Розанов узнал о самом факте существования Леонтьева примерно за два года до смерти последнего — первым им прочитанным текстом был отысканный у кого-то из московских книготорговцев двухтомник «Восток, Россия и славянство». Каждому известно, что такое — открыть для себя большого автора, многим известны радость и чудо открытия большого, но неизвестного или, по крайней мере, неизвестного в нашем кругу автора. Тем большая радость и изумление, когда этот автор оказывается нашим современником, давно пишущим, многое написавшим — и тем не менее почти неизвестным: это сложное чувство, где счастье от находки смешивается с удивлением перед безмолвием окружающих — тем более тогда, когда у тебя нет сомнения в подлинности найденного. Н.Н. Страхову Розанов писал 21.XI.1889:
«Читал я все это время, с восхищением, какого давно не испытывал, 2 т<ома> Леонтьева “Восток, Россия и славянство”: вот ум, вот убежденность, вот язык и тон! Ради Бога, не можете ли Вы мне достать его карточку, какими-нибудь судьбами — мне без конца хочется знать, горбат он или что: без сомнения, физически уродлив, стар, зол, умен без конца, без конца же несчастлив. Никем я не заинтересован так, как им» [1].
«Карточку» он получит только в1891 г. от самого автора, известный «темный» снимок в шляпе и пенсне — на обороте которого уже в1916 г., в годы, когда наводил порядок в делах и готовился к благообразной старости на покое, напишет, примериваясь и подыскивая точную формулировку — которой оказывается сам процесс поиска, словесной «прикидки», мысли, пойманной в самый момент зарождения — там, где она еще не вполне сама, т.е. от себя не отделилась, не стала тем, что уже существует отдельно от автора и потому может быть предъявлено «читателю» отдельно от него:
«А что, не сказать ли так: “Эта карточка — вне стиля русской литературы”. Ведь к<а>к этот портрет — ни одного портрета русского писателя. Все “тельце мешочком”, голова — “притворно вихрастая”, все что-то нерешительное и трусливое. “Подражатели”. Этот — “Я сам”, и никому не завидует и никому не подражает. По этой крови — слишком аристократической, “породистой”, он и не подошел к нашей мешанине из чухны, хохлов и черт знает чего — и не тут ли его fatum и судьба?!! Не может конь и осел идти в ногу» (стр. 306).
Розанов сразу выделил в Леонтьеве, что привлекло его — «язык и тон», совершенно своеобычные, дразнящие публику, ум, высказывающийся так, что удобнее всего списать это на «парадоксы», как делал, например, Н.П. Гиляров-Платонов, сам большой умница и далекий от «газетного такта», но, за исключением едва ли не «случайным образом», от денежной нужды написанных мемуаров, все как-то «задевавший» публику или высоких читателей ненамеренно, от неловкости — не чувствующий той легкости и уверенности владения словом, что позволяла Леонтьеву точно говорить именно то, что он сказать намеревался. Леонтьеву если что и мешало, так именно «литературная условность», принятая форма: он, умевший передать свою мысль одной фразой, переходивший от предмета к предмету легко и изящно, идеальный собеседник в письмах — самой лучшей, как полагал Розанов, части его письменного наследства, — в пухлых статьях того времени, когда «газетная заметка» разрасталась до четырех-пяти страниц современного книжного формата, а «фельетон» легко мог простираться и страниц до тридцати, если не пятидесяти, переходя из номера в номер ежедневной газеты (!), оказывался неуместен: излишне серьезный и пафосный для сиюминутной болтовни, слишком сжатый для каждодневной перепалки, он не умел (и, что важнее, не желал учиться) растягивать мысль, раскрашивая ее попутно, приспособляясь под средний уровень эпохи. В общем-то закономерно, что один из лучших стилистов оказался неудачным помощником редактора: для ежедневной газетной работы требовались другие качества, а Леонтьеву, с его барскими привычками, можно было спокойно давать ответственные поручения на беспокойных Балканах, но затруднительно требовать регулярной бумажной работы — что в канцелярии, что в редакции газеты, ведь что в «бумагах за нумером», что в очередной передовице важнее таланта умелая регулярность, та самая «добродетель посредственности», что возмущала его в «среднем европейце» (не сама по себе, разумеется, — в канцеляристе он ее вполне ценил и признавал, не соглашаясь счесть добродетель исправного работника вершиной человеческих добродетелей — да и в целом по-аристотелевски полагая множественность добродетелей, если и укладывающихся в единую иерархию, то весьма сложно устроенную).
