25 июня 2015Литература
226

Комната Гуголева

Новые тексты Юлия Гуголева утверждают бесстрашие русской литературы, считает Филипп Дзядко

текст: Филипп Дзядко
Detailed_picture© Рамиль Ситдиков / РИА Новости
1.

C некоторых, совсем недавних, пор мы живем в отсутствие «общих вопросов» и «общих ответов». Больше нет уроков физики, которые одновременно, в один и тот же час, проходят в школах на улицах Ленина в Пскове, Мурманске, Калининграде и Владикавказе. Нет канона, нет большого стиля.

И слава богу, что нет: это победа частных опытов, все раздробилось — в Мурманске уже говорят о силе притяжения, а в Москве только заводят разговор об атомах. Но у множества людей есть тоска по этим «общим урокам», которые давали классицистическую уверенность, что все смотрят на мир через очки с одинаковыми диоптриями и единство времени, действия и места всегда сработает как костыли. Наверное, это стадное чувство, способ спрятаться от тьмы личных вопросов: раз вопрос один на всех, значит, и ответ один на всех, и главное — ответ этот есть в конце задачника.

Нет этого сейчас. Сейчас вообще ничего нет, перекати-поле шатается по полю, заваленному фантиками и окурками, гуляй, рванина, шапку не забудь, в уши надует, по усам течет, на этом пиру тебе ничего не светит, стол уже разобран. Мы живем в промежутке промежутка: действительность никуда не делась, а объяснить ее непонятно как, это почти как в «Котловане», только у нас даже строительство еще не началось (или заморожено — еще хуже), поэтому и слов не находится, только заправленная салом каша.

Идя вглубь метрополитена,
всяк хочет «7» чтоб была цифра,
и, глядь, уж в недра полетело
какой-то, [***, цензурировано по требованию Роскомнадзора], подобье цирка.

Какая-то, память освежим,
заправленная салом каша:
она и мертвым, и сухим,
она живым и мокрым — наша.

Физических стеченье лиц —
лахудры, пентюхи, жлобины, —
глаза в затылок катят вниз
сплошной волной гемоглобина.

Поползновения орда,
подошвой мыслящий лишайник
то сохнет пеною у рта,
то хлещет, как из фильма «Shining».

Утробное свеченье лиц,
след несмываемого ГОСТа...
Уверен, что еще б нашлись
черты разительного сходства,

чтоб все узнали — в том строю
есть промежуток — и не малый...
Но сам-то где я с'час стою
купцом, продавцем и менялой?

Когда на вопросы можно получить ответ, большой стиль, который всегда тоталитарен, становится точкой отсчета: ты можешь с этим стилем бороться или обниматься. Когда его нет — все позволено, а если позволено все, значит, нельзя ничего. Выход из этого вакуума — отдельные люди, как правило, придумывающие такие решения, которые по своей природе отрицают большой стиль и которые предполагают возможность исключительно частных ответов. Как у Айзенберга — «А Леня говорит: мы парии. / Мы вещество без оболочки; / непринятые новички. / Поэтому для каждой строчки / нужны особые очки — / необходимы комментарии».

В этом смысле это разговор о непринятых новичках, которые ходят в особых очках с особыми диоптриями. Как и у нас, у каждого. То есть тебе нужно найти и держаться за пальто нужного именно тебе парии, который создает «новый букварь».

В сегодняшнем промежутке не то что нет ответов — нет даже заданных вопросов, и существует только настойчивое недоумение, то есть момент перед тем, как вопросы будут заданы. Мы уже не в большой зале, а по маленьким комнатам, где холодно и одиноко. И в этих комнатах надо научиться из частного недоумения извлекать частный вопрос — а потом уже, если посчастливится, услышать ответ.

В этой комнате в своей регулярной жизни мы выбрасываем чай, завариваем мусор, делаем какие-то регулярные движения и слышим, как недоумение шумит в голове. Но мы не отвечаем на это недоумение, вставая на табурет (разве что для того, чтобы прикрепить веревку к балке), мы не декламируем и не декларируем. Мы «просто живем» — обедаем, читаем ленту новостей в сортире, ставим чайник, но «предвопросами» мы задаемся, мелким зудом недоумения мы дрожим и что с этим делать, не знаем: нет готового решения, только шум в голове от наплывающих вопросов про смерть, сопричастность, свою ответственность, возможность или невозможность «просто жизни» рядом с темнотой, про необходимость срочного прямого действия и готовность выйти из комнаты и прочее, и прочее, не знаешь, что со всем этим делать — сегодня, в 2015 году, когда прежние буквари помогают только теоретически.

