере экономики? Чем такой строй будет отличаться от того же анархо-синдикализма?

— По первому вопросу — а вы можете объяснить, в чем сегодня заключается различие между политикой и экономикой? Разделение этих сфер очень условно. Их стали различать только в XX веке, а раньше была единая политэкономия. В современном мире никакое жесткое разделение политики и экономики невозможно. Вокруг экономики ведутся основные политические споры, и экономические импликации тех или иных политических решений очевидны.

«Анархизм» — термин обманчивый: создается впечатление, что мы противопоставляем самоуправление центральной координации, охране безопасности и т.д. Но это совсем не то, что предлагало само «анархо-синдикалистское» движение — они как раз стояли на позициях тотального федерализма, которые и воплощают реальную демократию. Просто сегодня нужно очистить эту традицию от прекраснодушного «антигосударственничества». Федерация не исключает единой общей воли.

Но как именно применять демократические принципы на предприятиях — это действительно непростой вопрос. Были эксперименты, не всегда удачные, — есть риски, что такие предприятия сразу же начнут проигрывать в эффективности. Но в современной политической теории эта возможность активно обсуждается: производственная демократия (или хотя бы республика) вполне возможна — надо просто все как следует прописать. Нужны законы, которые ограничивают власть трудового коллектива, создают какой-то баланс сил с менеджерами. Однако я считаю, что такая демократизация совершенно необходима, и мы к этому неизбежно придем. Точнее, либо мы придем к полному демонтажу демократий по всему миру, что тоже вариант, либо к расширению этих принципов на другие зоны в международных отношениях и экономике. В ближайшие лет пятьдесят, я думаю, эти сферы будут демократизированы.

Я за сильное государство, которое должно выступать ограничителем — и в то же время работать на мобилизацию людей. Тут у нас есть советский опыт, не такой плохой.

— В ваших идеях чувствуется уклон к «левой» традиции: вы говорите о необходимости сильного государства, критикуете неолиберальную экономику, блокирующую потенциал демократии. По-вашему, демократия должна решать проблему экономического неравенства?

— Демократия, кстати, изначально была придумана именно для этого. Эта идея по своему истоку связана с экономическим неравенством, потому что «демос» — это именно бедные, униженные. Это слово употребляется и для обозначения всей совокупности народа, и для обозначения его низшей части: но это потому, что раньше массы были в основном бедными, а богатыми были только верхушки. При демократии, конечно, может существовать имущественное неравенство, это все же не коммунизм. Но при этом бедные постоянно нападают на богатых, ограничивают их права, и имеется баланс между властью денег и властью масс — примерно как в современной Венесуэле. Поэтому демократическая политика без критики имущественного неравенства невозможна — не нужно быть «левым», чтобы это констатировать.

Если говорить о каких-то интеллектуальных традициях, то я, как и две трети, наверное, моих коллег — политических теоретиков, действительно существую в «левой» традиции. Эта сфера всегда формировалась с доминированием марксизма, постмарксизма или левого либерализма. Но я не ортодоксальный «левый» именно потому, что выступаю за сильное государство — это было в свое время популярно среди «левых» советского разлива, но сегодня они настроены достаточно анархистски. А я как раз «левый» гегельянец — я считаю, что демократия и экономическая свобода возможны только через сильное государство даже не национального, а скорее имперского типа (США, Евросоюз, в перспективе и Россия), которое должно парадоксальным образом работать против своей власти: у него должна быть сознательная воля к самокритике, к мягкому самоподрыву.

— Такое государство — это тот самый гегемон, который вынесен в заглавие книги?

— Да, в книге я называю это диалектикой демона и гегемона. Но не любое государство, конечно, может считаться с демоном масс. Гегемон — это даже не само государство, а его доминирующая сила, имеющая политический авторитет.

— Вы пишете о неотъемлемых элементах демократии, которые не могут самовоспроизводиться: об энтузиазме масс, низовой активности. Как должен быть устроен гегемон, чтобы поддерживать демократию в тонусе?

