11 декабря 2013 года исполняется 95 лет Александру Исаевичу Солженицыну (1918—2008) — писателю, лауреату Нобелевской премии (1970), политическому борцу, сумевшему триумфально вернуться в Отечество после двадцати лет изгнания (1974—1994). Солженицын прожил долгую писательскую жизнь. На протяжении десятилетий активного труда, всегда занимая бескомпромиссно отчетливую позицию по самым болезненным вопросам русской истории и современности, он не раз терял одних сторонников и приобретал других. Накануне юбилея писателя COLTA.RU обратилась к самым разным его читателям с вопросом: «Как изменилось ваше отношение к Солженицыну со времени первого прочтения его книг?»
Станислав Белковский
политолог
Основного Солженицына я впервые прочитал сравнительно поздно — в конце 1980-х. Но и до всякого чтения я знал, что Александр Исаевич — великий русский писатель, сокрушивший коммунизм, причем почти в одиночку. Ничего иного я не имел права узнать, завершив сакральное чтение. Иначе не поверил бы сам себе. А много потом, перечитав Солженицына и попытавшись перепонять его, я сказал себе: здесь литература, Россия, человек, человечество — все вторично. Первично — эта миссия А.И., которая заключена исключительно в нем самом. Ее можно принять полностью, отчасти или не принять вовсе. Но без этой миссии Солженицына как писателя (пророка и еще кого бы то ни было) не существует. Так что дело как бы и не в трудах А.И. Он существует помимо и поверх своих трудов, в расплывающемся облаке, на которое и надо смотреть. Потому в третий раз перечитывать уже не стоит. «Хватит, достаточно, хорошенького понемногу», как сказал бы сам А.И. В финальной точке миссии ее носитель должен был слиться с земной властью. Что, собственно, он и (пред)полагал еще в «Письме вождям Советского Союза». Ирония истории в том, что единственной властью, с которой великий Солженицын смог-таки слиться, оказался Владимир Путин. Теперь именем классика-пророка проводят второсортные писательские форумы. А что поделаешь! Солженицын потому и прожил так долго, что финальная точка его миссии всегда была впереди. А ушел, когда попал прямо в эту точку.
Александр Эткинд
культуролог
Думая над этим вопросом, ясно видишь, как много изменилось за эти десятилетия. Много в разных смыслах: и многое изменилось, и очень сильно, и менялось много раз. Все эти десятилетия менялась именно та часть жизни, которую когда-то открыл для читателя Солженицын: огромная зона отношений между государственным насилием и личной жизнью, между хаотичным злом, которое производил лагерь, и упрямыми, победными усилиями маленького зека, который на глазах учился выживать, прятать, прятаться и обогащаться. Потом все изменилось так, что масштаб, мелочность этих перемен парализует, внушает изумление и немоту. О них трудно говорить и писать, потому что, сочетая несовместимое, они оказались сразу и огромны, и недостаточны. Солженицын был первым, кто показал масштаб советского зла. Он противопоставил ему бизнес-план умелого человека, пережившего все — войну, ГУЛАГ, социализм, — но продолжавшего мечтать о мелком производстве, о ковриках на продажу, которые бы обогатили его и потом, с помощью чего-то вроде невидимой руки, подняли бы к жизни миллионы доходяг. Поучительно, как сочетался в Солженицыне гений историка с верой в мелкотоварное производство на патриотической основе. Под конец осталась одна эта основа, и на ней его надули люди, не понимавшие и не любившие все, что помогало жить Солженицыну и его солагерникам, — веру в социализм, надежду на труд и рынок, ненависть к охранникам, любовь к тяжкой истории своей страны. Его, пережившего лагеря, прошедшего шмоны, собравшего тонны мемуарной руды и выковавшего из нее великий памятник советским жертвам, сумели приватизировать наравне с другими национальными богатствами. Но у нефти не спрашивают согласия на продажу; и у истории не спрашивают согласия, когда делают ее, да и когда пишут тоже. Согласие Солженицына — грустный эпизод, о котором не стоит говорить; хочется пожать плечами, отмахнуться, пойти дальше. Только не очень понятно, куда идти. Бывшие и нынешние читатели Солженицына все стоят на той же развилке. Все будто застыли в немой сцене, с ужасом глядя на богатство, безделье и растление. В тот раз Ревизор явился в образе создателя «Архипелага». Кем-то он окажется в следующий раз?
