Хайнер Мюллер и русская интеллигенция

Марина Давыдова о том, почему главный драматург послевоенного европейского театра оказался чужд русской сцене

текст: Марина Давыдова
Detailed_picture© David Baltzer

У поклонников и хулителей новой премьеры Кирилла Серебренникова «Машина Мюллер» вышел заочный спор: стала ли эта премьера подлинным открытием Хайнера Мюллера для России или же Мюллера уже давно открыли русской сцене Теодорос Терзопулос («Квартет», 1993 г.) и Анатолий Васильев («Медея. Материал», 2001 г.), а сейчас его вообще пора закрывать, потому что есть мнение, что Мюллер устарел. Да-да! Одна актриса вроде бы сказала об этом где-то в кулуарах лет двадцать тому назад. Предвидела, так сказать. А теперь многим уж и вовсе стало ясно, что Россия питается объедками с чужого (европейского) стола вместо того, чтобы… ну вы понимаете.

Я не знаю, устарел ли Мюллер вообще. Если это и так, то в странах загнивающей Европы этого никто пока не заметил. Но для России его закрывать уж точно рано. Я вообще не уверена, что он будет тут когда-нибудь по-настоящему открыт, ибо Мюллер чужд российской сцене так же, как чужда России сама левая идея, воплощением которой он стал. «Прежде это считалось парадоксом, но теперь доказано», как говаривал Гамлет.

В стране, развернувшейся в начале века в левом марше, если приглядеться, все давно уже с правым уклоном — и власть, и народ, и, что совсем уж парадоксально, сама интеллигенция, включая большую часть ее малюсенькой диссидентской части. Тут редко думают о будущем, но часто грезят о прошлом — о дореволюционных временах, о сталинских временах, об оттепельной эпохе, о 90-х годах. У каждого свой ретроспективный идеал, но он почти всегда ретроспективный. Это было так, даже когда Россия называлась СССР, а в гимне еще пели про «победу бессмертных идей коммунизма». Товарищ Сталин и Александр Солженицын, члены брежневского Политбюро и большая часть авторов журнала «Континент» были равно далеки от идей левых европейских интеллектуалов, а слово «революция» давно уже стало в России страшным ругательством и синонимом слова «разруха». Исключения столь редки, что их можно считать статистической погрешностью.

А Хайнер Мюллер — это левый интеллектуал per se. И понять его драматургию можно, только более или менее поняв, что вообще значит быть левым интеллектуалом в современной Европе. Тогда ларчик с пьесами Мюллера хоть чуть-чуть приоткроется. Правда, если он приоткроется, от него скорее всего отпрянет в недоумении большая часть самых радикально настроенных борцов с путинским режимом. О представителях самого режима и их вдохновенных певцах речи нет — им Хайнер Мюллер вот уж точно нужен как зуб в носу.

Все, что пишется об авторе «Гамлет-машины», об этом бурном, несущем обломки наших представлений прекрасном потоке сознания, обычно сводится к двусоставной мантре:

— в произведениях Мюллера описывается мир после страшной катастрофы;

— произведения Мюллера есть предвестие страшной катастрофы.

Но сама по себе эта мантра не только мало что позволяет понять в его драматургии, она еще и звучит как нонсенс. Какой такой катастрофы можно бояться в мире после катастрофы? Все ж уже разрушено, разрушать больше нечего.

Этот парадокс и определяет суть Мюллера. Он не скорбит, как можно было бы подумать, о разрушенном. Скорее наоборот. Он полагает, что разрушенный мир был куда страшнее самих руин (взгляд, категорически недоступный российскому интеллигентскому сознанию, привыкшему почти всегда сокрушаться о потерянном). Он разрушен не в результате забвения неких устоев, а в результате следования этим устоям (sic!).

«Я больше не желаю умирать. Я больше не желаю убивать. (Рвет фотографию автора на куски.)». Это цитата из «Гамлет-машины».

Весь величавый мир прошлого, все основания, на которых строилась классическая культура, — долг чести, верность разнообразным идеалам — не больше чем бурдюк с кровью, словно бы говорит нам Мюллер. Каждый герой классической пьесы, как и каждый человек вообще, находится во власти химер, и именно они приводят мир к гибели. И новой катастрофой станет создание новых «принципов» и новых химер. Они обяжут нас к новым жертвам во имя новых идеалов.

отсеченные руки
скрюченные от труда руки
(наши руки)
те что писали заново нашей кровью законы земли

Сильнее, чем кто бы то ни было в драме, Мюллер выразил мысль о том, что разрушение — это и есть созидание. Мир можно сохранить только посредством постоянной ревизии правил игры, постоянного выхода за пределы навязанных правил, постоянного выхода за пределы своего «я».

