Письмо папе
Поэтесса Наста Манцевич восстанавливает следы семейного и государственного насилия, пытаясь понять, как преодолеть общую немоту
20 января 20221867Разговор Ивана Крастева с Глебом Павловским можно прочесть разными способами. Можно, например, сосредоточиться на суждениях о недавнем прошлом и на исторических и биографических описаниях как способах понимания природы существующей власти — или прочесть просто как политический текст, целиком сосредоточенный в текущем моменте, для обоснования позиции в котором используется соответствующий способ видеть/говорить о прошлом.
Другой, более любопытный в наше время (склонное любой текст соотносить не столько с политическим, сколько с «отношением к власти»), вариант прочтения — биографический: рассказ Павловского о своей жизни так, как она видится или как ее хочется представить публике из перспективы сегодняшнего дня, поскольку проживаемое не только добавляет «новые факты» в биографию, но и обстоятельства, переопределяя прошлое. Биография меняется через продвижение живущего во времени — меняя значение прожитого, его смысл и, что бывает гораздо важнее, интонации: прошлое оказывается подвижно и само имеет историю — или, точнее, история, собственно, и есть движение прошлого.
И с этой точки открывается иной, гораздо более интересный, ракурс — проговаривание и прояснение, что значит в оптике Павловского «жить в истории», этика и эстетика существования в историческом — сама меняющаяся во времени и преобразующая его.
Разговор невероятно богат не столько на детали, сколько на образы и сравнения — но экономность детали работает на нее, придавая ей особую выразительность. Так, в рассказе об Одессе 50-х центральным делается эпизод со стариком часовщиком с парализованными ногами, за которым ухаживала жена:
«Вот их история: в 1941 году он попал в румынский лагерь, чинил там часы начальству, и под конец комендант его отпустил. Лурье говорит: “У меня тут жена” — комендант разрешил забрать и жену. Первую женщину, встреченную по дороге к воротам, Лурье захватил на свободу, и она с ним осталась до смерти» (стр. 22).
Небольшая книга оказывается предельно сжата, свободна от необязательности рассказа — это разговор, разворачивающийся в плоскости не повествования, а осмысления, отсюда и редкость детали: появляющийся в биографии очередной персонаж не описывается, вводясь одной репликой, а становится еще одной точкой для работы над историей. В этом языке звучит герценовская мемуарная проза — прошлое, «былое», существует лишь в едином потоке с «думами» и свободно от иллюзии автономности, которую создает хроникальное повествование, — оно существует исключительно в современности, и разные слои прошлого высвечивают неоднородность и поверх нее — связность опыта.
Двадцатый век (по крайней мере, в России) сталкивает человека с историей — приходится пытаться либо сбежать из нее, найти некое укрытие, либо найти способ поместить себя в нее, историзировать себя. Павловский рассказывает: «С детства я знал, что живу в промежутке двух апокалипсисов — 1917 года и грядущего, картина которого неясна» (стр. 29). История в этом смысле оказывается постоянным завершением, самоотменой — «прошлое» существует как то, что обеспечивает, гарантирует или дает надежду на его отмену. Отсюда — невозможность дома, которую трудно принять — как отмену само собой разумеющейся рамки, но чему сопротивляться невозможно — то есть возможности обретения некоего защищенного пространства, связывающего дом с телесной неприкосновенностью. Как последняя утрачивается в опыте насилия, так и дом обрушается обыском: «он меняет отношение к дому — отныне знаешь, что любое твое убежище неверно и может быть вдруг захвачено. <…> Меняется ощущение места, и чувство телесной защищенности уходит навсегда. <…> Гефтер как-то сказал, что вопрос о своем доме — это основной вопрос советской философии. <…> Со временем я привык, что мне в моей стране дома нет и незачем пытаться» (стр. 143, 144).
Научиться жить на сквозняке истории значит либо соотнести себя с некими «большими смыслами», разворачивающимися во времени, которые воспроизведут рамку «дома», создав иллюзию его обретения в свободе от собственного опыта (в первую очередь — телесного), либо найти в историческом возможность для собственных смыслов, частных, конкретных — возвращающих к себе, теперь уже вне всякой обеспеченности собственного существования во времени. Павловский и описывает, раскрывает свой собственный опыт, свои, если угодно, техники сосуществования, где одним из наиболее часто повторяемых слов (при изменчивости находимых в себе прошлых больших форм осмысления) оказывается «интересно».
«Интересно» освобождает от надежд и полагания себя в конкретной цели — история свободна в своих результатах от тебя, хоть и творится и тобой, и через тебя, — но через «интерес» оказывается возможно связать и действие с наблюдением, и способность жить в истории с одновременным пониманием, что мир истории может оказаться нечеловеческим.
Тем самым историчность увязывается с наблюдением — возможностью не столько помнить о сделанных выборах, сколько помнить о том, что эти выборы сделаны тобой, то есть через постоянство, изъятие из времени себя как субъекта истории, что только и позволяет быть последним. Из чего рождается противоположность «интеллигентскому» размыванию себя в истории, в «однообразной пошлости измен»:
«Последовательно забывая о каждом сделанном выборе, интеллигент коррумпирует поле опыта» (стр. 210).
Память, преобразующая «случившееся» в опыт и сохраняющая связь между случившимся и собственным действием, выбором, той рамкой, которую сам налагал на реальность, обращает историю в способ освобождения — вместо освобождения от истории она сама теперь оказывается свободой, избавляющей от «безальтернативности»:
«Безальтернативность — мой вечный философский враг. Выражение “иного не дано” — квинтэссенция всего, что я ненавижу. <…> Безальтернативность часто значит навязывание себе плохого, но простого решения как единственно правильного. Все это трюки слабости» (стр. 227).
И здесь обнаруживается еще один ход связи человека с историческим: «мне важно оставаться разным, только это спасает от самого себя» (стр. 240), т.е. от того постоянства неисторического; история дает возможность разности, растождествления с самим собой — то есть дает возможность быть собой в альтернативах.
Иван Крастев. Экспериментальная родина. Разговор с Глебом Павловским. — М.: Европа, 2018. 272 с.
Понравился материал? Помоги сайту!
Запрещенный рождественский хит и другие праздничные песни в специальном тесте и плейлисте COLTA.RU
11 марта 2022
14:52COLTA.RU заблокирована в России
3 марта 2022
17:48«Дождь» временно прекращает вещание
17:18Союз журналистов Карелии пожаловался на Роскомнадзор в Генпрокуратуру
16:32Сергей Абашин вышел из Ассоциации этнологов и антропологов России
15:36Генпрокуратура назвала экстремизмом участие в антивоенных митингах
Все новостиПоэтесса Наста Манцевич восстанавливает следы семейного и государственного насилия, пытаясь понять, как преодолеть общую немоту
20 января 20221867Рассказ Алексея Николаева о радикальном дополнении для обработки фотографий будущего
18 января 20221314Куратор Алиса Багдонайте об итогах международной конференции в Выксе, местном контексте и новой арт-резиденции
17 января 20221646Андрей Мирошниченко о недавнем медиаскандале, который иллюстрирует борьбу старых и новых медиа
13 января 20224148Александра Архипова изучала гражданскую войну «ваксеров» и «антиваксеров» на феноменальных примерах из сетевого фольклора и из народной жизни
13 января 20221962