Вячеслав Курицын
писатель, критик
До перестройки («Один день») и в перестройку («Архипелаг») я читал Солжа как писателя «политического», несущего важную информацию — типа как журнал «Огонек». Где-то в середине девяностых я впервые прочел «В круге первом», был сильно впечатлен физической мощью письма, заново взял «Архипелаг», потом даже и «Колесо» чуть-чуть покатал и понял, что это еще и преудивительнейших качеств художественная литература, грандиозный эксперимент, «авангард». А года четыре назад в лютую петербургскую зиму я хотел на несколько дней залечь с «Архипелагом» и чаем, упиться удовольствием от текста, но дело не выгорело: из книжки — перезвякиваясь с эпохой — полезли актуальные смыслы, забили эфир. Но вряд ли это был последний подход.
Александр Морозов
политолог
Восприятие изменилось. Но с чем это связано? Непростой вопрос. Стал крупнее казаться Шаламов. Вероятно, потому что 20—30 лет назад социально-политическая сторона коммунизма казалась мне более значимой (с точки зрения критики). А сейчас чем далее, тем более значимым кажется уже чистый «персональный опыт». Может быть, влияет и некоторое разочарование: Солженицын был уверен, что если снять с русского человека «бетонный колпак» советизма, то обнаружатся «здоровые силы». Но обнаружился какой-то другой «русский человек». Отнюдь не земец-хуторянин, наследник старообрядческой самостоятельности. Как ожидал Солженицын. А какой-то чубайс-лимонов-проханов-путин. Странная «жертва депривации». Вечный лишенец государственного внимания. И даже сам Солженицын внезапно оказался в ряду людей, чьи ожидания «восстановления русского» воплотились в Путине. Но, конечно, никакой вины Солженицына в этом нет. Последствия «советского» оказались гораздо глубже — антропологически, — чем он ожидал. Или, во всяком случае, хотел верить. Внутри моей личной истории я остаюсь ему благодарным. В 1988 году я написал статью о том, надо ли ему возвращаться в Россию (тогда это обсуждалось). В ней говорилось: нет, не надо. Тогда еще были живы Гинзбург и Горбаневская, они опубликовали ее в «Русской мысли». И для меня это было очень значимо. И я думаю, что его текст «Как нам обустроить Россию» остается важнейшим документом эпохи. Конечно, он был прав в том, что России нужно сбросить не только «подбрюшье» Средней Азии, но и Кавказ. Его план избавления от «империи» был верным. И в длинном историческом горизонте так и будет. Он окажется прав.
Сергей Шаргунов
писатель
Начинал я с «Матрениного двора», и по-прежнему это любимая моя вещь Солженицына, которого я прочитал практически всего. Скажу, может быть, парадоксальное: прежде всего Солженицына мне очень приятно, отрадно даже читать. Я про стиль, про поэтичность, яркость, гибкость речи и про бодрую топорность в отдельных фразах, которая тоже чарует. Даже «Архипелаг» — это же язык! А «Бодался теленок с дубом» — не просто авантюрно-исповедальная книга, наследующая одновременно Макиавелли и Аввакуму, но и поэма. Было интересно узнавать о суждениях Солженицына до последних дней его жизни (он мне передавал некоторые советы через Наталью Дмитриевну). Он был разным, но я его разным и принимал (хотя не всегда соглашаясь), ведь для меня Солженицын — это мистика судьбы, история личности, которую бросало, неотделимая от истории страны, которую тоже бросало. Он желал быть совестливым, с усилием спрямляя как бы некую железяку, которая кривилась и изгибалась, потому что мир лукав и изменчив. Он был «отчизник» (так он вслед за Далем переводил иностранное слово «патриот») и сочувствовал людям. Его принцип «не по лжи» я понимаю так: не лгать значит не говорить то, что не думаешь. А значит, если и заблуждаться, то свободно и искренне.
