30 октября 2014Литература
147

«Не хватило ни жалости, ни уважения»

COLTA.RU публикует фрагмент новой книги Олега Кашина «Горби-дрим»

текст: Олег Кашин
Detailed_picture© Кирилл Гатаван / Colta.ru

21 ноября в редакции «Времена» (издательство АСТ) выходит книга журналиста Олега Кашина «Горби-дрим»; издателем, идейным вдохновителем и автором предисловия выступил Илья Данишевский, художником и дизайнером обложки — Кирилл Гатаван. COLTA.RU первой публикует одну из глав этой книги.

Покойный Суслов рассчитал все правильно — после брежневских восемнадцати лет новую эпоху начинать было сразу нельзя, надо было даже самому привыкнуть к нестабильности — а бравый Андропов оказался идеальным ее производителем. «Мы не знаем страны, в которой живем», — торжественно объявил он на первом своем заседании Политбюро в кремлевской «ореховой комнате», и сидевший по левую руку от него 77-летний премьер Тихонов важно кивнул — не знаем, ох, не знаем. В отличие от брежневских лет, когда заседания Политбюро походили больше на встречи ветеранов охотничьего клуба, теперь все выглядело так, будто собрались смертники перед расстрелом: было понятно, что сейчас что-то изменится, причем не к лучшему. Даже те, кто рассчитывал оказаться выгодополучателем новых порядков, заметно нервничали: тот же Тихонов, например, расколол надвое блюдце под своей чайной чашкой, и Андропов в ответ зловеще хохотнул — «это на счастье».

Счастье, впрочем, пока выглядело очень скромно. Единственная отставка в Политбюро — старичок Кириленко, которого в начале семидесятых еще принято было ненавидеть, но в последние годы — только жалеть, ему диагностировали атрофию головного мозга, и, в общем, надо было давно отправлять старика на пенсию, но Брежнев боялся его обидеть и не решался с ним поговорить. Андропов с Кириленко детей не крестил, заявление о добровольной отставке от имени старичка он написал сам своей рукой, и тот только поставил внизу закорючку — вот и вся первая кровь, даже не чижик.

Остальное — тихо, в глубине кабинетов. Несколько отставок в правительстве, несколько назначений в ЦК. Среди прочего — привет товарищу Тихонову, для оперативного руководства правительством через его голову Андропов решил создать в ЦК экономический отдел, председателем назначил молодого госплановского чиновника Николая Рыжкова, рекомендованного Громыко — министр где-то познакомился с Рыжковым и пришел в восторг от его слабого характера («Ты ему палец покажи, он расплачется! Идеальный премьер для перестройки, он все развалит, все!»). Самого Громыко повысили до первого вице-премьера, а в ЦК из Томска перевели Лигачева — Андропов сам невольно помог, ускорил назначение. В списке персон, от которых он хотел срочно избавиться, одним из первых стоял секретарь ЦК Капитонов — безобидный и бессмысленный смешной толстяк, отвечавший у Брежнева за кадры и, будучи приверженцем «кадровой стабильности», как огня боявшийся любых отставок и назначений. У Андропова своих кандидатов на капитоновское место не было, и он спросил на каком-то из первых своих совещаний — у кого какие предложения? Громыко уже был в курсе, и формулировка «сибирский кулак» ему понравилась. Он сказал Андропову, что нужны новые люди, вот есть в Томске такой Лигачев, хорошо себя зарекомендовал в заграничных поездках (каких поездках? А неважно, говорит же министр, что зарекомендовал, — ну и все) и он, Громыко, уверен, что в ЦК нужны люди типа Лигачева. Андропов засмеялся — зачем нам люди типа Лигачева, если можно самого Лигачева выписать из Томска? Лигачев прилетел на следующий день, говорить ему, зачем он нужен на самом деле, Громыко не разрешил: догадается — молодец, не догадается — расчехлим Ельцина, времени еще достаточно, все только начинается.