Не случайно герой «Гамлет-машины» — это Гамлет, играющий сразу много ролей. Он должен побывать в шкуре и самого принца, и Клавдия, и Офелии. Тогда есть шанс, что кровавый круговорот вещей в природе удастся остановить. «Мое же место, если драме суждено быть, по обе стороны линий фронта, между фронтами, над ними… Я — солдат в башне танка с пустой башкой под шлемом, я — сдавленный крик под гусеницами. Я набрасываю петлю, когда казнят зачинщиков, выбив из-под ног табурет, и сворачиваю себе шею».

Мюллер чужд российской сцене так же, как чужда России сама левая идея, воплощением которой он стал.

Мюллер не проклинает руины, не ужасается им. Человек в новом страшном мире обречен на блуждания в потемках собственного «я» и в бесконечном лабиринте мироздания, но это лучше, чем сияющие чертоги новой гармонии, и лучше разрушенного к чертовой матери мира классической культуры. Того мира, который всегда был для интеллигентной России неким прибежищем в борьбе со свинцовыми мерзостями жизни, с тиранией, с политической несвободой. Толстой и Достоевский, Аполлон Бельведерский и Венера Милосская, Шекспир и Чехов, Серов и Леонардо да Винчи против Сталина и Путина, против Брежнева и Андропова, против всех членов Политбюро и всех уродов из Государственной думы вместе взятых. Там они, а тут мы. Там тьма невежества, а тут свет просвещения. Но мюллеровские руины — это руины всего сразу. Это ground zero.

Он ведь не просто на некий политический режим покушается. Он покушается на любую репрессивность и в конце концов на все мироздание.

В пьесе Мюллера «Квартет», парафразе «Опасных связей» Шодерло де Лакло, диалоги героев лишь на первый взгляд могут показаться выяснением отношений предельно распущенных и извращенных умов, либертарианцев, уже переживших все возможные сексуальные революции. На самом деле де Мертей и Вальмон выясняют тут отношения не друг с другом, а с бытием. А диалог между ними лишь притворяется жестокой словесной игрой двух любовников.

«О рабство плоти. Какая мука жить и не быть божеством. Обладать сознанием и не иметь власти над материей».

«Время — это дыра творения, в ней поместится все человечество. Для черни церковь заткнула эту дыру Богом, а мы-то знаем, она мрачна и бездонна. <…> Мысль, что это дивное тело с годами покроется морщинами, этот рот иссохнет, эти груди увянут, а лоно съежится под плугом времени, — эта мысль глубоко вонзается в мое сердце <…> Я хочу освободить вашу кровь из темницы вен, внутренности — от бремени тела, кости — от смертельной хватки мышц. Как иначе я могу трогать руками и видеть глазами то, что бренная оболочка отнимает у моего взора и прикосновения. Я хочу выпустить ангела, обитающего в вас, на свободу в одиночество звезд».

Герои Шодерло де Лакло говорят о своих чувствах, о странностях любви вообще, об извращенности наших влечений. Они выясняют отношения друг с другом. Герои Мюллера говорят о жизни и смерти и выясняют отношения с ними.

Путами является не только авторитарный (тоталитарный) режим. Да и любой политический режим. Путы — это вообще все! Наши социальные роли, наши сексуальные роли… Сама природа человека, сама темница нашего тела. Чтобы не подчиниться своему естеству, надо выйти за пределы своего естества. Мюллер, собственно, — певец такой вот перманентной революции, видящий одновременно все ее опасности.

Но его пьесы вовсе не об утрате гуманистических ценностей, они скорее о фальшивости этих ценностей! Они не об ужасах «саморазрушения личности» и «выпадения из культуры», той самой культуры, которая есть главная религия нашей интеллигенции; они, если угодно, о необходимости такого разрушения и такого выпадения. Где-то рядом с героями Мюллера словно бы примостился невидимый Шива: он исполняет на обломках мира свой знаменитый танец.

* * *

Я не знаю, можно ли говорить о том, что Кирилл Серебренников наконец открыл немецкого драматурга русскому зрителю. Он, кажется, к этому и не стремился. В «Машине Мюллер» нет жесткого концепта и какого-то внятного послания русской публике. Зато в ней есть очень важные интуиции по поводу Мюллера.

Серебренников рифмует мир немецкого драматурга с самой российской действительностью — агрессивной, пестрой, абсурдной, зависшей между политическим и эстрадным шоу.

Он смело компонует разные тексты Мюллера («Квартет», «Гамлет-машина», письма и дневники), словно бы подчеркивая — рваное сознание принадлежит тут всем и никому.

