29 июня 2018Литература
309

«Кроме литературы, у нее не было другой жизни»

Эмма Герштейн в воспоминаниях Сергея Надеева

текст: Евгений Коган
Detailed_pictureЭ. Герштейн и С. Надеев. Октябрь 1999 года

Шестнадцать лет назад, 29 июня 2002 года, умерла Эмма Герштейн — литературовед и автор знаменитых «Мемуаров». Поэт и главный редактор журнала «Дружба народов» Сергей Надеев, который был литературным секретарем Герштейн последние четыре года ее жизни, рассказал Евгению Когану о ее воспоминаниях, ее тетрадях и ее улыбке.

— Скажите, как вы стали литературным секретарем Эммы Герштейн? Как вообще становятся литературными секретарями великих?

— Эмма Герштейн «досталась» мне, можно сказать, по наследству. В конце девяностых Николай Кононов интенсивно работал с Эммой Григорьевной над окончанием ее «Мемуаров». Книга уже шла в печать, а они лихорадочно уточняли какие-то места, переписывали страницы. Кононов приезжал в Москву из Питера и останавливался у меня. Как на работу, он с утра уезжал на Красноармейскую и возвращался поздно вечером. А в какие-то приезды жил в пустой квартире протоиерея и публициста Владимира Вигилянского, и тогда работа шла чуть ли не круглосуточно. Но «Мемуары» были благополучно завершены, а Эмма Григорьевна, взбудораженная такой интенсивной работой, никак не желала останавливаться. «Коля, как же я без вас?..» — завершала она каждую их встречу, и вконец вымотанный Николай вынужден был пообещать найти себе замену — неравнозначную, но все же… Короче, он сказал, что есть некто (не знаю уж, что он там наговорил), и я был поставлен перед фактом.

— И вот вы оказались у нее…

— Эмма Григорьевна сидела за письменным столом. Она была прихорóшена, приодета — в новом цветастом халате; настоящая дама. И, как позже выяснилось, — актриса. «А вы думаете, как я договор с ними подписывала? Я им такую старуху дала! Умирающая, слабой, дрожащей рукой бумаги подписала. Они ждали-ждали, когда я помру, видят — я никак, ну и расторгли договор…» — пересказывала она какой-то рабочий момент. В ней было неистребимое женское обаяние, язык не поворачивался даже мысленно назвать ее «старушкой». И очень любила комплименты…

Я вошел. Какой-то человек стоял на подоконнике и освобождал рамы от зимнего утепления. «Анатолий откроет рамы, я скучаю по воздуху… Я уже много лет не была на улице…» — сказала она. В этой фразе не было ни горечи, ни отчаяния — простая констатация. «Он еще мне полку в коридоре прибьет…» Но полки — это было по моей части! Лет шесть назад я в новой квартире Юрия Леонардовича Болдырева книжный стеллаж построил из брусьев и собранных по ближайшим помойкам досок. Это я умею — и, конечно, я незамедлительно предложил свои услуги. «Нет, вы здесь не для этого», — раз и навсегда оборвала Эмма Григорьевна мои порывы.

— С ней было сложно?

— Мы как-то сразу сошлись. Эмма Григорьевна определила мне место за приставным столиком в торце своего рабочего стола, где стояла пишущая машинка «Эрика» — «Эрика» берет четыре копии, да? Я заправил в каретку лист бумаги под копирку. «А теперь напечатайте сверху посередине листа: Эмма Герштейн».

— Как вы работали? Как складывался ваш общий рабочий день?

— В первые годы нашего общения Эмма Григорьевна передвигалась из комнаты в кухню при помощи ходунков. Расхваливала это приспособление, привезенное кем-то из-за границы. Она поила меня чаем с каким-нибудь незатейливым угощением — вернее, руководила процессом чаепития: «Не люблю английский с этими их выдумками, они чай испортили, в нем не должно быть ничего, кроме чая».