Вышедшая книга получилась вполне розановская в его любви к собиранию «листочков», в стремлении «печатать все», образуя многослойный текст.
Переписка между Леонтьевым и Розановым завязалась только спустя полтора года, весной 1891-го; уже 12 ноября 1891 г. Леонтьева не стало. За семь месяцев собеседники успели обменяться 23 письмами, при этом, как бывало у Леонтьева и с другими корреспондентами, разговор с первых же слов стал не только серьезным, затрагивающим основное содержание его мысли, но и вовлекающим. Леонтьев настолько быстро и глубоко раскрывался собеседнику, что требовал и ответной самоотдачи: черта, которая в дальнейшем окажется свойственна и некоторым большим эпистолярным разговорам Розанова, однако в данном случае Розанов скорее держит дистанцию. Для Леонтьева знакомство, так и оставшееся заочным, с Розановым — крупнейшее событие, уже летом он напишет, «что ни от кого из зрелых людей не видел столько понимания моих идей», отошлет Розанову свои «тетради с наклейками», впервые публикуемые в данном издании, т.е. собранные вместе отзывы о нем в русской печати с начала 1870-х гг., сопроводив их перед отправкой небольшими и весьма ценными пометками. Начало статьи о себе, присланное Розановым [2], вызовет по прочтении восклицание Симеона Богоприимца — «ныне отпущаеши» — и небывалое предложение: передать для завершения статью «Средний европеец как идеал и орудие всемирного разрушения». Розанов оказывается для него тем, кого он ждал все последние годы: учеником, достойным учителя, тем, кто понимает главное, чье восхищение — зрячее, видящим те достоинства, которые Леонтьев желал, чтобы были увидены. Он едва ли не в восторге от нового знакомого и желает во что бы то ни стало познакомиться с ним, уговаривая приехать, стремится познакомить его с другими своими учениками, сам вызывается похлопотать через Т.И. Филиппова [3], а может быть, и непосредственно у И.Д. Делянова, министра народного просвещения, о переводе Розанова из Елецкой гимназии в Москву, поближе к тем местам, «где сбыт “плодов” облегчен всячески» (стр. 263, письмо от 19.VI.1891).
Если Леонтьев стремится к теснейшему сближению, то Розанова имеющаяся дистанция устраивает — он не воспользуется возможностью встретиться лично, отвечает реже, чем пишет ему Леонтьев. Впрочем, что касается истории неслучившейся встречи, то распространенные объяснения через отсылки к репутации Леонтьева (образ которой сложился у Розанова под влиянием Страхова и Рачинского), на наш взгляд, малообоснованны — поведение Розанова в других случаях демонстрирует, что подобного рода репутация не только не служила ему препятствием к личному знакомству, но, скорее, могла служить дополнительным стимулом. Кажется, объяснение, данное самим Розановым в примечании к первой, журнальной, публикации писем к нему Леонтьева (1903), вполне достаточное:
«Конечно, все очень легко было исполнить, но какая-то лень и суеверие, что я не увижу именно то дорогое и милое, что образовал уже в представлении о невиденном человеке, заставляло меня нисколько не спешить свиданием, да и вообще не заботиться о нем» (стр. 143—144).
У него уже сложился образ Леонтьева — и реальная встреча могла лишь помешать ему, да к тому же «я всегда ленив был к таким “путешествиям”», пишет Розанов в том же примечании, — и другие случаи в его биографии подтверждают этот отзыв о самом себе (характерно, как мало мемуаров этой богатой откликами и зарисовками эпохи, где рассказывалось бы о личном знакомстве с Розановым, тем более знакомстве, выходящем за пределы «публичных мест», — а те, что есть, преимущественно оставлены людьми, по крайней мере, на тот момент не очень известными: люди сближались с ним «житейски», «между делом»).