— Большинство моих коллег воспринимают демократию в анархическом ключе, полагая, что для решения всех проблем низовую деятельность и инициативу масс (вариант: «гражданского общества») достаточно канализировать во властные или управленческие практики. Тут можно, например, упомянуть итальянскую школу «трудовиков» (Антонио Негри, Паоло Вирно и т.д.). Но как человек, который живет в России и пережил 1990-е годы, я отношусь к этому скептически. Да и в США, где существует вроде бы активное гражданское общество, только 40—50% людей участвуют в выборах, даже президентских. Мне кажется, что демократия может работать только через какой-то центр, который подбадривает людей, контролирует телевидение, чтобы оно не превращалось в орудие пропаганды — государство, как мы видим, может использовать его для пропаганды само, но оно же может защитить его. Иначе с теми же намерениями придет какой-нибудь олигарх, что мы тоже уже наблюдали.

Путин увидел в демократической системе сцену для раскручивания серьезнейших социальных и идеологических противоречий, с его точки зрения, носивших непримиримый характер.

Государство должно выступать ограничителем — и в то же время работать на мобилизацию людей. Тут у нас есть советский опыт, отчасти не такой плохой… Для учреждения демократии действительно надо говорить людям, что каждую субботу у них будет обязательное собрание (так уже и происходит сегодня на уровне предприятия, но, как правило, без всякой демократии). Потому что если им этого не говорить, то вообще никто на него ходить не станет. Только несколько заинтересованных лиц будут иметь власть, что приведет к дальнейшей дискредитации этого собрания. Чтобы так не происходило, на людей, к сожалению, надо оказывать давление — и, надо сказать, не такое уж большое. Школы ведь оказывают давление на родителей, чтобы те ходили на родительское собрание? И ходят же. То же самое нужно делать на любом уровне, на котором человек имеет интерес: не всегда необходимо мобилизовать всех, иногда достаточно выбрать комиссию при помощи генератора случайных чисел. Так и делают сейчас во многих странах, включая Россию, в рамках практик так называемого партиципаторного бюджетирования: выделения небольшой доли муниципального бюджета для распределения группой случайно выбранных граждан.

— При этом вы признаете, что централизованная организация демократии государством или партией чревата тиранией.

— Да, с точки зрения реализации подобная демократическая гегемония — система сильной власти, в которой присутствует элемент тирании. Но это не персоналистская диктатура: во главе стоит партия или движение, где, конечно, есть яркие личности, но вместе они образуют структуру взаимного подчинения. Элемент тирании здесь неизбежен, но он есть в любом случае — при всей либеральной демократии, если вы возьмете какого-нибудь маленького начальника, он все равно сможет вести себя как тиран, если захочет, обходя правовые ограничения. Здесь скорее стоит вопрос о воспитании тиранов через некую публичную идеологическую систему, которая должна действовать в таком обществе.

— Здесь на сцене должен появиться демон, чья роль — сдерживать гегемона?

— Демон не только сдерживает, но и образует своеобразную силу, энергию масс — отчасти пассивную, принимающую импульсы власти, отчасти реактивную, бунтующую, а в редких ситуациях революционного типа: активную, учредительную. Демон и гегемон — это две сосуществующие силы, которые в идеале должны друг друга провоцировать, образовывать продуктивное напряжение… А в реальности они сейчас скорее подавляют друг друга.

То, о чем я рассказываю, — это идеальная модель, но она описывает координаты уже существующей в развитых либеральных демократиях системы. Идеальные условия системы непохожи на саму эту систему — вот в чем штука. Философ ведь не должен предлагать что-то из области своих фантазий, речь идет о выявлении бессознательного в уже существующих структурах. Но так как в этих структурах эта система явлена в скрытом виде, то она реализуется только частично и принимает часто уродливые формы. Речь, как сказал однажды Руссо, идет не о том, чтобы полностью сменить общественное устройство, вернув его, например, к некоему «естественному состоянию», — речь идет о том, чтобы уже существующий общественный порядок сделать легитимным, потому что он не соответствует собственной идее (в данном случае идее демократии).

— Что именно из уже существующих элементов демократии вы причисляете к этой диалектике?