Сергей Солоух
писатель
Впервые я прочитал Солженицына школьником. В семьдесят третьем или семьдесят четвертом. Это были тщательно переплетенные отцом оттиски новомировских публикаций. «Один день», «Матренин двор», «Случай», «Куликово поле» («Захар-Калита». — Ред.). Запомнил навсегда. Но тогда, в детстве и позднее, в юности, из меня еще можно было делать гвозди, а теперь нет, и соответственно перечитывать А.И. да и все прочее, подразумевающее несгибаемость и непреклонность читательской души, сравнимые с авторскими, а то и даже большие, меня ныне не тянет. Что огорчительно, конечно, но уже, боюсь, непоправимо.
Григорий Брускин
художник, писатель
В 1962 году «Один день Ивана Денисовича» произвел большое, можно сказать, ошеломительное впечатление. В дальнейшем читал книги Александра Исаевича с большим познавательным интересом, продираясь через, с моей точки зрения, литературу весьма дурного качества. Я всегда разделял ненавистное отношение Солженицына к преступлениям советского режима. Но никогда не разделял и не разделяю его прочих взглядов. Первый том «Двести лет вместе» прочел с чувством брезгливости. Второй не стал читать. Тем не менее я снимал и снимаю шляпу перед жизненным подвигом Солженицына. Перед «КАКОВ ЧЕЛОВЕЧИЩЕ!».
Алексей Цветков
поэт, публицист
В отличие от многих моих друзей я вырос в семье, где любая крамола была табу. К моменту публикации «Одного дня Ивана Денисовича» у меня в голове из проговоров и намеков взрослых уже сложилось сомнение в том, что советская власть являлась тем, за что она себя выдавала, но сомнение состояло в основном из белых пятен, а настоящим откровением стала именно эта книга, она сыграла огромную роль в формировании моей личности и жизненного пути. Этого факта из биографии уже не вычеркнуть. Излишне добавлять, что я с восхищением следил за историей борьбы писателя с советским руководством и ее исходом, который я вместе со многими расценил как его нравственную победу. Уже накануне эмиграции я с жадностью читал «Архипелаг ГУЛАГ», выданный мне в фотокопии на одни сутки, отлично понимая при этом, что через считанные дни смогу читать эту книгу спокойно и не торопясь. Необратимое разочарование началось вскоре после отъезда, когда я стал работать в мичиганском издательстве «Ардис», основатели и хозяева которого, Карл и Эллендея Проффер, были убежденные либералы и сторонники свободы слова. Их до глубины души возмутила печально известная «гарвардская речь» Солженицына, в которой он обрушился именно на эти устои западного общества. В те времена на стене в издательстве висела редакционная заметка из журнала Hustler Ларри Флинта, в которой Солженицын в связи с этой речью был объявлен «жопой месяца», с соответствующей иллюстрацией. Следующей ступенью прозрения была изданная на Западе книга Владимира Лакшина с критикой мемуаров писателя «Бодался теленок с дубом». С тех пор я не встречал особых ссылок на нее, но она убедительно показывает, что «Один день» был в значительной степени продуктом коллективной работы сотрудников редакции тогдашнего «Нового мира», в то время как Солженицын изобразил все свои реальные и мнимые заслуги как исключительно единоличные. Опубликованная впоследствии книга Владимира Войновича стала уже как бы описанием очевидности. И когда, во время первого визита в СССР после долгих лет эмиграции, я столкнулся в кругу своих друзей с неизменным преклонением перед фигурой вермонтского отшельника, это было крайне неприятным сюрпризом. Вся дальнейшая деятельность Солженицына, как литературная, так и общественная, убедила меня в том, что эволюция моих взглядов была верной. Уже с давних пор его фигура неизменно вызывает у меня ассоциацию с Фомой Опискиным как литературным прототипом.
Александр Филиппов
социолог
Чисто эстетически изменилось. Когда впервые читал, запомнилось ощущение какой-то необыкновенной свежести, чуть ли не счастья, от самой прозы. А сейчас это все ушло в разряд советской литературы, читать которую для удовольствия невозможно, а для исторической правды тем более, потому что историю изучают иначе. Но мне почему-то кажется, что это не конец. Я ко многому возвращаюсь, вернусь и к Солженицыну.