А вот поэт Юлий Гуголев, кажется, знает, что с этим делать. И это знание особенно важно, потому что он говорит из сегодняшнего дня — не в центральной аудитории, не стоя на табурете, а из соседней с тобой комнаты. Говорит через очень субъективный микрофон: не хочешь — не слушай, а я вот так свое недоумение разрешаю. Прислушавшись, понимаешь, что он не только от недоумения к вопросу перешел, но уже где-то в области ответов находится. В этом смысле это еще одна рифма с другими важными комнатами — с комнатой Айзенберга, Гандлевского, Кибирова, Степановой или даже Коваля (даже — потому что совсем другая, казалось бы, территория, но нет, та же, только Коваль совсем другие модуляции использует, и потому что его комната уже давно обросла необыкновенным ландшафтом, но это отдельный разговор). Юлий Гуголев знает, что с этим делать.

И то, как его новые стихи отличаются от прежних, — тому яростное доказательство.

Я занят делом не простым:
чтоб счастье было полным,
чтоб не забудем, не простим —
не попрекнем, не вспомним,
чтоб не пытаться не пытать —
кто вертухай, кто староста…
А руки жать да водку жрать —
пожалуйста, пожалуйста!

2.

Вот я на вас смотрю, на пидорасов,
и думаю, вот бы и мне прожить,
не возжелав —

вот как В.Н. Некрасов —

ни дома их, ни жен их, ни вола...
…или осла… — осла их, и вола их —
лишь справедливости —

как Всевол'д Николаич.

В этом году были опубликованы восемь новых текстов Гуголева: это немного, особенно если помнить, что текстов его не было давно. Только восемь. Но этого «только» уже достаточно, чтобы понять, что с нами говорит новая поэтическая ситуация, нам сделано новое поэтическое предложение. Более того, есть соблазн говорить об этих текстах как об отдельной книге, полноценном высказывании, в котором «главы» — отдельные тексты — между собой связаны. Я так и сделаю, хотя и предполагаю, что замысел поэта был иным, но так мне сейчас удобнее, будто мне кто-то подсунул под дверь комнаты конверт, а в нем книжка — почти все страницы сгорели, но обложка и несколько разворотов сохранились, вот с ними и имей дело. С ними и имею.

Эти стихи (цитировавшиеся выше, по крайней мере) как будто просят прощения за то, что появились, но делают это скорее от присущей им хитрой вежливости: как гость, который входит в дом с коробками подарков, бутылкой и пирогами и немного извиняется за то, что пришел. Впрочем, при следующем чтении это впечатление уходит, ты начинаешь забывать, «кто у кого в гостях», и стихи это знают: это оттого, что они самодостаточны и нетребовательны, то есть как бы (именно как бы) «тихие», а раз так — это твоя радость, что ты их читаешь, извиняться им не за что, им достаточно быть, а тебе в них провалиться.

...Ну а потом все пойдут на салют,
шеи набычат и бельма зальют,
сходятся стенка со стенкой —
Кутузовский с Верхней Студенкой.
Только салют этот не для меня.
Я рядом с папой трушу, семеня.
— Все, никакого салюта, —
и улыбается люто.
Горе мне, если домой мы идем.
Мама ушла на дежурство в роддом.
Что за семейные драмы
зреют в отсутствие мамы!
Нужно заранее выстроить план:
или за кресло… или в чулан…
не избежать наказанья…
неотвратимы касанья…
А вот подробности лучше замнем.
Скажем лишь только, что папа ремнем
так препояшет мне чресла,
что и не сесть в это кресло.
Это, конечно, плохой вариант.
Я все забыл. Только шкаф да сервант
помнят, что в них отражалось…
сколько оно продолжалось...
Я на него гляжу снизу вверх…
Он на меня косит сверху вниз…
Но нет… мы идем в кинотеатр «Пионер»!
Рассыпается свет… надрывается сквер…
это сразу за домом, где раньше был ЗАГС…
то ли плач, то ли смех…
то ли хрип, то ли свист...
Лезет в форточку худенький Оливер Твист.
Позади — бультерьер и Билл Сайкс.

