22 декабря 2020Мосты
1867

Анна Тёмкина: «Какой вектор победит в гендерной политике — сказать очень трудно»

Известный социолог — о том, почему государству выгодно ущемлять права женщин, о патриархатности российского либерализма и о том, как пандемия осложнила положение женщин

текст: Елизавета Александрова-Зорина
Detailed_picture© Европейский университет в Санкт-Петербурге

21–22 ноября состоялся очередной, четвертый по счету, Moscow FemFest. Одним из приглашенных экспертов на нем была Анна Тёмкина — доктор философии, гендерный социолог, профессор факультета политических наук и социологии Европейского университета.

Елизавета Александрова-Зорина обсудила с Тёмкиной основную повестку фестиваля этого года.

— В октябре общественное внимание было приковано к Польше, где проходили протесты против нового закона об абортах. В России до закона дело пока не дошло, но похожие идеи власть вбрасывает в публичную сферу с помощью церкви и медиа. Но аборты — это только частный случай. Почему государство не оставляет женщин в покое и вмешивается в их личную жизнь? Чем консервативные идеи выгодны государству?

— Это выгодно, во-первых, экономически. Когда основная забота о детях, о пожилых ложится на семью, то есть на женщину, государству не нужно вкладываться в социальную политику, улучшать качество и доступность помощи зависимым членам семьи или всем, кто в ней нуждается. Это последствия неолиберального экономического поворота во всем мире. Важно и то, что такая политика не провозглашается, а происходит все это «естественным» образом. Никто не говорит: «Знаете, у нас нет денег, поэтому мы закроем детские сады или не будем улучшать имеющиеся, решайте свои частные проблемы сами», — это, конечно, вызовет неприятие. Здесь как раз срабатывает «невидимая» гендерная политика, которая убеждает: «заботиться о детях — это естественное предназначение женщины», «забота о больных и пожилых — дело семьи» (то есть женщины). Сокращение welfare, сокращение социальной поддержки — это выгодно для бюджета, семья «выгодна» государству как институт поддержки своих членов (не говоря о демографическом воспроизводстве).

Во-вторых, ответственность семьи (и женщины) за заботу должна выглядеть само собой разумеющейся, морально оправданной и единственно верной. Парадоксально, но убеждение в «естественности» семьи и традиционных ролей оказывается востребованным в большей степени именно тогда, когда феминизм становится сильным и результативным. Именно под его влиянием изменяются представления о ролях, именно от него надо защищать «естественную» (то есть традиционную) семью, которая менее проблематично заботится о гражданах, когда уменьшается социальная поддержка.

Продвижение идеологии «естественного», морально правильного материнства поддерживается государством (в отличие, скажем, от индивидуальных прав женщин). Это касается не только семьи, но и российского общества (нации) в целом — в этом дискурсе Россия пытается сохранять традиционные консервативные установки, которые повсеместно разрушаются. Однако этим российская консервативная гендерная политика мало отличается от консервативных политик в других странах. Россия — часть глобального мира, как прогрессивистского, так и консервативного.

Сейчас очень многие страны переживают консервативный поворот: это не только Россия, но и Восточная и Западная Европа, США и Латинская Америка, хотя, конечно, конфигурации политических сил и социальных эффектов различаются. Консервативный поворот не направлен буквально против феминизма, как правило, его активисты не отрицают результатов второй волны феминизма: политические права, право женщин работать не оспариваются. Скорее, в фокусе критики — сексуальные и репродуктивные права или права особых групп — например, женщин-мигранток, которые изымают часть велфера. Популисты и националисты поддерживают «своих женщин», их материнство, но не чужих матерей. Для консервативной повестки важна борьба с чужим или чуждым за свои национальные особенности и границы. В России сама феминистская повестка выглядит как «западная» и осуждается как чуждая, несвойственная российской духовности. «Мы другие, мы особенные, нам не нужны чуждые нам гендер, феминизм, равенство, разнообразие». Идеологически это поддержание национального государства в связке женщина — семья — ребенок — нация — незыблемость границ.

И ситуация пандемии с закрытыми национальными границами содержит в себе большой потенциал для изоляционистской политики. Это связано и с собственными вакцинами, и с обсуждением, какая страна лучше справляется, у кого какая статистика, чья политика и система здравоохранения более эффективны. Консервативный поворот хорошо с этим сочетается, и если изоляционистская политика будет возрастать, то они могут друг друга взаимно усиливать.