Он смело путешествует из социального измерения в метафизическое, смело монтирует политический накал и бытийственный размах. Вальмон и де Мертей в самом начале его спектакля помещены то ли в больницу, то ли в дом престарелых, и это очень интересный и плодотворный ход. (Было бы еще сильнее, если бы герои этого дуэта так и остались на сцене стариками, почти полутрупами. Тогда их разговор о сексе, смерти и их неразрывности обрел бы новые важные обертоны.)

Он уравнивает все музыкальные жанры — от попсы до барочной арии. Он то и дело оборачивает гиньоль трагедией, а трагедии придает вид гиньоля. Сценический текст его спектакля вообще соткан из разнородных совершенно элементов, так же как сотканы из парадоксов тексты самого Мюллера.

Он, наконец, размывает границу между профессиональным и непрофессиональным лицедейством. Профессиональный артист тут один. Это Александр Горчилин, он читает текст «Гамлет-машины» и делает это прекрасно. Кроме него в «Машине Мюллер» участвуют занесенный на сцену прямиком из передачи «Голос» Артур Васильев, чья андрогинная вокальная природа окончательно стирает грань между полами, и две знаковые личности с тянущимся за ними шлейфом их жизни и судьбы: Сати Спивакова (де Мертей), мужественно освоившая громаду сложнейшего текста, и Константин Богомолов (Вальмон), обладающий, как выяснилось, мощной актерской харизмой. Участие последнего в спектакле придает всей затее особый смысл.

Театральный почерк Богомолова на самом деле куда ближе Мюллеру, чем почерк самого режиссера спектакля, склонного к идеализму и не чуждого романтическим порывам театрального строителя. Богомолов иной! Он сам — Шива русской сцены, бесконечный разрушитель, трикстер, дезавуирующий каждую вроде бы самую святую и пафосную истину. И тут, в океане мюллеровского текста, он поистине в своей стихии.

Но главная интуиция Серебренникова — это как раз та самая обнаженная натура, о которой уже столько было сказано. Дело не в ней как таковой (чтобы увидеть голых людей, достаточно, как известно, пойти в баню), а в ее очень верно почувствованной двойственности. Обнаженные тела его идеально сложенных перформеров здесь одновременно — символ абсолютного раскрепощения и тотальной несвободы. И, кажется, впервые на русской (да и не только русской) сцене это становится так очевидно. Кто там больше похож на невольника — меняющие свои обличья и наряды герои «Квартета» или обреченная на наготу массовка? Уж точно не массовка. Недаром при самом появлении перформеров на сцене на заднике высвечивается слово «музей». Это тела с пьедесталов, из того самого мира «классической культуры», от которого в пьесах Мюллера в буквальном смысле не осталось камня на камне. Они не только уязвимость воплощают, но еще и репрессивность. Их пластические композиции не противостоят в спектакле видеопроекциям Ильи Шагалова с видами разрушенных городов и теснящих толпу омоновцев, они словно бы срифмованы с ними. Любое отклонение от правильных пропорций тут почти преступление. И когда ближе к финалу на сцену выбегает полнотелая Ольга Добрина, ее пышная плоть выглядит как вторжение самой жизни в отдающий мертвечиной мир оживших скульптур и в геометрически выверенную хореографию Евгения Кулагина.

Эта двойственность обнаженных тел, эта несвобода, притаившаяся не где-то вовне, а внутри самого человеческого существа, — главное прозрение спектакля. Серебренников, вообще-то склонный к очень внятным рационалистическим построениям, тут словно бы двигался на ощупь. Но он двигался по направлению к Мюллеру.

Для того же, чтобы Мюллер был действительно открыт в России, нам нужен не просто один яркий спектакль по его пьесам. Нам нужен еще зритель, который сможет разглядеть в обнаженном теле не только нарушение общественных конвенций, но и темницу духа; нам нужно студенчество, которое увидит в революции не только разруху, но и обновление мира; нам нужны критики, которые будут бояться не неуважения к традициям, а чрезмерного почтения к ним; нам нужны молодые режиссеры, которые осмелятся сбросить идолов современной русской сцены Серебренникова и Богомолова с «парохода современности», — но где же таких взять? Нам, наконец, нужна интеллигенция, которая перестанет мечтать о возвращении в старый добрый уютный мир прошлого. Тот мир, прах которого Мюллер смахнул с европейского театра и отряхнул от своих ног.


Понравился материал? Помоги сайту!

Ссылки по теме
Сегодня на сайте
Дни локальной жизниМолодая Россия
Дни локальной жизни 

«Говорят, что трех девушек из бара, забравшихся по старой памяти на стойку, наказали принудительными курсами Школы материнства». Рассказ Артема Сошникова

31 января 20221535
На кораблеМолодая Россия
На корабле 

«Ходят слухи, что в Центре генетики и биоинженерии грибов выращивают грибы размером с трехэтажные дома». Текст Дианы Турмасовой

27 января 20221579