Кажется, это тексты с запрятанными ключами, что есть читатель, с которым они разговаривают: имена, даты, обороты речи — все это предполагает домашнюю семантику, кажется, не вполне доступную людям из других комнат. Вот отсылка к Всеволоду Некрасову уже требует некоторого пропуска.

Это было и в прежних вещах Гуголева: сознательно или нет, они отсылали к родине домашней семантики в русской поэзии — началу XIX века, были наполнены «секретиками», не мешающими с наслаждением читать эти послания, но заставляющими предполагать существование недоступных тебе смыслов (что, конечно, дает дополнительные смыслы и обаяние). Но в новой «книге» этот прием переворачивается. От текста к тексту начинаешь понимать, что «закрытость» — это теперь (или и раньше тоже?) только один из инструментов, работающий на общее высказывание. Домашняя семантика или закрытость оказываются мнимыми — факт, что ключ спрятан, но не факт, что он есть (или — проще: не факт, что знание тех или иных реалий и обстоятельств прояснит для тебя высказывание или изменит его восприятие, в лучшем случае — добавит каких-то подробностей). Эти тексты делают вид, что есть читатель, который знает, что «там на самом деле», но теперь они не делаются от этого закрытыми. У них теперь более сложный способ закрытости: не для своих, а для всех.

Как и прежде, но здесь — так работает новое — еще сильнее, огромна требовательность к словам. При кажущемся вольном, разговорном роде высказывания любой персонаж этого высказывания должен заслужить свое появление и объясниться. То есть собрались лучшие из лучших, доказавшие свое право стоять в строю, и, сталкиваясь, сходясь, должны вытащить из себя, переставив буквы и звуки, новое слово — и вот оно и даст новый смысл.

Выйти рано и спросить:
— Вы — тираны? — Мы — тираны?!!!
Ветераны мы… — Простите…
Мыть раны… Пить… Выть…

И тут я перехожу к самому интересному — к фрагментам, которых не вырезать в фильме.

3.

9/11

Лёля считает, что Алик во всём виноват.
«Лёля, не надо ля-ля», — возразит молабай.
Алик, конечно, отчасти… м-м… чудаковат.
Что он заладил своё «Ли Мубай, Ли Мубай…»?

Так всё нормально, встретил меня в JFK,
город не видели, сразу — давай, наливай.
С виду ответственный, бритоголовый еврей,
а всё туда же — опять говорит: «Ли Мубай…»

Ну, «Ли Мубай»… Я больше скажу: «Тай лай лэ»!
Что тут неясного, а? Ли Мубай — Чоу Юньфат.
Что же теперь, чтоб во всем виноват был Алик?
Так, знаешь, выйдет, каждый, [***, цензурировано по требованию Роскомнадзора], Лёль, виноват!

Это потом всё будет дымиться и тлеть.
Ну, а пока мы у зданья «Павония/Ньюпорт».
Алик на камеру мог бы такую [***, цензурировано по требованию Роскомнадзора] под
Карла Брюллова с лёгкостью запечатлеть:

силы небесные хлынуть готовы из тьмы,
небо над нами склоняется, как над макетом,
молний разрывы так озаряют Манхэттен,
чтоб подсознательно были готовы и мы:

что уже завтра по небу летит самолёт,
кто-то сидит в нём, но явно, что не Солженицын,
что-то орет и стремится с небес уже вниз он;
Лёля — на кухне и тоже чего-то орёт.

Значит, по ходу, нам ломится город Зеро.
Завтрак a la Граунд Зиро не состоится.
Кто же крадётся там? Кто же такой там таится?
Кто привыкает к внимательным взглядам в метро?

Кто, оказавшись в районе 15-й стрит,
видит, как воду и кексы бросают в пожарных?
Кто растворился б в морях этих слёз благодарных,
да вот тот берег далёк, да и кейс тот закрыт…

Кто уже видит повсюду лишь пепла налёт,
даже в глазах, где ещё ни стыда, ни азарта;
и что всё это не с кем-то там произойдёт,
а, сука, с каждым! сегодня! — ну, бог с вами… завтра…

Как на экране, когда расползётся вдруг он,
сумрак искрящийся дымчатым светом распорот:
Лёля ругается, Алик кривляется, тигр крадётся, таится дракон…
Что «Ли Мубай»? Ли Мубай возвращается в город,

где этот вечер, гроза, этот вид из окна —
только фрагменты, которых не вырезать в фильме.
Все эти годы ты смотришь глазами сухими,
слышишь, как Лёля кому-то кричит, что «война, [***, цензурировано по требованию Роскомнадзора]! война!».