Если изоляционистская политика благоприятна для консервативного поворота, то у глобальности двусторонние последствия. С одной стороны, консервативная повестка глобальна. С другой — наоборот: усиливается огромная глобальная сеть, включая и феминистские сообщества, и разные феминистские инициативы. Таких межграничных разговоров, как, например, даже наш с вами, тысячи и сотни тысяч. Мир стало более тесным, плотным. Такая коммуникация стала настолько привычной, что мы часто даже не знаем, где находится наш собеседник, это неважно для обсуждения волнующих нас всех проблем. В каком-то смысле мы стали «жителями мира», которые переживают и проживают один и тот же процесс. И, может быть, на экзистенциальном уровне этот тренд стратегически окажется гораздо более сильным, чем изоляционизм. Этого мы пока не знаем.

— Когда я путешествую по Северному Кавказу или по российской провинции, особенно там, где сейчас восстанавливаются монастыри, я отчетливо вижу, как традиции и религия диктуют женщине ограниченные роли матери и жены. В Москве и Петербурге это не так заметно. Многие женщины, живущие в больших городах, вообще не чувствуют, что традиционалистская пропаганда их как-то касается. Им кажется, что она никак не отражается на их жизни.

— Кто-то не очень интересуется гендерной политикой, кто-то, может быть, даже не в курсе репрессивных законов и политик. Но консервативное влияние — множественное, и оно происходит по широкому спектру. И именно его незаметность означает, что у него будут неожиданные последствия. Когда оно артикулировано, многие понимают, что опасность существует, и пытаются с ней бороться или хотя бы сознательно приспосабливаться.

Например, то, что во время пандемии трудно сделать аборт (на днях ужесточили и медицинские показания на поздних сроках), трудно попасть с этой целью просто к врачу, — это, в числе прочего, и следствие политики ужесточения доступа к абортам в целом, которые не рассматриваются как неотъемлемое право женщины, а считаются чем-то морально нежелательным. Но в период пандемии это не вызывает общественного интереса и общественной реакции, не только не разрабатываются меры поддержки репродуктивных прав, но, наоборот, происходит даже усложнение доступа к ним. Для женщины с нежелательной беременностью это становится индивидуальной проблемой, которая решается (или не решается) опять-таки индивидуальным (а не социальным) образом. И это следствие консервативной гендерной политики.

То, что мамы в пандемию остались без социальной поддержки, — это тоже не индивидуальная, а социальная проблема, но разбираться с ней приходится на индивидуальном уровне. Попытки бороться с харассментом тоже кажутся ситуационными, личностными.

И если в результате консервативного поворота в широком смысле и репродуктивные права, и понятие харассмента предстают как чуждое, навязанное, неправильное, то насилие, аборты — я уж не говорю об ЛГБТ — перестают быть социальными вопросами и воспринимаются как индивидуальные.

Или, к примеру, отсутствие сексуального образования в школе приводит к тому, что уже невозможно догадаться, что происходит с репродуктивным здоровьем молодежи. До 18 лет им об этом ничего говорить нельзя, а после 18, когда у них уже фактически началась половая жизнь, они должны все взять откуда-то сами.

Это все и есть тематика консервативного поворота. Это и вопрос социального класса, доступа к ресурсам.

В частной жизни люди среднего класса этих проблем практически не чувствуют, потому что в основном разбираются с ними индивидуально. Покупают хорошие книжки и рассказывают ребенку про сексуальность, покупают надежную контрацепцию, а в случае контрацептивной ошибки идут в частную клинику. То есть все свои проблемы они решают сами — они во многом уже стали автономными субъектами действия.

Но общество ведь состоит не только из среднего класса. Люди, не имеющие этих ресурсов, находятся тут же, рядом. И для них это оборачивается проблемами со здоровьем, отчуждением, страданиями. Я уж не говорю о том, что средний класс пойдет к психотерапевту, чтобы разобраться в отношениях с партнером, а у нересурсных групп такой практики нет и нет на это денег. А это означает, что решение личных, индивидуальных проблем, которому мы научились после социализма (а это в каком-то смысле очень важная новация для постсоветского человека), распространяется только на отдельные социальные слои, за пределами которых остается очень большая трудная зона. В ней людям надо выживать, эти вопросы их не волнуют тоже, но по совершенно другой причине, нежели консервативных идеологов.