Олег Лекманов
филолог
Первое впечатление от книги Солженицына пришлось на 1984 год — на одну ночь дали «Ивана Денисовича» с предисловием Твардовского. Поразил уровень прозы — книжка сразу же и крепко встала на одну воображаемую полку с горячо любимыми «Москвой — Петушками» Венички. Потом Солженицын как прозаик не разочаровывал серьезно ни разу: люблю и «Раковый корпус», и «В круге первом», и «Архипелаг», конечно. Раздражали слегка нападки на Гайдара и Ельцина, и вообще показалось (возможно, ошибочно), что в новую русскую жизнь Солженицын, вернувшись, так как следует и не врубился. Но сам факт возвращения все равно перекрыл раздражение. И еще: очень люблю Солженицына, каким он предстает в дневниках о. Александра Шмемана. И — трюизм в конце: Александр Исаевич Солженицын — последний, безусловно, великий русский писатель. Он да еще Бродский.
Андрей Василевский
критик
Когда я впервые знакомился с произведениями Солженицына («Один день Ивана Денисовича», «Матренин двор» и др.), автор еще не написал всего того, что он потом написал. Поэтому масштаб явления был мне не вполне понятен. Потом стало понятно: явление огромного масштаба.
Денис Драгунский
писатель, публицист
Да, разумеется, изменилось. Тут несколько ступеней. Сначала я был от него в полнейшем восторге: «Иван Денисович» и самиздатский вариант «В круге первом». «ГУЛАГ» — шок, восторг, но с ложечкой горечи — легкий привкус антисемитизма в рассказе о Бермане. Далее — «Август 14-го» — показалось скучновато. «Красное колесо» по этой же причине не дочитал. Далее — «Как нам обустроить Россию» — немного наивное доктринерство. Хотя «демократия малых пространств» очень понравилась, чудесная идея, и сегодня актуальная. «200 лет вместе» не понравилась. Однако, как бы то ни было, я не сомневаюсь в громадном значении Солженицына для нашей новейшей истории, я ценю его выдающуюся роль в расшатывании устоев советчины.
Лев Лурье
историк, журналист
В целом — никак. У Пушкина тоже были «Бородинская годовщина» и «Клеветникам России». Солженицын — великий русский писатель, теленок, забодавший дуб.
Александр Марков
филолог
Книги Солженицына я впервые прочел в толстожурнальных публикациях, когда мне было 13—14 лет, это как раз 1990 год. Тогда я воспринял Солженицына как продолжателя Достоевского, как комментарий к «Великому инквизитору»: если Великий инквизитор собирался манипулировать массами, тем самым унижая совесть каждого человека, то коммунистические вожди умели стравливать группы, партии, отдельных индивидов, создавая и систему вины, и систему предательства. Солженицын неожиданно показал через героев «Красного колеса», что Иуда — не просто жадный невротик, а человек, легко присоединявшийся к любым партиям, для которого партийная борьба на уничтожение и жажда наживы были примерно одним и тем же. Одновременно я читал «В круге первом» и в основном воспринял систему мировоззренческих споров, в которых каждый был готов принять вину за прошлое. И разочарованные в системе, и романтики дореволюционного прошлого, и критики царизма, и ненавистники большевизма в самих интонациях высказывали, какую долю вины кто готов принять. По сути, «В круге первом», как и «Раковый корпус», — своеобразный роман об искуплении, которое при этом осуществляется через подчеркнутое различие позиций: это апостолы, разбежавшиеся в страхе, но не ставшие иудами и потому чающие новой встречи друг с другом. Потом, лет в 15—16, я читал «Вестник русского христианского движения» за все годы (особенно впечатлен был наследием священника Александра Шмемана, одно время возлагавшего на Солженицына большие надежды, желавшего видеть его солнцем эмиграции), общался с Виктором Аксючицем и все эти явления воспринимал уже как комментарий к Солженицыну. Важнейшим в Солженицыне мне казалась тогда его философия истории, выводившая большевизм из гонений на старообрядцев: этот мотив, объясняемый у Солженицына биографически, неожиданно встроил его для меня в поиски начала века — именно тогда новая религиозность включала в себя старообрядчество как предельную возможность религиозного отношения к вещам. Такие мыслители, как С. Булгаков и П. Флоренский, не испытывая особых симпатий к историческому старообрядчеству, при этом настаивали на строгом выполнении «исторического предназначения» Церкви, верности в малом, точности и выверенности созерцания, откуда уже прямой путь к точному хранению обряда. Солженицын выглядел