Встречались мы обычно по субботам, ехать мне было далеко, я приносил баночку любимого ею творожка, только что появившегося в голодной тогда еще Москве, или мороженое — она любила «48 копеек» (так называлось). Хвалила: «Настоящее». Эмма Григорьевна обычно встречала меня, сидя за столом, входная дверь была предусмотрительно открыта, помощниц, как правило, не было или они запирались в кухне — «чтобы не мешать». Эмма Григорьевна надевала очки, брала в руки лупу, открывала толстую коленкоровую тетрадь, куда записывала свои наброски, или листала отдельные обрывки, четвертушки бумаги, странички рассыпанного настольного календаря и диктовала мне. Я предлагал переиначить ту или иную фразу, она соглашалась или отвергала, и мы шли дальше. Иногда в пылу поиска какого-то важного определения я, забываясь, чересчур упорствовал в переиначивании фразы, в утверждении собственного видения, и Эмма Григорьевна ставила меня на место: «Сергей Александрович, это моя работа, а не ваша!» Я умолкал и терпеливо дожидался, пока она не подберет нужное или не отмахнется: «Потом найдется…»

В какой-то момент работы Эмма Григорьевна говорила: «Идите погуляйте, вернетесь через десять, нет, пятнадцать (двадцать, тридцать) минут. Не раньше». Я выходил на лестничную площадку или спускался во двор. Эмма Григорьевна тщательно отделяла быт от того, чем жила, — от литературы. Быт в нашем общении — табу, бытом, медициной занимались другие люди — помощницы, как она их называла. В наши часы они, как правило, отсутствовали (отпускались), мы крайне редко пересекались, да и то лишь со «старшей» — Валентиной. Она, кажется, и вела все денежные дела Эммы Григорьевны в ее последние полтора-два года. А до того — все сама, «надежно» прятала деньги от сиделок, но они, кажется, знали все ее хитрости.

— Как она вообще жила? Как выглядела ее квартира — книги, книги, книги?

— Приметы быта ускользали за ненадобностью, по небрежению; казалось, что это запомнилось навсегда, это невозможно забыть, — и я не записывал, как, впрочем, и Эмма Григорьевна. Но память-то, память — разве она может сравниться с ее памятью? Только и осталось: стол в завалах рукописей и книг да пишущая машинка в комнате небольшой квартирки в писательском доме на «Аэропорте». Рассыпающаяся, замусоленная, заученная наизусть книжка «Дневников» Ахматовой в руках, Лукницкий… Кресло за столом, табуретка, на которой сидел, рисунки мирискусников над кроватью, «Хельга» (или что-то подобное со стеклянными полками) с книгами за спиной Эммы Григорьевны, другой шкаф, напротив, в нижнем отделении которого хранился архив — папки, папки, папки… Потрепанные листы фотографий рукописей на старофранцузском… Позже часть архива уедет в Пушкинский Дом, а другая — в ИМЛИ. Что еще? Деревянная кровать в углу, против двери, с ночником в изголовье и недорогим советским транзистором. Позже вынырнет на свет да так и останется несколько заветных тетрадей, которые — никому, в которых — запись семейных обид вперемешку с мыслями о литературе. Этого она не отдаст — это личное.

— О чем она любила говорить?

— В наших отступлениях от работы («Что-то я устала, давайте поговорим…») Эмма Григорьевна чаще всего вспоминала юность, времена военного коммунизма, нравы, распевала политические частушки той поры, много и весело рассказывала о Чуковских. Оказывается, Эмма Григорьевна была одно голодное время (впрочем, разве оно у нее бывало иным?), в войну, литсекретарем у Корнея Ивановича. Рассказывала, что работы было много, добираться из Москвы в Переделкино сложно, но другой работы нет и не предвидится, а тут какие-никакие деньги. И вот прошел оговоренный месяц, а Корней Иванович и не думает платить. Неловко, стыдно, но как-то все же осмелилась: «А мне бы… а когда вы… жалованье…» «Что? — встрепенулся Чуковский. — Я вам уже заплатил!» — «Когда? Ну как же… этого быть не может…» — «Заплатил! Заплатил! Вот вы какая, ничего не помните» — и даже сердиться начал. Эмма чуть не в слезы, растерялась. «Ха-ха-ха! — взорвался Чуковский. — Разыграл я вас! Ну, здорово я вас разыграл?» Подскочил к комоду, вытащил пачку денег, бросил на стол: «Вот, берите, берите сколько надо, считайте».