Все это вместе (тематика консервативного поворота, особенно в классовом измерении) выглядит как бесконечное количество точек в обществе, которые не собираются в единую повестку, потому что они незамечаемы и решаются индивидуально. Но не все проблемы могут быть решены на индивидуальном уровне, и не у всех есть для этого ресурсы.

— В России есть сопротивление патриархальной пропаганде? Вы его чувствуете?

— Есть. Более того, оно усилилось и стало видимым в последние полтора-два года. Именно сейчас резко возрос интерес к феминизму, который стал заметен и даже в чем-то влиятелен. «Влиятелен» — это, конечно, громко сказано, но феминизм может формировать некоторые пункты политической повестки, чего раньше почти не было (по крайней мере, в 2000-е — 2010-е).

Например, в Госдуме депутат Оксана Пушкина продвигает закон о домашнем насилии, у нее есть поддержка. Все больше женщин, а иногда и мужчин, особенно молодых, интересуются феминизмом, глобальная сеть позволяет им быстро находить нужную информацию, к тому же в ней быстро формируются сообщества, которые порождают коллективность и солидарность, а значит, решение или хотя бы постановка проблемы переходит от индивидуально-ресурсного уровня на социальный. Так осуществляется помощь тем, у кого нет ресурсов.

И, конечно же, происходит очень мощный рост сознания. Молодые женщины, особенно образованные, очень быстро осознают нехватку прав. Мы (вместе с Еленой Здравомысловой и нашими аспирантами) много лет преподаем гендерную социологию в ЕУСПб и последние два года замечаем, как растет к ней интерес, как много знают и читают молодые женщины и, хотя их и меньше, молодые мужчины, как часто они вовлечены в конкретные активности. Много обсуждаются насилие, харассмент и #MeToo: это глобальный процесс, но на него в России могли бы не обратить внимания (западное, чуждое, нас не касается), однако обратили. Причем настолько сильное внимание, что все уже в курсе и у каждого есть своя позиция. Чаще всего, конечно, негативная или настороженная, но именно потому, что это касается всех. Это острый вопрос, вызывающий сильные эмоции, он привлекает молодежь, толкает к поиску решений, которые совершенно неочевидны.

И все это происходит в последние годы, тут как будто намечается сдвиг, и прямо или косвенно он тоже связан с консервативным поворотом. Сам консервативный поворот в 2010-е годы стал реакцией на повестку феминизма и движения за ЛГБТ-права, а теперь феминизм, реагируя на консервативные тренды, вызывает новые витки противодействия и контрреакции. Каким в результате будет баланс сил, какой вектор победит в гендерной политике — сказать очень трудно.

— Что касается #MeToo, то сексуальные домогательства — пожалуй, единственная тема, по которой у власти и оппозиции, у официозных медиа и прогрессивных нет никаких идеологических расхождений. В этом вопросе они не отличаются друг от друга: известная оппозиционная журналистка назвала #MeToo «бунтом б∗∗дей», а прокремлевский журналист написал, что «новая этика» — психическое заболевание. Почему такое полное единение в этом вопросе?

— Все-таки это не полное единение. Все-таки некоторые либеральные СМИ и университеты пытаются нащупать, что с этим делать: то извиняются, то кого-то отстраняют. Конечно, это иногда может выглядеть довольно неуклюже и неубедительно, что в социальном смысле очень понятно: нет еще никакого механизма, нет никакой процедуры, так откуда вдруг возьмется убедительность — никто не знает, как себя «правильно» вести. Но осознание того, что именно «неправильно», постепенно происходит.

Но, конечно, есть и единение. Потому что либеральная общественность в России достаточно патриархатна. Слабый либерализм, который нарастает в России, тоже в основном патриархатный: в его центре находится фигура «сильного», автономного, ответственного, экономически успешного мужчины-субъекта, мужчины-добытчика, по отношению к которому женщина зависима и обслуживает его (она — объект). Соответственно, ожидания от мужчины и женщины в либеральном обществе разные, права есть у всех, но «естественное» предназначение различается, и эти гендерные установки сближаются с консервативными, хотя и по другим причинам и с другими обоснованиями. По крайней мере, до какой-то степени.

