В Свободном марксистском издательстве выходит в свет книга переводов стихотворений Виктора Сержа (Виктора Львовича Кибальчича, 1890—1947) — русского революционера, участника троцкистской оппозиции, писателя и мемуариста. Глеб Морев поговорил с Кириллом Медведевым, переводчиком поэзии Сержа, о готовящемся издании.
— Ваш предыдущий переводческий опыт включает обращения к поэзии Чарльза Буковски и Пазолини. Чем вызван ваш интерес к Виктору Сержу — фигуре, в плане литературном все же менее значительной, нежели названные выше авторы?
— Серж — уникальная фигура в смысле своего положения на грани языков, культур, политических традиций. Русские корни, народничество родителей, бельгийское детство, французский анархизм и символизм в юности, приезд в Россию в начале 1919-го, поддержка большевиков и работа на них, участие в левой оппозиции, сталинские тюрьмы, ссылка на Урал... Весь этот бэкграунд и перипетии постоянно ставили его в некую особую промежуточную позицию — между русской и европейской культурой, между литературой и политикой, анархизмом и большевизмом, между стремлением отдаваться политической борьбе, принимая в том числе неизбежную долю моральной ответственности за своих соратников, и при этом сохранять и развивать критическую дистанцию.
Его поэзия сильна в той степени, в которой неразрешимы и продуктивны эти оппозиции. И поскольку с поэзией он всю жизнь работал серьезно, то естественно, что из всего перечисленного сложилась и удивительная оптика, сочетающая или пытающаяся сочетать политическую страсть с объективистской отстраненностью, горькую иронию с тем «принципом надежды», который Эрнст Блох одновременно пытался формулировать философским языком. В основном это свободный стих со спонтанной, вроде бы случайной рифмой — нехарактерная для русской традиции поэтика и до сих пор, не говоря уже о 1920—1940-х годах, когда писались эти стихи.
Серж мне интересен как этакое выпавшее звено эволюции русской интеллигенции за рамками альтернативы начала 20-х (антибольшевизм, попутничество, присяга власти), которой она, на мой взгляд, травмирована до сих пор. Его герой — это как бы носитель революционно-демократический традиции, прошедший через большевизм и сталинизм и говорящий на вполне современном поэтическом языке.
— Говоря о Серже, невозможно не вспомнить о той поистине роковой роли, которую он поневоле сыграл в судьбах многих русских писателей, особенно ленинградцев. Ведь знакомство с ним было достаточным поводом для ареста, а сам он в фантазиях НКВД 1937—1938 годов выступал организатором мифического заговора против Сталина. Отразились ли русские связи Сержа в его поэзии — как на тематическом уровне, так и на уровне поэтики?
— Поскольку эти дела велись в основном после 1936 года, когда Сержа уже не было в Союзе, то сложно сказать, насколько он был в курсе своей роковой роли. О том, что общение с ним становилось в 30-е все более опасным для писателей, и о своих переживаниях по этому поводу он упоминает в мемуарах.
Его, конечно, вдохновляла советская поэзия, особенно та, которая, скажем так, выводила революцию в космическое измерение, он переводил Белого и Маяковского на французский. С другой стороны, для него, по-видимому, было важным — поскольку фильтры становились все плотнее — доносить до литературной среды новый западный авангард и информацию о нем. Валерий Шубинский, автор биографии Хармса, например, считает, что Серж рассказывал Хармсу (их жены — Эстер и Любовь Русаковы — были родными сестрами) о сюрреалистах.
Но я думаю, что при всей страсти к русской и советской поэзии, среди которой он постоянно вращался, в своих собственных опытах он скорее отталкивался от нее.
Свою писательскую миссию он видел в том, чтобы документировать, сохранять для потомков имена и опыт тех, кого он знал и кто не мог рассказать о себе сам: погибшие товарищи, репрессированные соратники, с которыми он делил ссылку, случайные люди, рядом с которыми жил на Урале.
Эта задача определила и поэтическую оптику — чаще всего это по возможности сдержанный текст, энергия которого возникает не за счет нагнетания ритма, просодии, а за счет сталкивания разных культурных, социальных, идеологических, языковых контекстов: герой революции — забытый всеми инвалид, умирающий под торжественные официозные речи, старуха из крестьянской архаики, вдруг сопоставляемая с рафинированными европейскими интеллигентами, деревенские девушки, случайно встреченные героем, и «Приглашение к путешествию» Бодлера... Ужас перед жестокостью большевистской революционной машины и в то же время полное отождествление себя с ней — это есть уже в первом стихотворении советского периода, написанном в 1919 году. В цикле «Диалектика» этот метод раскрыт и формально, и содержательно.
Ну и что важно, Серж (я думаю, отчасти благодаря тому, что довольно быстро начал ориентировать свои стихи на публикацию за пределами СССР) был одним из первых, кто начал именно поэтическими средствами раскрывать расхождение официальной риторики вместе с выкованным квазинаучным языком официального марксизма с реальностью, замещение реальности этими фикциями — то, что станет потом одной из ключевых тем и методов послевоенной неподцензурной литературы.
Конечно, порой объективистская оптика Сержа уступает место этакой исповедальной экспансии, как, например, в самом, пожалуй, «русском» его стихотворении — «Признания», написанном от имени большевиков — жертв процессов 1936—1938 годов. Но и здесь это происходит не под влиянием русской поэзии как таковой, а просто потому, что задача говорить от имени единомышленников, лишенных не только политического, но и человеческого «я», мне кажется, выбила обычно твердую, пограничную и космополитичную почву из-под его субъекта.