— Как выглядит демократия во Франции или даже в Германии? Это ситуация, когда государством от лица народа правят элиты, которые учились в одном университете. Они объявляют себя демократическими. Им говорят: хорошо, но ведь тогда в России тоже демократия — выборы проводятся, какая-то худо-бедно оппозиция существует. Да, отвечают они, но в вашей России подавляются демонстрации: народ хочет высказаться, а ему не дают. А во Франции хочешь высказаться сам — бери и иди на демонстрацию. Если простоишь там слишком долго, то полиция, конечно, применит слезоточивый газ, но все равно это будет менее жесткий разгон, чем в России. Это ведь бессознательно и есть как раз та структура, о которой я говорю. Управляет страной элита, но она открыта к массам. Кроме того, есть слой НКО, а это тоже критические, протестные организации. Но кто создает для них условия, предоставляет им гранты, льготы? Либо само французское государство, либо ЕС. Гражданское общество структурируется именно государством, а не массами, они встраиваются в уже существующие формы, чувствуя свою ответственность за целое, то есть будучи конформными к существующему порядку и к его верхушке (иначе надо было бы формировать не НКО, а подпольные комитеты или шайки). И вот когда эта схема налицо, то она работает прекрасно — публичная сфера в той же самой Франции очень развита.

Демократическая гегемония — система сильной власти, в которой присутствует элемент тирании. Но это не персоналистская диктатура.

Но что будет делать государство, если все эти люди вдруг восстанут против него? Все работает складно, пока в обществе нет реального антагонизма. Здесь я выступаю именно как российский философ, так как опираюсь на опыт нашей страны. Легко создавать нормативные теории гражданского общества для либеральных демократий, потому что на Западе они работают без каких-то серьезных противоречий. Но понятно, что как только конкурентная политическая система и полиархия реализуются в стране типа России, это приводит к серьезнейшему антагонизму. И мы знаем, что сделал в этой ситуации Путин — просто закрыл, грубо говоря, все независимые НКО и запретил демонстрации. Но он сделал это не просто так: он увидел в этой демократической системе сцену для раскручивания серьезнейших социальных и идеологических противоречий, с его точки зрения, носивших непримиримый характер. И имел для этого определенные основания. Поэтому сама по себе нормативная модель западных стран не универсализируема: она работает только в неантагонистических ситуациях. А чтобы она работала во всех случаях, ее нужно радикализировать.

— Если не сделать этого, то демократия, по-вашему, рано или поздно окажется на грани исчезновения или, по крайней мере, выйдет из мейнстрима?

— Как принцип и идеал она не исчезла даже в России (и Путин считает Россию демократией, и опросы показывают, что так считает большинство), а это значит, что однажды она может возродиться. Но без усилий центра демократия действительно не будет иметь перспектив. Америка и Западная Европа — это симпатичные, более или менее демократические режимы. Пусть их демократия — это очень ограниченная декорация, основанная на конформизме, тем не менее эти страны могут взять на себя ответственность за ее буквализацию. Если все делать по уму, то США с Францией должны играть роль гегемона в отношении «третьего мира» и бедных стран.

Но в то же время, конечно, по-настоящему интересная, радикальная и низовая демократия существует вовсе не там, а в угнетенных странах. В Курдской рабочей партии, к примеру, действительно создана система самоуправления, это всегда легче в период партизанской войны. Был ряд экспериментов в Латинской Америке, то есть в регионе, где как раз нет этаблированной либеральной демократии. Есть известный случай Чьяпаса в Мексике. Но трудно себе представить сценарий, в котором демократия полностью распространяется и реализуется снизу — вопреки местным элитам и вопреки США: в эту анархистскую мечту я не верю, особенно в эру атомной бомбы и религиозного фундаментализма. Но я верю в то, что социал-демократический истеблишмент может вступить в союз с этими радикально-демократическими группами. Россия здесь пока по боку — она идет идеологически «правым» путем, в обществе преобладает консервативный консенсус. Но он в то же время имеет ярко выраженный народнический (популистский) крен, и это значит, что рано или поздно демократия снова выйдет на поверхность.

Считалось, что европейская политика демократизации ближайшего окружения работает хорошо, но иногда кто-то вроде России почему-то пытается ей мешать. С таким пониманием война действительно может оказаться неизбежной.

— В чем проявляется нынешняя «декоративность» западных демократий, их кризисное состояние?