Угощал как-то Чуковский Эмму с мороза чаем. Ну, дело обычное: кипяток с жидкой заваркой в стеклянном стакане — не новость. Но в этот раз Корней Иванович подмигнул заговорщически и достал из комода припрятанную сахарницу с настоящим (!) сахаром. Только Эмма опустила ложечку этого лакомства в чай — шаги по лестнице, Мария Борисовна поднимается! «Мешайте, мешайте, скорее мешайте!» — с испугом зашикал Корней Иванович.

А вот случай в то же, видимо, время, но с Лидией Корнеевной. Лидия Корнеевна в один из приходов Эммы Григорьевны к ним в дом посулила: «А потом мы будем пить чай. С хлебом и сливочным маслом!» Эмма вся в предвкушении, подумать только — сливочное масло! И вот через какое-то время садятся за стол. Пододвигают стаканы, вазочку с хлебом. И тут торжественно входит домработница и докладывает: «Масло полóжили за окно, масло змерзло». «Ну что ж, — бесстрастно пожала плечами Лидия Корнеевна, — раз змерзло, то чай будем пить без масла!» Вот уж разочарование…

Еще Эмма Григорьевна рассказывала, что, когда была девчонкой, Качалов при встрече с ней неизменно спрашивал: «И эде только таких эму разводят?»

И еще вдруг вспомнилось. Как-то пожаловался на недомогание, она всполошилась: «Вы скажите, у меня есть хороший врач, я дам». А потом с сомнением: «Но ведь мои доктора-то все от старости лечат. Не подойдут они вам…»

— Сергей Александрович, вы были рядом с ней до последнего?

— Меня не оказалось рядом с Эммой Григорьевной в ее самые последние дни. Но «Заметы сердца», позже опубликованные в «Знамени», она диктовала уже лежа в постели, задернувшись одеялом, в полутьме — не хотела, чтобы видел ее немощной. Вызывала меня звонками через верную Валентину на полчаса, на десять минут… она путалась, сокрушалась, что не понимает, было это на самом деле или приснилось, привиделось в забытьи, в которое она неотвратимо погружалась. И это были уже не беседы, это был мучительный монолог, и чаще всего проявлялись образы отца, сестры и братьев, которые ее не любили, — тайна, изводившая Эмму Григорьевну всю жизнь. Она погружалась в воспоминания, где перепуталось все — и жизнь, и литература; впрочем, кроме литературы, у нее не было другой жизни. Она осталась там, в начале двадцатого века, и даже глубже — в девятнадцатом, а все, что позже, ее уже мало трогало — пожалуй, впрочем, как и всегда.

Эмма Григорьевна живо реагировала на литературные скандалы девяностых, но как бы со стороны, снисходительно, с изрядной долей сарказма. «Современной» литературы она не читала, к «шестидесятникам» относилась скептически: «Анализ у них еще есть, нет синтеза, а это главное». Высоко ценила Парамонова, читала, слушала, переписывалась.

— Вы были с ней последние четыре года ее жизни. Что вам запомнилось ярче всего?

— Наверное, ее улыбка. Она любила смеяться, обожала кокетничать и всегда под рукой держала свои самые удачные фотографии: «А здесь я как? По-моему, не очень». — «Ну что вы, Эмма Григорьевна, да вы здесь просто ослепительны!» — «Правда?» — с видимым удовольствием переспрашивала. Ее улыбка запечатлена на фотографии, что в статье о ней в Википедии. Это моя жена Зина запечатлела в день рождения Эммы Григорьевны.

— Скажите, а что происходит с ее архивом? И почему не переиздают «Мемуары»?

— Вы знаете, наверное, это у нее от Харджиева — она избегала знакомить между собой своих друзей. И удивлялась, когда выяснялось вдруг, что и я тоже дружил когда-то с Глоцером и даже знаком с Эмилем, которому она доверила ключи и который по ночам, когда ей бывало плохо, приезжал в дом…

— Кто это — Эмиль?

— Это была странная история. С Эмилем меня познакомил в середине 1980-х Юрий Болдырев, знавший в Москве, наверное, всех. Эмиль был математиком и по совместительству книжным «жучком» на Кузнецком Мосту, торговал дефицитными и старыми книжками. Я был у него в квартире пару раз — комната почти без мебели, заваленная книжками. На подоконнике — прижизненный Гумилев. Он мне был не по карману, я купил какую-то книжку Заболоцкого семидесятых годов, еще что-то… какого-то постоянного контакта не получилось. И каково же было изумление, когда я застаю его лет через двенадцать у Эммы Григорьевны! А у них были доверительные отношения, и можно догадаться, на какой почве.