Это главный текст всей новой «книги» Гуголева, и достаточно прочитать его, чтобы понять, что случилось, какое предложение тебе сделали и как поэзия снова начинает говорить о сегодняшнем дне.

Как в момент катастрофы мимолетность, подробность, случайные жесты становятся чем-то чрезвычайно острым и делаются чем-то «навсегда» — это мы знали как минимум еще со времен Баратынского и Тютчева. Но у Гуголева происходит некоторый фокус: катастрофа (в самом конкретном и широком смысле слова) растворяется во всем том, что «к слову пришлось», жизнь ее изменяет. Ужас растворяется в человеческой интонации: все всегда начинается с человеческого и человеческим заканчивается — «Лёля считает, что Алик во всём виноват» и «Все эти годы ты смотришь глазами сухими, слышишь, как Лёля кому-то кричит, что “война, [***, цензурировано по требованию Роскомнадзора]! война!”».

И домашняя семантика уже не домашняя, а автобиография каждого.

Как было бы написано в учебнике «Родная речь» через несколько десятилетий, который, останься у нас классицизм, одновременно читали бы школьники Анадыря и Калининграда? Я думаю, примерно так: «У Гуголева две главные, если не единственные, темы — жизнь и смерть и их постоянная близость друг к дружке, они сестры, смотришь на одну — видишь другую». Вот какая-то такая банальность, к которой я бы добавил еще одну: на недоумение и на следующие за ним вопросы о смерти есть ответ в самой жизни, которая происходит здесь и сейчас, и в ней, в этой жизни, нет ничего лишнего. Ни куска пирога, ни фразы, которую говоришь, входя в гости, ни цитаты из дурацкой песни, крутящейся в голове, ни смешной опечатки на этикетке, ни слез; нет ничего лишнего, нет ничего напрасного. Возможно, потому, что это та листва, которая всегда прошелестит:

Или вот, придя прощаться с трупом,
чувствуешь, принюхавшись едва:
странно, возле морга пахнет супом,
светит солнце, шелестит листва...

4.

Должно быть, нет никаких новых вопросов, они все об одном. Есть только новый способ говорить о них, и это особенно важно в отсутствие общих инструкций — находить такую форму ответа, которая адекватна сегодняшним почтовым ящикам. Тексты Гуголева предлагают, как в июне 2015 года, ответить на мое недоумение, утвердив тем самым бесстрашие русской литературы. Это все о том, как жизнь побеждает смерть: так можно было бы сказать, если бы фраза не стерлась от употребления — и если иметь в виду, что у слова «жизнь» в букваре Гуголева немного другое значение. Ясно, что его прежние книги говорили о том же, но не так настойчиво — или я не так прислушивался. В любом случае эта книга новая, гораздо более отчаянная и жесткая, говорящая безжалостно сама с собою, а значит, со мною. За что ей — спасибо.

Мы получаем возможность читать тексты нашего времени, мы имеем дело с замечательным современным поэтом, что бы это слово ни значило в наших новых неклассицистических обстоятельствах. Например, то, что в «комнате Гуголева» нуждается очень много людей, некоторые пока и не в курсе. Нуждаются, потому что он что-то знает, что этим многим нужно слышать, сказанное на новом языке. Выбрасывая мусор, я знаю, что буду шептать. И знаю, что буду видеть, заваривая чай в своей комнате, — фрагменты, которых не вырезать в фильме.

Поэтический вечер Юлия Гуголева состоится сегодня в 19:30 в кафе «Бобры и утки» на Пятницкой улице, 56


Понравился материал? Помоги сайту!

Сегодня на сайте
Дни локальной жизниМолодая Россия
Дни локальной жизни 

«Говорят, что трех девушек из бара, забравшихся по старой памяти на стойку, наказали принудительными курсами Школы материнства». Рассказ Артема Сошникова

31 января 20221535
На кораблеМолодая Россия
На корабле 

«Ходят слухи, что в Центре генетики и биоинженерии грибов выращивают грибы размером с трехэтажные дома». Текст Дианы Турмасовой

27 января 20221579