— Расскажите подробнее об устройстве книги. Какая часть поэтического наследия Сержа в нее вошла? Чем вы руководствовались при отборе текстов?
— Первая и основная часть книги — сборник стихотворений «Сопротивление», это составленное Сержем в 1938 году избранное на тот момент. Стихи были написаны с 1920 по 1938 год, большая же часть — в ссылке в 1935-м, частично пересылались во Францию и публиковались там, а неопубликованные были изъяты при отъезде, так что Сержу пришлось восстанавливать их по памяти.
Второй блок книги составляют три произведения. Это, во-первых, «Огонь на снегу» — текст 1920—1921 года в жанре скорее ритмической прозы про постреволюционный Петроград. И здесь, уникальным образом совмещая роль удивленного наблюдателя и участника, Серж, в частности, упоминает о своем участии в чекистских рейдах по квартирам в поисках оружия и белых лазутчиков. В мемуарах он объяснял свою миссию так: «Я мог бы легко избежать этой печальной обязанности, но выполнял ее добровольно, зная, что там, где буду я, не случится ни грубости, ни воровства, ни бессмысленных арестов». Позиция одиозная для поколений интеллигенции, на мой же взгляд, вполне достойная — для такого человека в такой ситуации.
Еще два стихотворения в конце книги принципиальны, как два полюса: первое — уже упомянутые «Пулеметы» 1919 года — написано изнутри революции, с позиции исторически праведного, но при этом порой непостижимо изуверского «мы». Второе — «Руки» — последнее стихотворение Сержа (1947 год) — отстраненная медитация о взаимосвязи людей через их материальный и творческий труд поверх пространственных, культурных, временных и прочих разделений. Здесь есть то, что автор предисловия к книге — крупнейший специалист по нашему автору и его переводчик на английский Ричард Гриман называет материалистической духовностью Сержа, и это же в каком-то смысле — его финальный гуманистический манифест. Гриман рассказывает и о том, как сын Сержа, художник Влади (Владимир) Кибальчич, зарисовав в морге руки отца, показавшиеся ему очень выразительными, вскоре получил по почте стихотворение с таким названием, отправленное поэтом перед смертью.
«Руки»
Терракота. Итальянский автор XVI века,
иногда приписывают Микеланджело.
Музей Лондона
Что за чудесная связь, старик, у твоих рук с нашими!
Как тщетны века смертей перед твоими руками...
Безымянный художник, ты ошарашил их цепким жестом,
возможно, рука еще вздрагивает или только что
замерла,
Вены бьющиеся, это старые вены, затвердевшие от песни
крови,
ну что же они хватают, твои слабеющие руки,
хватают ли они землю, хватают ли они плоть,
в последний раз или в предпоследний раз,
собирают ли они кристалл, в котором чистота,
ласкают ли они живую тьму, в которой завязь плода,
есть ли в них терпение,
есть ли в них упорство, огонь, сопротивление,
есть ли в них тайная слабость?
В них точно есть гордость.
Вены твоих рук, старик, выражают мольбу,
мольбу твоей крови, старик, предпоследнюю мольбу,
не словесную мольбу, не церковную,
а мольбу огня думающего,
мощного — немощного.
Их присутствие ставит мир против себя самого,
вопрошает у него, как вопрошают у того,
что безусловно любят,
зная точно, что ответа не будет.
Один ли я, глухой, столь отделенный от тебя,
столь отчужденный от себя,
один ли я знаю, как ты одинок,
я, одинокий в этот миг и тянущийся к тебе
через времена?
Или мы одиноки вместе,
среди всех тех, кто в этот срок заодно с нами одинок,
слагаемся в единый хор, который шепчет в наших общих
венах,
наших поющих венах?
Я думал сказать тебе, старик, нечто волнующее,
взволнованное,
братское,
найти для тебя, во имя всех остальных, нагое слово
северного сияния,
блеска ледников,
слово простое, доверительное и тайное.
Ты же не знал,
что вены на висках казненных на электрическом стуле
вскипают, как сгустки бунтующей крови,
под кожей, блестящей от пота, который страшнее пота
распятого Христа.
Кто-то сказал мне, что это напомнило ему
о мухе, ставшей добычей диковинного паука,
и та муха — спасенная душа.
Ну что я мог сделать, что я мог сделать, дабы успокоить
твои вены,
я, изведавший пытки, ты, изведавший пытки,
мы всё же должны суметь, друг ради друга,
с одного конца времени в другой
бросить в неумолимое равновесие вселенной
хотя бы хрупкую мысль, знак, строку,
возможно, она не имела бы сути, свечения, но она была бы!
столь же реальная, как умоляющие вены на твоей руке,
как мои вены, почти неотличимые...
Пусть последний свет последней зари,
пусть последняя мерцающая звезда,
пусть последняя тягость последнего ожидания,
пусть последняя улыбка просветленной маски
будут на венах твоей руки, найденный мной старик.
Капля крови падает с одного неба на другое,
ослепительная.
Наши руки — это бессознательность, твердость, восхождение, сознательность,
церковное пение, восторженное страдание,
прикованность к радугам.
Вместе, вместе, едины,
вот они схватили
нежданное.
И мы не знали, что
держали вместе
ту ослепительность.
Капля крови —
один луч света падает с руки на руку,
ослепляя.
Мехико, ноябрь 1947
Виктор Серж. Сопротивление. Перевод с французского Кирилла Медведева. — М.: Свободное марксистское издательство, 2015
Понравился материал? Помоги сайту!