— Западная демократия находится в кризисе прежде всего потому, что как реально работающей системы ее никогда и не существовало. Была некоторая риторика, которая особенно хорошо работала в определенные моменты истории, когда был налажен продуктивный обмен государства с общественными движениями. В этом плане очень важными являются 60—70-е годы прошлого века, потому что тогда в Европе возникли новые социальные движения, которые были менее антагонистическими, чем коммунисты, и потому постепенно вошли в хороший симбиоз с властями, несмотря на свою критическую направленность по отношению к общественному порядку. А в США в это время шел очень серьезный процесс трансформации государства под влиянием так называемого Civil Rights Movement. Государство предприняло шаги по политической интеграции черных, женщин, других меньшинств и сделало это под давлением снизу. Кстати, именно на этой волне США стали активно строить демократию по всему миру — после реформ в собственной стране у них появилось моральное право действовать вовне. Но сейчас этот импульс исчерпан, мы не видим на Западе серьезных низовых социальных движений, которые бы несли демократию вперед так, чтобы их опыт можно было распространять дальше. Есть неолиберальное движение, которое идет сверху, от бизнеса и либеральных партий, есть ультраправые, которые во многих странах очень сильны и представляют реальную, причем низовую, идеологическую альтернативу. Левые же в период после распада СССР были в кризисе, так как непонятно было, чего они хотят кроме защиты статус-кво от неолиберальных революционеров (слабая, консервативная позиция) и охраны прав меньшинств (политика, не противоречащая неолиберальному курсу). Они были гораздо ближе уже правящим элитам и идеям, чем правые, — что вообще-то неудивительно в силу указанной диалектики демона и гегемона. Но сами они не осознавали этой задачи — задачи совмещения утопического радикализма и развития крупного европейско-американского демократического проекта сверху. Лишь сегодня, на волне кризиса и революционного движения 2011—2012 гг., в Европе возникает момент левой демократической альтернативы. Это видно на примерах СИРИЗЫ и «Подемос» — посмотрим, что из этого получится. Но похоже, что, как и было в последние десятилетия, левые почти сразу готовы интегрироваться в существующий истеблишмент, что делает их довольно неубедительными.

Доверие к демократии как к либеральному режиму парламентаризма ослабло, основные конкурирующие партии очень похожи по своему составу и по повестке: республиканцы и демократы в США, христианские демократы и социал-демократы в Германии, голлисты и социалисты во Франции (хотя в первом случае добавляет интриги Левая партия, а во втором — «Национальный фронт»). Там нет никакого принципиального антагонизма, есть лишь некоторые разногласия, кажущиеся извне поверхностными. Хотя в США при этом есть еще сугубо ситуативная политическая ненависть — партии не дают друг другу принять бюджет, уличают в личных пороках, хотя из России кажется, что они спорят о мелочах, а политика демонстрирует завидное постоянство. В результате демократическая легитимность западных режимов провисает. Пьер Розанваллон хорошо пишет об этом, утверждая, что демократия сегодня перешла в другие, внепарламентские, сферы: гражданское общество, протестные движения, судебная власть, деятельность правительства по отношению к меньшинствам. И тем не менее кризис демократии — по крайней мере, либеральной — налицо. Демократия декларируется и отчасти реализуется, и именно поэтому возникает кризис: обещания и идеалы входят в конфликт с реальностью.

Мы не видим на Западе серьезных низовых социальных движений, которые бы несли демократию вперед так, чтобы их опыт можно было распространять дальше.

— Вы уже упоминали о парадоксе аутоиммунности демократии — склонности избирателей на свободных выборах голосовать за антидемократические режимы. То, что сегодня происходит в некоторых европейских странах, — например, победа партии «Право и справедливость» на парламентских выборах в Польше — явление того же порядка?

— Ну, это скорее антилиберальная, чем антидемократическая тенденция. И вряд ли в рамках Евросоюза у нее есть большие перспективы. Но в целом вы правы: массы во многих незападных странах, особенно в посткоммунистических (а следовательно, антикоммунистических), как Польша, склоняются сегодня к политическому консерватизму. И в ситуации кризиса этот консерватизм ведет к принятию крайних авторитарных форм (как в России или Турции). Сегодня в Европе правые часто являются более демократической силой, чем истеблишмент. Они готовы мобилизовать массы, опираться на них. Это явление квазифашистского толка — фашизм ведь был «правым», но демократическим движением.