Семидесятилетний Андропов вел себя так, будто он не сидит на гемодиализе, а, наоборот, готов показать пример всем начинающим диктаторам, у которых впереди лет сорок безоблачного царствования. О конфликте с Китаем в первом же своем публичном докладе сказал, что это всего лишь «инерция предрассудка», которую надо срочно преодолевать (Громыко потом веселился — лет пять назад это действительно была бы мировая революция, а сейчас поезд ушел, китайцы подружились с Америкой, и все у них хорошо), грозил рабочему классу усилением трудовой дисциплины, а агрессивному блоку НАТО — советскими ракетами в Чехословакии. Сбили корейский «Боинг». В газетах началась кампания по борьбе с заигрыванием с боженькой, а писателя Алексеева, у которого только что вышла вполне безобидная повесть о голоде тридцатых годов, прорабатывали так, будто на дворе тридцать пятый год, а настоящая фамилия Алексеева — Пильняк. «Все идет по плану, все идет по плану», — напевал Громыко, когда они вечерами встречались в его мидовском кабинете. Происходящее в стране и в самом деле выглядело как реализация какого-то дьявольского плана — страна как будто готовилась к каким-то захватывающим свершениям, а начинающий диктатор с лета был на постельном режиме и, кажется, собрался умирать. Членов Политбюро принимал по одному, в остальное время слушал в палате свой джаз; старинную радиолу из Кремля перетащили в Кунцевскую больницу — можно ли было придумать более понятный знак, что это уже все и что мировая революция так и не выйдет за пределы этой палаты? Седьмого ноября во время парада впервые в советской истории место главного человека на Мавзолее было пустым — между Тихоновым и Устиновым зияла дыра, призванная изображать Андропова. Старики даже время от времени поворачивались к этой дыре, как будто разговаривая с пустотой, чем придавали параду еще больше инфернальной жути. «Все лица сливались как будто во сне, и только невидимый палец чертил на кровавой кремлевской стене слова — Мене, Текел и Фарес».

***

— Ну что, Черненко? — сидели уже на кухне у Громыко, цековский новый дом на Сивцевом Вражке. — Жалко же деда.

К Черненко они оба относились неплохо. Мрачный брежневский оруженосец с молдавских, что ли, времен стал к семидесяти годам настоящим министром двора, и очень неплохим министром, неплохим до такой степени, что были даже какие-то фантастические истории о нем, особый фольклор Старой площади: Ленинскую премию в области науки и техники, над которой было принято смеяться, потому что, ну в самом деле, какой из Устиныча ученый, он получил не за науку, то есть не за брошюрку с пересказами Маркса, упомянутую в постановлении, а за технику, а именно за какую-то секретную и сугубо механическую штуку, спроектированную лично им, — штуку никто не видел, но рассказывали, будто с ее помощью из «особой папки», которая на самом деле совсем не папка, можно за минуту извлечь любой документ на нужную тему. Поскольку папки никто не видел, то и устройство представлялось всем каким-то волшебным, гербертуэллсовским. Когда он станет Генеральным секретарем, первое, что он попросит, — покажите «особую папку». Оказалось, комната, как в библиотеке, а изобретение Черненко — всего лишь расставленные в шахматном порядке шкафы, так между ними проще ходить, вот и все, вот за это Ленинскую премию и дали.

Дружить с Черненко было невозможно в принципе, в его мире существовало только два человека — он сам и Брежнев, больше никого, остальные (в том числе, между прочим, Андропов) — даже не мебель, воздух. И когда из воздуха материализовывался или Громыко, или кто-нибудь еще, его лицо принимало каждый раз такое выражение, как будто он очень удивлен тому, что в облаках его табачного дыма иногда заводятся какие-то живые существа.

Дым — может быть, он сам из него и состоял, никто и никогда не видел более самоотверженного курильщика, чем Константин Черненко. Бывают люди, о которых говорят, что они курят всегда — то есть, допустим, каждые десять минут человек закуривает новую, и всем кажется, что больше курить невозможно, что это потолок (от себя скажу — одно время я так и курил, не было фотографии, на которой я без сигареты, выходило четыре пачки в день). А Черненко курил всегда в буквальном смысле, то есть, докурив одну сигарету, он прикуривал от нее следующую, и так до самого вечера. Можно было бы сказать, что он делал паузы, например, выступая с трибуны, но в том-то и дело, что с трибун он не выступал даже на съездах партии, даром что член Политбюро, и никто из посторонних, то есть весь мир, кроме очень узкого круга самых близких к Брежневу людей, вообще никогда не слышал его голоса, а кто слышал — тем это тоже счастья не приносило. Анекдотов Черненко не рассказывал, пространными мыслями не делился, ни на кого не орал, вообще издавал минимум звуков — только бурчал что-то, прочитывая принесенные бумаги, или кашлял, глухо и долго. Последние, может быть, десять лет его астма владела им полностью. В задней комнате у него стоял аппарат искусственного дыхания, и когда в кабинете не было посетителей, он выходил туда и, не выпуская из темно-оранжевых пальцев сигареты, присасывался к трубке с воздухом смоленских лесов — почему-то смоленских, почему-то так говорили.

