В сборнике переводов из Сергея Жадана, вышедшем в серии, издаваемой поверх барьеров в небольшом, но уже значимом для русской поэзии латышском городке Озолниеки, представлены разные этапы развития украинского поэта: от начала 2000-х до середины 2010-х. Пятнадцать лет — и несколько исторических эпох. Включены сюда переводы, сделанные Игорем Сидом, Дмитрием Кузьминым, Станиславом Бельским, Игорем Беловым, Андреем Щетниковым, Алексеем Цветковым, Борисом Херсонским, Марией Галиной и Полиной Барсковой (при участии Остапа Киня).
Вообще Жадан — поэт катастрофического творения мира (причем основное ударение тут надо ставить не на катастрофичность — хотя и ее из виду упускать нельзя, — но на космогонический пафос).
Тяжелым каменным углем в лесных корнях
Железными лезвиями сквозь песок и уголь
Монтируется — звено к звену,
Срастаясь сердцевинами,
Обжигается горячая сердцевина года.
(Перевод Станислава Бельского)
Эпоха девяностых-двухтысячных, на которую пришлась молодость автора, разворачивается у него как громадный космогонический эпос, населенный бандитами, нуворишами, наркоманами, беспризорниками, проститутками, боевиками, «убийцами и блатарями» — и при этом, на удивление, полный мощного торжества жизни. По интонациям, ритмам, настроениям, страсти Жадан первых частей книги — не так уж парадоксально — родствен раннесоветским поэтам с их жестокой революционной романтикой: Багрицкому, Светлову… Это близость обширная, разнообразная, простирающаяся от ритмических уподоблений («И не было жизни вашей конца, / петляла она, как роман, / и проституток шальные сердца / разогревали туман» (перевод Игоря Белова)) до прямого упоминания имен и почти цитат. Одно из стихотворений называется «Михаил Светлов», а его герою-бандиту не дают покоя сны о «жгучих полях Андалузии»: «…выпил духи Сальвадор Дали, / все повторяя — моя Андалузия, моя Гренада» (перевод Игоря Белова). В другом является «призрак повстанца» — неведомой, неназванной страны, «а на дне его кожаного ранца — / голландский табак и томик Аполлинера» (перевод Дмитрия Кузьмина) — поклон «Тихонову, Сельвинскому, Пастернаку» Багрицкого.
© Поэзия без границ
Здесь — куда серьезнее, чем пародия. Такое родство — не (просто) результат влияния, которое уж наверное было: дело в том, что всякое влияние способно состояться лишь в том случае, если падает на подготовленную, восприимчивую почву. Все это — оттиски одной и той же матрицы на материале разных времен — матрицы, основные черты которой восходят к пафосу первохристианства: и последние станут первыми, и камень, отвергнутый строителями, станет главою угла.
А христианские истоки Жаданом прекрасно осознаются, даже подчеркиваются. Вот новые волхвы приносят сообразные эпохе дары новорожденному Спасителю:
И тогда мы все, кто стоял у него за спиной,
Положили свои амулеты, ножи и пруты,
кто-то даже наваху достал с рукоятью резной
и назад отступил, чтоб другие могли подойти.
Там уже лежали золото и фарфор,
серебро, ковры и груда теплых вещей,
и глядели окна в черный полночный двор,
и дымы поднимались в небо из сельских печей.
(Перевод Марии Галиной)
Правда — в отличие от первохристианского и коммунистического вариантов матрицы — вопрос о чаемом всеобщем спасении в любом мыслимом варианте не рассматривается героями новейшего эпоса ни на каком из уровней. Тут, можно сказать, жадановская космогония, во многом архаичная — архаичнее христианской, — предстает нам еще на той своей стадии, что предшествует этике. Этика тут еще не родилась. Пока — чистое упоение жизнью и необозримым избытком возможностей.
Это чистое варварство — новое, постхристианское. Бог христиан, как мы уже заметили, ему знаком, но Он тут — часть уже совсем новой цельности, незнакомой и чуждой людям ушедшей эпохи («Иисус думает о тебе, когда ты думаешь о наркотиках»; «господь наш придумал трамадол, чтобы / сгладить те острые противоречия, которые существуют / в цивилизационном развитии» (переводы соответственно Станислава Бельского и Игоря Белова)). А вообще-то Его — явно пришедшего в этот мир во второй раз — и вытолкать могут:
А сын твой, Мария, говорит чудные слова,
видит знамения, о его чудесах — молва,
и твердит нам упрямо, что лишь в любви вся сила,
как если бы от любви росла из земли трава.
<…>
Пусть проваливает отсюда, подалее от греха,
Иначе мы пустим в небо красного петуха…
(Перевод Бориса Херсонского)
Невозможно не обратить внимание на то, что Жадан — ровесник нашему Борису Рыжему (точный ровесник, одногодок, старше его на шестнадцать дней), который в своем Свердловске писал, в сущности, о том же самом: о бандитских девяностых, о ранних насильственных смертях ровесников, о темном времени хаоса.
Но какая громадная разница.