— Нет ли у вас ощущения, что демократия выходит из моды даже в «старых» западных режимах?

— Там нет никаких новых идей. Даже Марин Ле Пен ничего радикально альтернативного не предлагает — разговор ведется только о том, кому давать гражданские права. Нет призывов пересматривать республиканскую конституцию, менять социальный расклад сил, даже выходить из Евросоюза. А вызовы для Европы идут в основном извне: миграция, беженцы, терроризм, Украина, Турция, непонятная внешняя политика. Демократия только внутри Европы работать не может, нужно подумать, что Европа хочет строить во внешнем мире — просто распространять свою систему? Но кто ей позволит делать это? Запад до поры до времени не понимал, что в мире есть какие-то иные силы. Считалось, что в целом европейская политика демократизации своего ближайшего окружения (neighbourhood) работает хорошо, но иногда кто-то вроде России почему-то пытается ей мешать. С таким пониманием международных отношений война действительно может оказаться неизбежной.

— По-вашему, Европе не хватает глубокого понимания того, что такое демократия и как она работает?

— Думаю, это действительно мало кто понимает. Есть хорошие критики вроде того же Розанваллона, но даже он не формулирует радикальной позитивной программы. Скрытая причина падения легитимности демократии заключается в том, что становятся очевидными ее противоречивость и неуниверсальность. Провалились попытки построения демократии в мире, а собственная демократия под угрозой рутинизации. Они сами не понимают, кто они такие и что делают.

— Может, необходимо обновить терминологию — избавиться от самого понятия «демократия» как от потерявшего свое значение?

— Я хочу защитить слово «демократия», мне оно в принципе нравится. Есть, конечно, конкурирующий термин — «коммунизм»: он снова набирает популярность — по крайней мере, среди интеллектуалов. Он близок по идее к полноценной «демократии», но, на мой взгляд, исторически в коммунизме не продумана и недооценена политическая сторона, а демократия, будучи осуществленной, включает в себя и экономическое самоуправление, и распределение излишков в пользу низов. Вообще говоря, написав эту книжку, я понял, что демократия — это довольно симпатичная идея. Вопрос в том, что ее надо тщательно продумывать — как и все, что ты делаешь в жизни.


Понравился материал? Помоги сайту!

Сегодня на сайте
Столицы новой диаспоры: ТбилисиВ разлуке
Столицы новой диаспоры: Тбилиси 

Проект «В разлуке» начинает серию портретов больших городов, которые стали хабами для новой эмиграции. Первый разговор — о русском Тбилиси с историком и продюсером Дмитрием Споровым

22 ноября 20242470
Space is the place, space is the placeВ разлуке
Space is the place, space is the place 

Три дневника почти за три военных года. Все три автора несколько раз пересекали за это время границу РФ, погружаясь и снова выныривая в принципиально разных внутренних и внешних пространствах

14 октября 202410192
Разговор с невозвращенцем В разлуке
Разговор с невозвращенцем  

Мария Карпенко поговорила с экономическим журналистом Денисом Касянчуком, человеком, для которого возвращение в Россию из эмиграции больше не обсуждается

20 августа 202416799
Алексей Титков: «Не скатываться в партийный “критмыш”»В разлуке
Алексей Титков: «Не скатываться в партийный “критмыш”» 

Как возник конфликт между «уехавшими» и «оставшимися», на какой основе он стоит и как работают «бурлящие ритуалы» соцсетей. Разговор Дмитрия Безуглова с социологом, приглашенным исследователем Манчестерского университета Алексеем Титковым

6 июля 202421018
Антон Долин — Александр Родионов: разговор поверх границыВ разлуке
Антон Долин — Александр Родионов: разговор поверх границы 

Проект Кольты «В разлуке» проводит эксперимент и предлагает публично поговорить друг с другом «уехавшим» и «оставшимся». Первый диалог — кинокритика Антона Долина и сценариста, руководителя «Театра.doc» Александра Родионова

7 июня 202426295
Письмо человеку ИксВ разлуке
Письмо человеку Икс 

Иван Давыдов пишет письмо другу в эмиграции, с которым ждет встречи, хотя на нее не надеется. Начало нового проекта Кольты «В разлуке»

21 мая 202427518