А на это еще накладывается советская особая «либеральность», в которой сексуальная либерализация противостояла советской государственной идеологии. То есть советский человек позднего социализма в своей раскрепощенной сексуальности был относительно свободен от государственного контроля. Сравнительно свободная сексуальность воспринималась как достижение, как нечто антиавторитарное, антитоталитарное. Но сексуальность при этом была патриархатной. У женщины может быть множество сексуальных связей или отношений, но она в них (постоянно делающая аборты и во многом обслуживающая мужские сексуальные потребности) — опять-таки объект.

У либеральной, антиавторитарной сексуальной свободы (пост)советского образца тоже двойные гендерные стандарты — мужские сексуальные потребности первичны. И через эту призму, без широких знаний о феминизме и гендерном устройстве кажется, что феминизм хочет авторитаризма, хочет отнять эту сексуальную свободу, свободу ее проявления (у мужчин в первую очередь). Только освободились от государственного контроля, как пришел феминизм и опять хочет всех нас, нашу интимную жизнь контролировать, говорит либеральная общественность. И согласие получи, и договор заключи, и руку на плечо не положи. Доминантой становится следующее: прозападные феминистки отнимают у нас нашу свободу — флиртовать, ухаживать и сексистски шутить, то есть свободу субъекта проявлять свою сексуальность в самых разных формах по отношению к объекту.

Если у консерваторов одна логика — #MeToo как западный конструкт, который разрушает традиционные ценности и локальную специфику, то у либералов другая — контроль и отнятие свободы. И на этом уровне они смыкаются: и те, и другие хотят, чтобы никто не вмешивался в частную жизнь. И это особенный российский контекст — условные западные либералы в целом гораздо более профеминистски настроены.

Часто происходит и недооценка контекста, на эту тему еще мало исследований. А советское matters, советское наследие нельзя недооценивать. Женщина в России эмансипирована более ста лет и в каком-то смысле устала от этой эмансипации, которая была эмансипацией ради государства, а не ради индивидуальных прав. Она часто говорит, что хочет освободиться от эмансипации, снять с себя груз обязанностей, — а это почва для ностальгии по настоящему мужчине-добытчику в либеральном смысле. Такой современной истории нет на Западе. И в этом смысле достижения феминизма не проецируются прямым образом на постсоветское общество, потому что есть собственная история взаимодействия человека с государством, женской эмансипации, нехватки свобод и пр. (в прошлом и в настоящем).

Сейчас общество передоговаривается с самим собой. И государство, кстати, в это не вмешивается — ни в #MeToo, ни в харассмент. В России происходят гражданские процессы, и немаловажные. Зона политического высказывания у нас ведь довольно узкая, а здесь есть зона свободного дебата — буквально хабермасовского дебата (и его феминистской критики) о публичной сфере, о том, что можно говорить, когда и кому говорить, о чем и какой результат у этого обсуждения.

— А что c дискуссиями по поводу diversity и inclusion? Они ведь тоже довольно ожесточенные.

— В России ситуация напоминает слоеный пирог. С одной стороны, много страха по поводу политики идентичности. И главный «архетипический» страх — что от этой политики пострадают белые гетеросексуальные мужчины. С другой, самой этой политики идентичности в России, за редчайшим исключением, не существует, люди реагируют на глобальную повестку. Получается, что сама политика идентичности у нас догоняющая, отстающая, а в публичном дискурсе она опережающая: идет реакция на то, чего еще нет. Так что само обсуждение создает этот феномен. Это речевой перформатив: чем больше мы говорим, повторяем, тем больше это влияет на общественные структуры.

Похожее происходило и происходит с феминизмом, когда обсуждения последствий феминизма опережали сам феминизм. Но любопытным образом дискурс оказался подготовлен к тому, чтобы феминизм произрастал, потому что перформативно он уже был произведен. Его так много обсуждали и осуждали с разных сторон, что горизонтальные структуры, в которые он может встраиваться, стали восприимчивыми к новой повестке. Даже негативная реакция удивительным образом разрыхляет и готовит почву под то, чтобы эти зерна в ней произрастали.

Разные темпоральности варятся в одном котле и все время производят какие-то необычные, непредсказуемые эффекты. Например, когда начали бурно обсуждать феминитивы, уже было понятно, что они стали использоваться. Бурность была негативной, но она создала эту перформативную зону, в которой все это начало легитимироваться: уже сейчас много где говорят «авторка» и «редакторка». И говорят упорно. Я пока еще держусь, я все-таки человек старой речевой закалки, но мне этот тренд довольно симпатичен. И мне приходится даже немножко оправдываться, что я хотя разделяю и поддерживаю, но сама пока говорю по-старому.