Они оба испытывали к Черненко примерно одинаковые чувства. Жалость — да, разумеется. Уважение — пожалуй; ничего плохого дед никому не делал, может быть, как раз потому, что не замечал никого, кроме Брежнева. И теперь, сидя на кухне у Громыко, они должны решить, хватит ли им этих жалости и уважения, чтобы не выполнить волю покойного Суслова и не делать смертельно больного Черненко преемником смертельно больного Андропова. Не хватило ни жалости, ни уважения.

— Ну и что, — Громыко как будто с самим собой спорил. — Что сейчас мучается, что генеральным мучиться будет — разницы нет, а потом и город его именем назовем, и улицу в Москве.

— Кстати (тоже, наверное, ставропольская, южная привычка — в трагических разговорах резко менять тему, чтобы снизить градус, чтобы, может быть, не расплакаться). А Андропова именем какой город назовем? Надо ведь уже думать.

— Андропов — пускай будет Рыбинск, — ответил Громыко не раздумывая. — Петрозаводск для него — это слишком, Ставрополь — тем более (улыбнулся), а Рыбинск — он же и там где-то работал, да и город уже был Щербаковым, они привыкли. Так что пусть будет Рыбинск. А Константина Устиновича — решено, выберем. Тихонову я скажу, с ним проблем не будет, Устинов вообще обрадуется, потому что Костя его с Афганистаном, будь он неладен, первый поддержал. Остальные подтянутся. Все-таки умный человек был Ленин, если б не придумал свой демократический централизм, нашему наркомату пришлось бы тяжелее, а так — столбы подпилим, забор сам повалится, как говаривал Жданов. Ты же Жданова не знал?

— Не знал, — подтвердил он.

— Я знал. Сталин его любил очень и даже хотел ему открыться, принять в меченосцы. А он взял и умер, Сталин был уверен, что ошибка врачей, ну чекисты ему и подосрали — вредные они всегда были, опасные. Знаешь, если доживу до конца нашей миссии («Доживете, Андрей Андреевич, что вы». — «Я в твои годы тоже оптимистом был, но мне ведь уже семьдесят четыре, не мальчик»), лично прослежу, чтобы Дзержинского на Лубянке снесли. Сразу же, как только партию распустим, в тот же день. А если не доживу, проследи ты, хорошо? — снова улыбнулся, посмотрел поверх очков.

***

— Шапки снимать будем? Морозно! — прокашлял Черненко, когда артиллерийский лафет с гробом Андропова подъехал к Мавзолею.

— Можно не снимать, Константин Устинович, — засуетился Романов, любимое кадровое приобретение Андропова и Устинова, ленинградский первый секретарь, которого перевели в ЦК заниматься военной промышленностью, но вел он себя так, будто представляет какую-то альтернативную «наркомату магии» тайную партию внутри Политбюро — и кто поручится, что не было альтернативных партий? Они с Романовым сразу друг друга невзлюбили, обменивались какими-то полузаметными колкостями на заседаниях в «ореховой комнате», старики посмеивались — соскучились, наверное, по внутрипартийной борьбе даже в таком невинном виде. Думал, что со смертью Андропова Романов из фаворитов выбудет — но потеплела же физиономия Черненко, улыбнулся дед, надвинул на уши свою шапку. Правильно мы его все-таки не пожалели.