Оказавшись прав относительно «понимания» своей мысли Розановым, Леонтьев ошибся в надежде на обретение «ученика» — тот уже достаточно оформился сам, чтобы «продолжать» Леонтьева: так, предложение последнего передать черновики «Среднего европейца…» вызвало интерес Розанова, одновременно обошедшего молчанием планы «соавторства». Еще характернее, что объемные примечания Леонтьева к статье о нем, в том числе и чисто фактического порядка, были Розановым практически целиком проигнорированы — он увлеченно и внимательно читал Леонтьева, но отнюдь не был последователем. Но в одном Леонтьев был прав — для памяти о нем Розанов сделал очень много, меняя на протяжении последующих десятилетий свои оценки леонтьевской мысли, но постоянно напоминая о нем, интересном ему как «феномен», как человек, а не отвлеченная мысль. В первой большой статье о Леонтьеве он пишет, поясняя природу своего интереса:
«У нас все немножко “пантеисты”, все несколько “республиканцы” — и по воспитанию своему, и по какой-то русской, действительно, склонности к бесформенности. У нас не любят никаких форм, которые теснят воображение, тяготят ум. И тем более неизъяснимый интерес находим мы в писателе, который неожиданно открывает нам всю необъятную значительность этих форм, всю невозможность без них жизни или, по крайней мере, ее прочности» («Эстетическое понимание истории»,1892 г., стр. 955).
Леонтьев не высказался в своем писательстве — равно художественном и публицистическом — вполне. Настоящий, совершенный писатель все обращает в литературу — как правило, «как человек» он неинтересен. Или же, в случае Розанова, он «свое человеческое» обращает в литературное, сама жизнь оказывается литературой. В результате Леонтьев в переписке и заметках нередко интереснее, чем в статьях — в них он подчиняется форме (сейчас бы сказали «формату»): он непременно должен сочинить роман, повесть, передовицу — и «сгибает» себя под них, там же, где он не испытывает этого ограничения, где он свободен писать «как Бог на душу положит», там раскрывается он во всей полноте, захватывая множество выразительных средств — вплоть до бесконечных подчеркиваний, выделений, двойной, тройной черты — он начинает «рисовать» письмом. Розанов сумеет освободиться от этого гнета, создаст то, что редко удается самым большим писателям, — даже не «свою форму», а целый «свой жанр». Другое дело, что найдет он его гораздо позже своего знакомства с Леонтьевым, долго пытаясь «сосуществовать» с привычными рамками литературы/публицистики, выходя за них, раскрашивая поля: создавая примечания, которые больше основного текста, по редакторской манере уснащая публикуемые «письма читателей» примечаниями — цепляясь за привычную, принятую форму и доводя ее до «неприличия».
То, что влекло его к Леонтьеву, — необычайная смелость мысли, свобода от оглядки «на публику», «на приличия», «на обыкновения», за соблюдение которых готовы простить многие подлости, но нарушение которых карается неизбежно: Леонтьев был, по словам поздней розановской статьи, «славянофилом без добродетели (но с прелестными личными качествами)» (стр. 1084) — эта формулировка идеально применима к «литературному Розанову», тому образу, который он выстроил (и который столь прочен, «оформлен», что практически неотделим от «реального», «не-литературного»).
***
Вышедшая книга получилась вполне розановская в его любви к собиранию «листочков», в стремлении «печатать все», образуя многослойный текст, — от вырезок откликов о Леонтьеве, которые были начаты его племянницей Марией Владимировной, затем охотно продолжены им самим, сопроводившим перед отправкой тетрадей Розанову тексты (иногда приведенные целиком, иногда во фрагментах) примечаниями, становящимися по мере приближения к 1891 г., к текущим спорам и отношениям, более развернутыми и напряженными, до собрания статей Розанова о Леонтьеве, написанных с 1891 по 1917 г. Однако центром книги остается переписка Розанова с Леонтьевым — первый, опубликовав (снабдив предисловием, послесловием и многочисленными примечаниями) письма Леонтьева к себе в «Русском вестнике» в 1903 г., в 1915 г. и вновь в 1918-м, планировал издать книгу о Леонтьеве в качестве следующего тома «Литературных изгнанников» (после вышедшего в 1913 г. 1-го тома, где были собраны письма к Розанову Страхова и Говорухи-Отрока, им откомментированные, и несколько статей о них). В итоге получается перекличка не только множества авторов, но и «разных Розановых» — от начинающего консервативного журналиста 1890-х до нескольких фраз, написанных незадолго до смерти. Напрасным, впрочем, представляется стремление составительницы, Е.В. Ивановой (написавшей интереснейшую вступительную статью, освещающую историю публикуемых текстов), придать розановскому пониманию Леонтьева хотя бы итоговую «правильность», к чему направлено, например, предположение, что пометка, сделанная Розановым на всех примечаниях первого издания писем Леонтьева, во время подготовки ко второму («примеч. 1903 г.») означала подчеркивание, «что он отрекается чуть ли не от каждого сказанного им тогда слова» (стр. 42), — напрасным хотя бы потому, что если слова Розанова «Леонтьев — Кассандра, бегавшая по Трое и предрекавшая… <…> И как ее же, его никто не услышал…» (стр. 59) написаны в октябре 1918-го, то пометки к примечаниям сделаны осенью 1915-го и объяснение, вполне достаточное, дано им тогда же:
«Примечания, сданные мною к “Письмам К.Н. Леонтьева”, я оставляю как они есть. Но они относятся к 1903-му году <…> и в настоящее время дух их и тон их мне чужд. Но ведь я был таким — а о всем “бывшем” Пушкин сказал и мы все за ним повторяем:
Все минует, все пройдет.