тогда как человек, объединивший эту линию начала века, линию «стилизованного православия», с ответственным отношением к мировоззренческим дискуссиям. Некоторое разочарование в Солженицыне наступило при чтении его критики: слишком пристрастны, несправедливы и идеологичны были многие его литературные оценки. Его монологизм, который в романах помогал ему достичь виртуозности в изображении чужих мыслей, передавая широкими мазками движения чувств и перемены умонастроений, здесь оказывался крайне неуместным. Другим неприятным впечатлением было его возвращение с Востока — я восхищался всегда «Светом с Востока», по Владимиру Соловьеву (видя продолжателей проекта Соловьева в С.С. Аверинцеве и О.А. Седаковой), а здесь этот свет заканчивал путь в Москве, на Николиной Горе, и дальше двигаться не собирался. Уже в нулевые чтение новых глав «Теленка» и «Двучастных» и «Суточных» рассказов, которые критиками оценивались иронично (В. Войнович в «Портрете на фоне мифа» 2002 года вспомнил про суточные щи), как раз вызвало новую волну интереса к Солженицыну. Его искусственный язык, лишенный напевности, здесь как раз впервые занял правильную нишу. Это был не язык описания, повествования или внутренней речи, а язык протокола, точной записи происходящего, которая делает «и Саула пророком». Внутренняя речь одного героя могла протоколировать события, а точные описания событий — показывать безупречность внутренней речи. Так, начав с религиозно-философских дискуссий, Солженицын пришел к сухой протокольности житий, актов первых мучеников. Это для меня важнее, чем многие его односторонние заявления, чем стремление найти общий знаменатель несовместимых явлений. Политику он не умел взвешивать на весах Иова, он взвешивал ее на конторских весах бытового словаря. Но когда заходила речь о человеческой душе, он ее взвешивал на тонкой игле сердечного интереса. То жало в плоть, одержимость каким-то очень сильным чувством, которое извне порождало уродливых словесных кентавров, все эти «укрытища», здесь позволило создать новые литературные формы.
Никита Алексеев
художник
Вопрос забавный. Дело в том, что я в раннем подростковом возрасте был чуть-чуть с Исаичем знаком: он какое-то время жил у родителей моего отчима, В.И. Маликова. Он меня тогда поразил жуткой мрачностью, занудством и требовательностью к своей персоне. А на второй или третий день рождения моего сводного брата Саши (т.е. в 1966 или в 1967 году) он ему подарил зеленый жестяной самосвал. Коробку, в которую это изделие было упаковано, он бисерным почерком исписал советами, как жить не по лжи. Это двухлетнему-то ребенку! В семье, новомировской, был его культ. То есть я почти с детства читал сочинения Солженицына. «Один день» и «Матренин двор» до сих пор считаю неплохой традиционалистской прозой. Все прочее — ужасно. Что касается «Архипелага», который, как многие, я в свое время читал в машинописи на папиросной бумаге, он подтвердил то, что я из разговоров уже знал. И огромное спасибо Солженицыну за это. Но к хорошей прозе это отношения не имеет. По сути, это что-то вроде Трумэна Капоте или даже Тома Вулфа. Так что когда Володя Сорокин в середине 80-х написал издевательскую «Тридцатую любовь Марины», я с ним был полностью согласен. А еще лучше про Солженицына спел Алексей Хвостенко: «Ах, Александр Исаевич, Александр Исайявич, что же вы, где же вы, как же вы — дожили...».
Антон Носик
медиаменеджер
К тем книгам Солженицына, которые я прочитал в детстве, в молодости, отношение мое не изменилось и вряд ли изменится. Это очень важные в моей жизни книги — «Один день Ивана Денисовича», «В круге первом», «Архипелаг ГУЛАГ».
«Красное колесо» с самого начала казалось мне несколько тягомотным, по мере выхода новых томов это ощущение никуда не делось.
А после «200 лет вместе» я просто утратил интерес к дальнейшему творчеству писателя. Но его более ранние вещи не стали от этого хуже.
Олег Проскурин
филолог
Мало изменилось. Конечно, жаль, что в последние годы Александр Исаевич продемонстрировал историческую наивность и близорукость в отношении многих вопросов, но по-прежнему считаю «Архипелаг ГУЛАГ» выдающимся литературно-гражданским памятником мирового значения, а «Один день Ивана Денисовича» — лучшей художественной репрезентацией советской жизни (можно больше ничего не читать — достаточно одного «Ивана Денисовича», чтобы понять, как она была устроена и как люди могли в этом жить).