Похоронили Андропова тихо — как будто на автопилоте; церемония дословно повторяла брежневскую, но за Брежневым стояло восемнадцать лет, знакомство со Сталиным, да даже Малая Земля, а Андропов — про Андропова он сейчас вдруг понял, что этого человека не было вообще, то есть промелькнул на полчаса в истории — да и все, и какой, к черту, Рыбинск. Чувство было странное, неприятное: как-то так само получалось, что на похоронах хотелось сравнить себя с покойником, сопоставить, и он подумал про эти полчаса и поежился — а сам-то что? С семнадцати лет живешь, уверенный, что твое место в истории забронировано самой серьезной бронью, но ведь и Андропов так о себе думал, а даже законные свои полчаса пролежал в палате под гемодиализом.

Вечером смотрел программу «Время» — камера поймала его лицо именно в этот момент, и лицо было максимально скорбным из возможных. Что ж, похороны все-таки, все правильно.

***

Процарствовал почти всерьез Черненко что-то около месяца — принял в Кремле испанского короля, потом безумного корейца Ким Ир Сена, приехавшего в Москву на поезде (к Андропову ехал знакомиться!), съездил еще на сталелитейный завод к Рогожской заставе, но там он был уже настолько плох, что по телевизору показывали только фотографии — «Константин Устинович с рабочими», а реплики Константина Устиновича читал с выражением телевизионный диктор. После завода слег, отпросился у Политбюро отдохнуть в Крым — все равно режим лежачий, лучше лежать с видом на море. Политбюро не возражало, Романов, уже не стесняясь, открыто грубил ему на заседаниях, с каждым разом было все труднее делать вид, что не замечаешь. Старики с присущим только людям глубоко за семьдесят любопытством смотрели на них — подерутся или нет, и неизвестно, чем бы все кончилось, но после очередного заседания Политбюро Громыко кивнул головой — останемся. Когда все разошлись, в пустой «ореховой комнате» сели рядом, и министр иностранных дел на бумажке из блокнота написал дрожащей рукой: «Пора».

Он ошалело посмотрел на Громыко: что пора, Константину Устиновичу кислородный аппарат выключить? — он это взглядом спросил, вслух ничего не сказал, но Громыко понял, улыбнулся одними глазами, и еще одна надпись на том же листочке: «Союзники».

Надо было ехать в Лондон — пустая формальность, это даже не смотрины, им-то глубоко все равно, кого вместо себя оставил Сталин. Просто ввести в курс дела: я, мол, пришел, если интересно — наблюдайте, если нет — дело ваше. Но вообще они там помешаны на ритуалах, еще Ленина попросили: когда решите ликвидировать свое временное царство, пусть ликвидатор к нам заедет, ничего говорить не надо, просто пускай как бы случайно не зайдет поклониться могиле Маркса, проигнорирует классика, мы все поймем и благословим. Странные они, конечно, но Сталин еще в сорок втором году сказал Громыко, что других союзников у него для вас нет, так что надо слетать.

В Москве делать было все равно нечего, полетел, англичане заготовили большую программу даже с выступлением в палате общин, черт знает что. Речь набросали вместе с Громыко — самую стандартную, самую пустую, но зал вежливо хлопал, а Громыко инструктировал, что главное — без скандала, то есть вообще без острых углов. Следующим утром завтракали на Даунинг-стрит, премьер-министр — такая эталонная английская женщина — вежливо расспрашивала его об особенностях сельскохозяйственного бизнеса в северных районах России, вспоминала лондонский визит Гагарина — вероятно, это был последний русский, которого она видела до сих пор. На королевском обеде с советским космонавтом она, впрочем, не присутствовала — «я была тогда еще простая мисс», — зато стояла на самом краю тротуара, когда Гагарин в открытом роллс-ройсе медленно ехал по Оксфорд-стрит, озаряя Лондон своей знаменитой улыбкой. Она сказала про улыбку, потом взглянула на часы и деланно спохватилась — как же так, мистер член Политбюро, вы же опаздываете на церемонию возложения венков к могиле Маркса.

У него вспотели ладони. Если совсем грубо — Господи, в чем смысл моей жизни? Смысл твоей жизни в том, чтобы, приехав в Лондон, не пойти на могилу Маркса и сказать об этом госпоже премьер-министру. Это все. Пересохло в горле, глотнул чаю и как можно спокойнее ответил:

— Вы думаете, советские люди обязаны поклоняться могилам классиков коммунизма? — у него получилось даже как-то улыбнуться. — Тогда я вас удивлю: такой обязанности у меня нет, и я предпочел бы ваше общество обществу надгробных памятников и кладбищенских сторожей.