Рыжий — горек и трагичен. Жадан — сколько бы ни был страшен и беспощаден — нет. Он не о распаде и конце. Он — даже когда об убийствах и жестокости — о рождении нового мира на обломках старого. И мир новонаступившего хаоса для него, пожалуй, не так уж и темен — скорее, даже напротив. Да, этот мир знает страдание:
я каждое утро вычищаю из-под ногтей кровь,
потому что я каждую ночь раздираю себе грудь,
пытаясь вырвать все лишние сердца,
отрастающие во мне каждую ночь,
как земляные грибы.
(Перевод Дмитрия Кузьмина)
Однако он щедро, хищно, первобытно красочен. Такой мир — предмет (смертельно опасной) игры и чувственного наслаждения.
Время, когда на задымленных кухнях закипает жир
И поварá рубят ножами покорную зелень,
Время, когда во тьме дворов исчезают женские платья
цвéта сердец и татарского соуса;
Господь дал нам наши границы,
Нашу злость и отвагу, наш кокаин,
Я и теперь волнуюсь каждый раз,
приходя к причастию или переводя
бабки из одного банка
В другой.
(Перевод Игоря Сида)
И так — везде, кроме, может быть, последней части книги — но о ней отдельно.
Ранний Жадан эпичен и очарован, опьянен миром. В его стихи, пользуясь любым поводом и даже обходясь без оного, входят огромные объемы жизни со всем обилием разнородных, дышащих, мельтешащих подробностей. Эти слова даже в переводе (каково же в оригинале?) хочется перекатывать на языке, впитывать их в себя, телесно с ними взаимодействовать.
Ты ответишь еще сегодня, касаясь теплых букв,
Перебирая их во тьме, путая гласные с согласными,
Как машинистка в старой варшавской конторе.
Тяжелые соты письма
Уже тускнеют тем золотом, из которого зарождается язык.
(Перевод Игоря Сида)
И это не мешает масштабности видения — наоборот, только способствует ей.
Часто ли поэтической речи удается быть одновременно вещно-подробной, плотски-осязаемой (прямо всеми органами чувств, включая вкус и обоняние: мир у Жадана пахучий, терпкий) и широкоохватной? Сочетать иронию и пафос, витальность и критичность, мифологичность и аналитизм? Ранний Жадан именно таков: мощный, как миф, и страшный, как миф. Шалея от избытка мира, молодой поэт при этом ни на минуту не выпускает из внимания связей, которые пронизывают и соединяют разные области бытия. Совершенно как в мифе, все предметы у него одушевлены и чувствуют друг друга, а человек и мир растут друг из друга — подобны друг другу — неотличимы друг от друга.
…на самом деле культура начала столетия
уже отпечаталась венами на медленной твоей руке,
укоренилась в изломах твоих упругих волос,
перехваченных небрежно на ветру,
развеянных над пальцами,
словно струи теплой воды над умывальником,
словно глиняные цветные ожерелья над чашками и пепельницами,
словно длинное осеннее небо
над кукурузным полем.
(Перевод Игоря Сида)
Что-то я не припомню, чтобы в те же годы (не говоря уже о том, что позже) подобные стихи писались, подобная языческая полнота жизни выговаривалась по-русски.
По мере своего поэтического становления Жадан делается все жестче, суше, резче и горше. Все меньше мифологического, все больше социального.
Поэзия — вот последний плацдарм для несломленных,
достойная отповедь всеобщему безверью.
Поэты держатся вместе, как матросы одного крейсера.
И когда крейсер безнадежно идет на дно,
поэты подставляют лица ветру и запевают
гимн братству и верности
высокими чистыми голосами.
Лишь кто-то один всю дорогу, с первой же ноты,
постоянно шамкает
вставной челюстью.
(Перевод Дмитрия Кузьмина)
Более всего Жадан таков в последней части книги — «Почему меня нет в социальных сетях». Она — о событиях и людях последних двух лет. О войне на украинском Юго-Востоке.
Из этой части книги уходят краски — она вся серо-стальная. Здесь нет — как в начале — жаркой толкотни одушевленных вещей, буйного избытка форм, ежеминутного чуда существования. Только имена (и то не у всех), лица и судьбы. И в каждом стихотворении — смерть. В каждом.
Их накрыли, писала, всех
вместе, одним залпом. Потом наши вернулись
забрать погибших. Вернее, то, что от них
осталось. Тяжелее всего с ногами. У каждого
должно быть по две ноги. Их так и складывали —
чтоб у каждого две ноги, желательно —
одного размера.
(Перевод Дмитрия Кузьмина)
Но даже читая последнюю, страшную, часть книги, застаешь себя за мыслью: эта поэзия, переполненная едва ли не всей состоявшейся до нее историей, обломками ее горького опыта, — все-таки поэзия нового, после многих крушений, начала мира.
Любви так мало,
любовь такая беззащитная.
Плачь, разбивая темноту своими теплыми руками.
Плачь и не отходи от него ни на шаг.
Мир никогда не будет таким, как прежде.
Мы ни за что не позволим ему
быть таким, как прежде.
(Перевод Дмитрия Кузьмина)
Это упрямая, сильная поэзия молодого народа, у которого все еще впереди.
Сергей Жадан. Всё зависит только от нас: Избранные стихотворения / Перевод с украинского. — Ozolnieki: Literature without borders, 2016. 128 с. (Поэзия без границ)
Понравился материал? Помоги сайту!