Сергей Кузнецов
писатель
Первое мое прочтение Солженицына было довольно ранним, типа классе в восьмом, в самом начале восьмидесятых. Я медленно читал его все восьмидесятые по мере того, как книги попадали ко мне в руки. Несмотря на очевидные паттерны восприятия самиздатовских книг, меня он и тогда прежде всего интересовал как писатель, а не как политический деятель или идеолог. В этом смысле отношение к нему у меня не менялось, разве что дополнялось теми или иными деталями.
Если говорить о каких-то реперных точках, то для меня был важен опыт повторного чтения «Архипелага ГУЛАГ» в середине девяностых, когда эта книга интересовала меня прежде всего как способ говорения о насилии и повествование о непереносимом. Если угодно, это был опыт чтения Солженицына через Батая и Клоссовски. И тогда, и сейчас мне кажется, что в этой области — разговор о немыслимом, попытки представить массовые смерти и так далее — Солженицын добился выдающегося литературного результата.
Владимир Тодрес
финансист
Я начал в юности с «Ивана Денисовича», «Матренина двора» и «Ракового корпуса» — то есть почитал его сначала за большого писателя. Чем дальше в лес, тем меньше мне нравилась его литчасть, но ценнее были фактура и идейный заряд — в первую очередь я, конечно, имею в виду «Архипелаг» и «Красное колесо». «Март 17-го» вообще имеет прямое отношение к сегодняшнему дню и может использоваться как руководство к действию (кому какое действие симпатичнее. Вам, видимо, совсем другое, нежели мне). «200 лет вместе» я намеренно не читал и обсуждение игнорировал (мне давно надоела вечная тема про евреев), «Теленка с дубом» бросил на четверти и т.д. Короче, Солженицын для меня — это большая литература по имени «Один день Ивана Денисовича», «Матренин двор», «Раковый корпус» и гениальные «Знают истину танки» — и вполне уважаемая и близкая мне трактовка истории в «Архипелаге» и «Колесе» (которые, ИМХО, не имеют прямого отношения к литературе как виду искусства).
Модест Колеров
историк
Солженицын начался для меня в 1970-е: сначала с письма возмущенной общественности в «Огоньке», затем с «Ивана Денисовича». Первое мне запомнилось вполне ясно, как звук пенопласта по стеклу. Второе не впечатлило. Наверное, я был мал и прочел его поздно. Гораздо сильнее было впечатление от «Карателей» Адамовича. Затем я прочел «Архипелаг ГУЛАГ» и могу сказать, что художественной своей цели он достиг: я укрепился в отвращении к коммунизму, воспитанном во мне в моей семье, хранящей память о раскулачивании и гибели прадеда на Беломорканале. Когда я перечитал «Архипелаг» уже для историографической перспективы своих исследований сталинской экономики принудительного труда, я был разочарован. Для исторического самознания время «Архипелага» прошло настолько ясно, что никто — даже из числа ангажированных публицистов — не рискнет уже проверять его пафос фактами.
Борис Долгин
историк
В годы перестройки литература и ее окрестности все еще были средоточием общественных дискуссий. Солженицын оказывался в самом их центре. Совершенствовать социализм или прекратить фетишизировать однажды сделанный «социалистический выбор» — таким на момент 1989-го — начала 1990-го был один из основных вопросов, над которым думали не успевшие его для себя решить до того.
Книги Солженицына были очень сильным фактором морального поражения коммунизма на Западе — его тексты стали важным толчком в том же направлении в СССР. Это и тогда не отменяло понимания неоднозначности личности, невозможности для него выдержать требования, предъявляемые к профессиональному историку, оставляло ощущение литературного несовершенства и даже вымученности некоторых текстов («Красное колесо»).
За прошедшие годы наша литература избавилась от необходимости нести груз площадки общественной мысли, убрав на периферию то, что было ценно преимущественно исполнением этой функции. Это уже должно было бы скорректировать место Александра Исаевича. Но наряду с внешними обстоятельствами поработал и сам писатель — он умудрился частично реализовать пародию на себя, а еще продолжил неудачно экспериментировать с историописательством.