И сердце так — тук-тук, тук-тук, тук-тук.

Тэтчер наклонилась к переводчику, покивала и потом снова посмотрела на него — было ощущение, что, пока она слушала переводчика, кто-то незаметно вынул ее прежние глаза и вставил новые, с повышенным светоотражением и золотыми зрачками.

— Никак не привыкну к тонкому советскому юмору, — с достоинством произнесла премьер-министр. — Что ж, могу еще раз сказать, что очень рада видеть вас в моем доме. Очень рада.

В детстве любил кататься с ледяной горки — вот сейчас такое же чувство было, только зажмуриваться успевай.

***

В Москву вернулся к похоронам Устинова — смерть маршала радикально меняла соотношение сил в Политбюро, Романов на похоронах выглядел даже не просто присмиревшим — побитым, и когда, по уже сложившейся за эту «пятилетку похорон» традиции, на последнем этаже Дворца съездов в пустом банкетном зале члены Политбюро и маршалы поминали Устинова, пришлось даже тихо спросить у Громыко: «Я все правильно понял?» Громыко замахал руками: что ты, что ты, мы ж не звери какие, он не представлял никакой угрозы, я бы с ним поговорил — и все.

— Этот лысый, — кивнул на нового министра обороны, маршала Соколова, — если уж на то пошло, гораздо хуже; Устинов хоть политик был, а этому только бы воевать, вообще непробиваемый, слово «х*й» произносит легко, слово «мир» просит при нем не произносить. Вот уж кто зверь. Он у тебя — первый кандидат на выбраковку, но ты сам представь, какими он корнями врос, если от рядового до маршала, не пропуская ни ступеньки. С ним побороться придется, у Сталина так с Тухачевским было — фантазия будет нужна.

Про Тухачевского хотелось услышать более подробный рассказ, но тут к ним подошел дедушка Кузнецов — настолько незаметный, что полупрозрачный даже какой-то, но при этом по конституции — второе лицо в государстве, заместитель Черненко в Президиуме Верховного Совета. Громыко посмотрел на дедушку сверху вниз и грозно сказал:

— Потеряли, говорю, крупнейшего военного и государственного деятеля, горе.


Понравился материал? Помоги сайту!

Сегодня на сайте
Столицы новой диаспоры: ТбилисиВ разлуке
Столицы новой диаспоры: Тбилиси 

Проект «В разлуке» начинает серию портретов больших городов, которые стали хабами для новой эмиграции. Первый разговор — о русском Тбилиси с историком и продюсером Дмитрием Споровым

22 ноября 20241704
Space is the place, space is the placeВ разлуке
Space is the place, space is the place 

Три дневника почти за три военных года. Все три автора несколько раз пересекали за это время границу РФ, погружаясь и снова выныривая в принципиально разных внутренних и внешних пространствах

14 октября 20249644
Разговор с невозвращенцем В разлуке
Разговор с невозвращенцем  

Мария Карпенко поговорила с экономическим журналистом Денисом Касянчуком, человеком, для которого возвращение в Россию из эмиграции больше не обсуждается

20 августа 202416293
Алексей Титков: «Не скатываться в партийный “критмыш”»В разлуке
Алексей Титков: «Не скатываться в партийный “критмыш”» 

Как возник конфликт между «уехавшими» и «оставшимися», на какой основе он стоит и как работают «бурлящие ритуалы» соцсетей. Разговор Дмитрия Безуглова с социологом, приглашенным исследователем Манчестерского университета Алексеем Титковым

6 июля 202420528
Антон Долин — Александр Родионов: разговор поверх границыВ разлуке
Антон Долин — Александр Родионов: разговор поверх границы 

Проект Кольты «В разлуке» проводит эксперимент и предлагает публично поговорить друг с другом «уехавшим» и «оставшимся». Первый диалог — кинокритика Антона Долина и сценариста, руководителя «Театра.doc» Александра Родионова

7 июня 202425779
Письмо человеку ИксВ разлуке
Письмо человеку Икс 

Иван Давыдов пишет письмо другу в эмиграции, с которым ждет встречи, хотя на нее не надеется. Начало нового проекта Кольты «В разлуке»

21 мая 202427125