Что пройдет, то станет мило.
Будем как к “милому” относиться к прошлому. Будем и на “настоящее” смотреть как не вечное, но что станет тоже когда-нибудь “милым прошлым”» (стр. 58).
Собственно, последняя фраза — вполне достаточный ответ: восприятие и понимание Леонтьева Розановым не получится отождествить с какой-либо отдельной формулировкой или отдельной статьей, заметкой какого угодно года — он на протяжении десятилетий оставался для Розанова значимым собеседником, тем, к кому он обращался и о ком вспоминал (и напоминал публике) — иногда с большей интенсивностью, иногда с меньшей: «Я — свечка. И горю. Сгораю. И дуют на меня ветры и склоняюсь. А без ветра стою прямо. И погасит меня Бог в свой час. Но пока горю — верьте, что этот свет истинный, т.е. что я верю и люблю его. Но только он не вечный. Вечный свет один — у Бога» (стр. 58).
Прекрасные, подробные научные комментарии (большая часть которых подготовлена А.П. Дмитриевым) оказываются еще одной составляющей литературной мозаики, раздвигая и так обильное внутреннее многоголосье книги, которой не вредит даже несколько навязчиво (от прямолинейности) пытающаяся увязать леонтьевскую мысль с современностью вступительная статья П.В. Палиевского, отчего-то желающего весьма распространенные среди консервативных мыслителей 2-й пол. XIX века идеи «консервативного социализма» и тому подобных сочетаний крайне правого и крайне левого, направленных против «либерального», «мещанского», «буржуазного» духа эпохи, проинтерпретировать как уникальный вклад Леонтьева. Впрочем, и это тоже черта эпохи, правда, уже нынешней, когда «руководящая идеология коммунистов» оценивается как осуществляющая с начала 1930-х заметный сдвиг «навстречу вере» (стр. 28), где Леонтьев оказывается союзником «народно-большевистского» направления «становящегося социализма», что противостоит «международно-либеральному», возобладавшему «вновь» «с середины 1950-х годов», для которого «любые признаки союза социализма и веры были <…> не просто враждебны, но крайне опасны» (стр. 28). Другое дело, что сама специфика издания — плотно откомментированных материалов к задуманной, но так и оставшейся неизданной розановской книге — позволяет оставить эти «актуализации» за скобками как странную дань не менее странному времени.
В.В. Розанов и К.Н. Леонтьев. Материалы неизданной книги «Литературные изгнанники». Переписка. Неопубликованные тексты. Статьи о К.Н. Леонтьеве. Комментарии / сост. Е.В. Ивановой; изд. подгот.: А.П. Дмитриев, В.Н. Дядичев, Е.В. Иванова, Г.Б. Кремнев, П.В. Палиевский. — СПб.: Росток, 2014. — 1182 с.
[1] Розанов В.В. Собрание сочинений. Т. 13: Литературные изгнанники. Н.Н. Страхов. К.Н. Леонтьев / Под общ. ред. А.Н. Николюкина. — М.: Республика, 2001. С. 222.
[2] «Эстетическое понимание истории» (1891— 1892), завершена уже после смерти К.Н. Леонтьева.
[3] На тот момент — Государственного контролера.
Понравился материал? Помоги сайту!