В этом месте я бы был рад сказать, что Солженицын остался очень важной частью своего времени, но история не закончилась. Сегодня чьи-то «классические» тексты должны напоминать школьникам (и не только) о сталинизме, о сопротивлении ему, о том, насколько небанальной является задача интеграции советского периода в линию непрерывного исторического процесса, о том, что насилие государства над маленьким человеком может быть не проявлением безразличия, а необходимым условием существования государственной машины. И этой своей роли они не потеряли.
Илья Кукулин
филолог, критик
О Солженицыне я впервые услышал в возрасте тринадцати лет от своего отца. Отец тогда рассказал мне о сталинских репрессиях и попутно о Солженицыне — в том числе об «Архипелаге ГУЛАГ». При всей своей детской болтливости этим знанием я ни с кем тогда не поделился.
Примерно в пятнадцать лет родители сочли, что я дорос, и дали мне спрятанный в доме «Один день Ивана Денисовича» в первом отдельном издании. Мне очень понравилось, в первую очередь — по ритму, то есть (глядя из нашего общего сегодняшнего знания) по тому, в чем Солженицын напоминал прозу 1920-х годов — от Шкловского до Бабеля (Шкловского я тогда немного читал, а Бабеля — только «Историю моей голубятни»: родители посоветовали прочесть, чтобы понимал, что такое погром). Я попытался написать примерно таким же ритмом школьное сочинение о «Матери» Горького. Думал ли я тогда о соотнесенности фигур Горького и Солженицына, не помню.
Во время перестройки я прочитал «Архипелаг ГУЛАГ», Нобелевскую лекцию и разные полемические материалы о Солженицыне — Бенедикта Сарнова, Вячеслава Воздвиженского и других. «Архипелаг» произвел на меня очень сильное впечатление, но, как и многих читателей, меня там смутила фраза о Нафталии Френкеле: «Мне представляется, что он ненавидел эту страну». Позже мне показалась очень убедительной точка зрения Льва Лосева, который в статье «Солженицынские евреи» проанализировал антисемитизм писателя как явление, использующее для своего оформления эстетические средства советской соцреалистической литературы. Самого Солженицына Лосев интерпретировал как писателя-модерниста. Это прочтение кажется мне убедительным и теперь, хотя, вероятно, я отношусь к Солженицыну намного более отстраненно, чем Лосев.
В 1994 году на книжном развале у Российской государственной библиотеки я раскрыл один из томов «Марта семнадцатого», и мне показалось, что стиль фрагментов, названных у Солженицына «Киноглаз», напоминает кинематографическую манеру Эйзенштейна и что это не случайно. Примерно в 2000 году я попросил прокомментировать эту мысль известного киноведа Леонида Козлова, выдающегося специалиста по творчеству Эйзенштейна и по истории итальянского кино. Козлов меня поддержал и дал важнейший совет — на какие фильмы Эйзенштейна стоит обратить внимание при анализе Солженицына. В 2008 году я написал об этом статью, которая была напечатана в 2010-м. С этих пор я занимаюсь Солженицыным как исследователь.
Сегодня Солженицын — фигура для меня глубоко чуждая, но вызывающая огромный интерес — социологический, историко-культурный и человеческий.
Видел я писателя один раз, несколько секунд, совершенно случайно. Кажется, в 1997 году я одевался в гардеробе музея в Павловске, а он туда только вошел. Эти несколько секунд я запомнил.
Сергей Гандлевский
поэт, прозаик
Сходный опрос много лет назад проводила «Литературная газета», я принял в нем участие и сейчас перечитал написанное мной тогда. Я начал тогда за здравие: сказал, что Солженицын как никто убедительно и успешно разоблачил ужасную утопию и т.п. А закончил тоном ниже: признался, что его поздний головной слог помешал мне осилить «Красное колесо», впрочем, «Ленин в Цюрихе» кажется мне психологически очень точным попаданием в цель. Вскользь помянул я и «пастырский проезд по России»…
За прошедшие 15 лет я Солженицына не перечитывал, и мое к нему отношение не подверглось пересмотру. Это было бы понятным поводом, чтобы уклониться от участия в нынешнем начинании — кому охота повторяться?! Тем более что мой взгляд на Солженицына вполне общепринят в известном кругу, стоит ли множить банальности, пусть и справедливые?.. Но я вспомнил один эпизод, о котором хочется рассказать.