Да, она скрывала, вернее, не открывала тех, кто рядом. Возможно, наследие юности — когда органы выдергивали по цепочке знакомств? Поэтому я не знал, кому она отписала квартиру, на чьи деньги (кроме персонально установленной Ельциным пенсии была еще пожизненная рента — не слишком распространенная в то время форма существования одиноких стариков) нанимались помощницы и покупались продукты. Я лишь раз видел милую женщину, будущую владелицу квартиры, — она по большей части жила за границей и, кажется, имела отношение к литературе… Эмма Григорьевна говорила о своем племяннике, докторе наук, жившем где-то на юге, и его я видел тоже лишь раз, на поминках. На поминках по Эмме Григорьевне распоряжался Глоцер. Были и какие-то дальние родственники, безнадежно далекие от литературы. Картин на стенах я не заметил, стекла шкафа были занавешены…

Возвращаюсь к вашему вопросу. Родственники выразили мне благодарность, но просьбу передать оставшиеся тетради отклонили: мы посоветовались с Владимиром Иосифовичем… там много личного, касается семьи… вот когда мы прочтем их… Но что оставалось? Кипа разномастных фотографий, несколько тетрадок с записями, письма. Рабочие материалы книг и литературных исследований к 2000 году были переданы в госархивы. Племянник вскорости скончался, через семь лет не стало Владимира Иосифовича. Остается гадать, где эти черные и коричневые коленкоровые тетради. Году так в 2010-м Елена Шубина пыталась переиздать книги Эммы Григорьевны. Несмотря на усилия юристов АСТ, наследников отыскать не удалось.

— Как вы считаете, у Эммы Григорьевны осталось много неопубликованных текстов, достойных публикации?

— Думаю, даже уверен, что ничего такого не было. Я ведь затем и призван был — чтобы завершить ее последние раздумья. Для «Знамени», для «Вопросов литературы» в 1998—2002 годах она диктовала мне, у Эммы Григорьевны уже был такой статус, что любой ее текст безоговорочно ценился, сразу же публиковался, что называется, «с колес». Остались наброски книги об отце — страницами, абзацами, — когда она еще была в силах держать перо. Мне она про эти заметки только упоминала. Спешила досказать про Ахматову, про Мандельштамов, вела к чему-то главному, потаенному, так до конца и не сформулированному — это было сродни музыке, которую трудно, невозможно пересказать словами. Все было переиздано, опубликовано Николаем Кононовым в 2001 году в итоговой ее книге «Память писателя. Статьи и исследования 30—90-х годов».


Понравился материал? Помоги сайту!

Сегодня на сайте
Space is the place, space is the placeВ разлуке
Space is the place, space is the place 

Три дневника почти за три военных года. Все три автора несколько раз пересекали за это время границу РФ, погружаясь и снова выныривая в принципиально разных внутренних и внешних пространствах

14 октября 20249357
Разговор с невозвращенцем В разлуке
Разговор с невозвращенцем  

Мария Карпенко поговорила с экономическим журналистом Денисом Касянчуком, человеком, для которого возвращение в Россию из эмиграции больше не обсуждается

20 августа 202415996
Алексей Титков: «Не скатываться в партийный “критмыш”»В разлуке
Алексей Титков: «Не скатываться в партийный “критмыш”» 

Как возник конфликт между «уехавшими» и «оставшимися», на какой основе он стоит и как работают «бурлящие ритуалы» соцсетей. Разговор Дмитрия Безуглова с социологом, приглашенным исследователем Манчестерского университета Алексеем Титковым

6 июля 202420321
Антон Долин — Александр Родионов: разговор поверх границыВ разлуке
Антон Долин — Александр Родионов: разговор поверх границы 

Проект Кольты «В разлуке» проводит эксперимент и предлагает публично поговорить друг с другом «уехавшим» и «оставшимся». Первый диалог — кинокритика Антона Долина и сценариста, руководителя «Театра.doc» Александра Родионова

7 июня 202425557
Письмо человеку ИксВ разлуке
Письмо человеку Икс 

Иван Давыдов пишет письмо другу в эмиграции, с которым ждет встречи, хотя на нее не надеется. Начало нового проекта Кольты «В разлуке»

21 мая 202426897