— Речь часто идет о том, что женщины пострадали от пандемии больше, чем мужчины. Почему последствия оказались разными?

— Начну с данных. Мы с научным сотрудником Дашей Литвиной делали при Европейском университете проект «Вирусные дневники. Хроника пандемии», довольно необычный, потому что в течение нескольких месяцев писали дневники мы и наши коллеги: 34 человека, мужчины и женщины, из разных стран — России, Швеции, Финляндии, Германии, Грузии, Армении, Азербайджана, Франции, Австралии и США. У этой группы много своих особенностей: это социальные исследователи, образованная, можно сказать, привилегированная прослойка.

Как и все, кто ушел на «удаленку», люди оказались в семейном пространстве. Реорганизовалось разделение между приватной и публичной сферами, вся работа пришла в дом. Возникли новые потребности: например, питаться дома три раза в день неделю за неделей, что для этого слоя давно перестало быть типичным, или организовывать детей, придумывать для них массу разных активностей. Самая сложная реорганизация жизни произошла у тех, у кого есть дети, маленькие или школьного возраста. Постоянно возникал вопрос: кто помогает детям? Потому что при дистанционном обучении кто-то из них отлынивает, кто-то не справляется, кто-то в стрессе, и этим все время нужно заниматься взрослому. Появились новые зоны напряжения: как делить домашнее пространство. Если доступ к интернету ограничен, то вопрос — как делить этот доступ и девайсы. Супругам или партнерам пришлось быстро и постоянно передоговариваться. Мужчины больше включились в домашнее хозяйство, но женщины включились гораздо больше. И это неравенство стало более видимым. И это при том, что речь идет о людях с эгалитарными установками. Но и у них все равно сохраняется приоритет мужской работы и приоритет женской заботы (за редким исключением).

Все авторы дневников перешли на преподавание онлайн, и их заработок, за небольшим исключением, не изменился. Но изменился заработок других — тех, кто занимался заботой в их семьях. Пандемия изъяла оплачиваемый социальный труд заботы из семьи: детские сады, нянь, уборку, все, чем пользуется средний класс. Значит, мы можем предположить, что эти работники остались без заработка или он резко понизился: это няни, сиделки, уборщицы (среди них много мигранток), не говоря о парикмахерах, фитнес-тренерах и пр. Все они остались без заработка, который им обеспечивал средний класс. А это в основном женщины. То есть у заботящихся резко ухудшилась финансовая ситуация.

Но есть и другие тренды. Большинство медиков — женщины, а это значит, что они оказались в группе риска. Проблемным стал доступ к абортам в случае нежелательной беременности: где-то могут отказать, где-то нет. Я не изучала вопрос о контрацепции, в России нет с этим проблем, но в некоторых странах были перебои с контрацепцией, потому что ее производят в Китае и требуется время, чтобы все, что идет из Китая, переналадить.

Я бы сказала, что гендерные проблемы буквально расползаются по всему обществу, по-разному проявляясь в разных стратах и странах. Есть данные о том, что усиливается домашнее насилие, и это тоже понятно, потому что если в ресурсном среднем классе мы видим напряжение, то там, где ресурсов не хватает, структура очень давит на людей и условия для насилия становятся более явными.

— В этом смысле ситуация в России отличается от других стран — например, европейских?

— Особенность России в том, что этим проблемам не придается особого значения, за исключением разных инициатив, в том числе «Фемфеста». В России нет политики гендерного равенства, она не продвигается государством. То есть она как бы есть, потому что по конституции все равны. Но закон о гендерном равенстве трижды был отклонен. Государство не посылает месседж, что гендерное равенство — это нечто значимое. Эти проблемы не будут полностью отрицать, но они зарыты так глубоко, что как бы совсем неважны. Все это выглядит как дело десятое, особенно во время пандемии.

В Европе и США к этому относятся по-другому. Распределение нагрузок, осложнения, связанные с репродуктивным здоровьем, увеличение насилия — все это общемировые тенденции. И об этом сейчас говорят во всех странах. Пандемия ведь не создала ничего нового, она выявила все то, что уже существовало. Там, где вопросы гендерного равенства были значимы, в период пандемии на них стали обращать особое внимание, хотя это не означает, что их можно легко разрешить.


Понравился материал? Помоги сайту!