В 2000 году меня неожиданно пригласили в Фонд Солженицына на вручение премии Валентину Распутину (видимо, кому-то из организаторов церемонии на глаза попалось мое помянутое высказывание в «Литературке» — иного объяснения у меня нет). Друзья-коллеги веселились, в какую, мол, чуждую компанию я угодил. Я вторил дружеским шуткам, но внутренне ежился и колебался: идти — не идти. Но любопытство перевесило.
Зал на Таганке был полон. Большинство присутствующих я видел впервые, хотя двух-трех одиозных личностей узнал (уже не помню кого). Публика, как водится, погомонила, потопталась и расселась. Появился Солженицын. По-моему, одет он был во что-то военного покроя, вроде кителя, впрочем, не поручусь. Сразу, без общих слов Солженицын заговорил о виновнике торжества — Валентине Распутине. Он говорил не коротко, но в его речи напрочь отсутствовала «вода»: это был скрупулезный до трогательности разбор произведений лауреата, включая особенности его эпитетов. Меня, привыкшего к псевдоартистическому сотрясению воздуха на подобных сборищах, солженицынские прилежание и серьезность приятно удивили, даже изумили. Я вдруг с симпатией разглядел во властителе дум и нобелевском лауреате рязанского учителя, каким он был некогда. Приехал Лужков. Никакого специфического трепета приезд мэра в хозяевах не произвел. Наталья Дмитриевна Солженицына приветствовала Лужкова ровно так, как, по моим книжным представлениям, люди с достоинством и должны приветствовать градоначальника: не больше, но и не меньше. Церемонию, понятное дело, венчал фуршет. Он был сервирован на двух этажах, и, уходя наверх, я подумал, что больше не увижу классика.
Я не жалуюсь на отсутствие аппетита, на отсутствие самолюбия — тоже. Некоторое комичное смятение, видимо, отразилось на моем лице, потому что бывалый сосед успокоил меня: «Здесь всем хватает». И оказался прав. Через какое-то время сосредоточенного застолья головы повернулись в одну сторону: на наш этаж поднялся Солженицын. Александр Исаевич по-хозяйски обходил столы, перебрасываясь со знакомыми словом-другим. Все это было так по-домашнему, что у меня промелькнуло хулиганское предположение, что попроси я хозяина в приступе нахальства, но вежливо о какой-нибудь малости — горчице, скажем, или газированной воде, — мой каприз не произвел бы фурора: гость есть гость.
Для сравнения. Один видный деятель культуры рассказывал, что на приеме в Кремле тихо признался официанту, что на дух не выносит рыбы. Оскорбительный ответ официанта лишил моего знакомого дара речи до самого десерта. Но то — Кремль, чего от них ждать?! У меня есть пример и поближе.
В Петербурге отмечали двухсотлетний юбилей Пушкина. Торжественный вечер, если не ошибаюсь, в Таврическом дворце мыслился устроителями как завершающий бетховенский аккорд. Не утерпев, мы с товарищем вышли покурить и застали в фойе буфетчицу чуть ли не в слезах: ей предстояло откупорить в одиночку десятки бутылок с вином. Мы вошли в ее положение и в четыре руки взялись за дело, благо кое-какой навык имелся. Как только мы покончили с этим, минута в минуту, двери распахнулись настежь, и толпа оголодавших литераторов мигом смела со столов все подчистую. Но чинной вереницей сквозь эту давку потянулись в VIP-зал литературные генералы — по большей части уважаемые писатели и свои в идейном смысле.
Мораль? Хорошо бы обойтись без нее. И меньше всего я хотел бы быть заподозренным в смене гражданской ориентации. Я сознательно присутствовал (и не жалею) на нескольких белоленточных шествиях и сознательно отсутствовал (и тоже не жалею) на недавнем Собрании Писателей, где, кстати, была вдова А.И. Солженицына. Просто меня чем дальше, тем больше занимает одна тема. Есть какие-то убеждения, которые человек декларирует — и это очень важно. Но не менее важен стиль. В случае Солженицына могу засвидетельствовать поведение, которое иначе как добропорядочным не назвать, а на пушкинском торжестве наблюдалось что-то совсем другое. То есть без морали все-таки, прошу прощения, не обошлось.
Подготовил Глеб Морев
Понравился материал? Помоги сайту!