5 декабря 2022Вокруг горизонтали
36286

Светлана Барсукова: «Глупость закона часто гасится мудростью практических действий»

Известный социолог об огромном репертуаре неформальных практик в России (от системы взяток до соседской взаимопомощи), о коллективной реакции на кризисные времена и о том, почему даже в самых этически опасных зонах можно обнаружить здравый смысл и пользу

текст: Сергей Машуков, Арнольд Хачатуров
Detailed_picture© Евгений Чулюскин

Кольта продолжает проект «Вокруг горизонтали», посвященный теории и практике самоорганизации.

Мы уже начали говорить о сферах, которые для читателей Кольты привычно связаны с этим понятием, — например, об активизме или о благотворительности.

Но горизонталь бывает разной, и этот текст посвящен тому, как выглядят повседневные горизонтальные сети для миллионов людей в России. Речь пойдет о «неформальных практиках», в реальности образующих плотный союз с формальным законодательством.

Почему в России традиционно принято обходить закон? Почему политические ценности так мало что значат для большей части населения России? И как функционируют горизонтальные союзы в кризисные времена?

Об этом с известным социологом и экономистом, профессором Высшей школы экономики Светланой Барсуковой поговорили для Кольты Арнольд Хачатуров и Сергей Машуков.


Редакции Кольты по-прежнему (и сейчас особенно) нужна ваша помощь. Поддержать работу сайта можно вот здесь.

— В рецензии на книгу Алены Леденевой вы писали что россияне «неистощимы в конструировании неформальных практик». Но мы понимаем, что неформальная экономика существует в любой стране. В чем тут специфика России?

— Да, неформальные практики есть повсюду, но России приписывают колоссальное их разнообразие и масштабность. В этой связи можно вспомнить множество литературных источников, где детально описано, как категорически в России игнорируют закон и норовят его объехать. Со ссылкой на туманное понятие «ментальность» утверждают, что есть такие отдельные народы, которые обречены на бесконечное придумывание неформальных практик. Но мне эта позиция глубоко претит. Веру в ДНК народа я считаю особо зловредным свойством внутри систем иллюзий. Ничего не вырастает на пустом месте.

У этой народной забавы есть свое основание — это природа законов в России. Россия многократно решала в своей истории задачу догоняющей модернизации, когда людей принуждали жить по новым законам, которые, по мнению властей, должны были придать стране ускорение. Это задача, которую решали Петр I, Ленин, Сталин. По-своему ее решал Ельцин.

Совсем другое отношение к законам в тех обществах, где как формальную норму власть оформляла образцы, возникавшие в ходе самоорганизации. Тут уместна такая аналогия: люди протаптывают тропы, а мудрый садовник мостит их тротуарной плиткой; например, экономист Дуглас Норт писал о природе закона именно в таком контексте. В этом случае неформальные практики — это «естественная» жизнь народа, первичная среда, инкубатор правил, которыми люди руководствуются в своей жизни. И в этой деятельной среде возникают устойчивые поведенческие нормы, которые затем законодатели кладут в основу законов — на юридическом языке это называется кодификацией.

Если в первооснове закона лежит самоорганизация людей, то есть люди решили, что, например, такие способы хозяйствования наиболее для них оптимальны, то закон не вызывает у них желания ежеминутно его нарушать. Но когда им выдается чуждая конструкция, которую, ломая общество, буквально через хребет, сапогом запихивают в тело страны, то, естественно, на это возникнет реакция отторжения.

Поэтому Россия оказалась полигоном, на котором цветут неформальные практики. Иначе говоря, это не загадочная особенность именно российской культуры, а специфика тех внешних исторических обстоятельств, которые ее сформировали.

— Как передаются неформальные практики?

— Через социализацию. Водители знают, как коммуницировать с дорожной инспекцией, хотя в правилах дорожного движения об этом ни слова. Неформальные практики — это всегда неписаные правила, которые передаются через наблюдение за действиями других или обобщают собственный опыт.

Поэтому очень трудно, например, их вербализовать или объяснить, почему вы ведете себя в какой-то ситуации так или иначе и считаете это единственным, безальтернативным способом решения вопроса.

— Был кейс, когда два российских олигарха судились в Лондоне, и в какой-то момент в деле стал звучать блатной жаргон. И английские судьи пытались разобраться в сути, изложенной на том языке, который лучше, видимо, описывает определенный срез российской действительности. То есть лондонские юристы пытались перевести «теневые» практики российского бизнеса на формальные правила собственного судопроизводства.

— Да, любая неформальная практика существует как облако смыслов, которое вербализуется очень приблизительно. Когда гаишник брал у вас взятку, он просто говорил: «Нарушаем?». И каждый автолюбитель понимал, что должно за этим последовать.

Или, например, вы устраиваете ребенка в школу, и вам говорят: «Мест у нас нет». Но по интонации вы улавливаете, что вам не ответили категорическим отказом. Если вы — человек соображающий и социализированный в этой среде, вы говорите ключевую фразу: «Наверное, можно что-то сделать?». И дальше вам отвечают, что есть проблема, например, в школе не хватает компьютеров, вы бодро включаетесь в игру и говорите: «Я понимаю, я хотел бы помочь вам из любви к этой школе». И заодно покупаете новый ноутбук директору. Заметьте, в этом диалоге нет ни слова о взятке, смысл договоренности нигде прямо не звучит. В этом и состоит сложность этих практик: они живут в собственном языковом регистре.

Почему вы не можете заняться неформальными практиками, к которым непричастен ваш социальный круг? Потому что вы не знаете этого языка. Вы могли жить c Абрамовичем и Березовским в одном городе, но в социальном пространстве между вами была пропасть. И, хоть наизусть выучи российское законодательство, вы не понимаете этот язык, и вы тем более не понимаете, как эти люди решали конкретные экономические проблемы. И интереса передавать вам свое знание у них, конечно, нет.

Именно поэтому, когда в Россию приходят иностранные инвесторы, для коммуникации с органами власти они обязательно берут с собой представителя местного общества. Речь не о том, что их юристы неспособны выучить российские законы. Но только представитель местного общества может объяснить, какие законы ни в коем случае нельзя нарушать, а через какие можно перешагнуть. Это знание, которое формируется только через практический опыт.

— Как неформальные практики эволюционируют в кризисные моменты, например, во время локдауна или сейчас, на фоне мобилизации? В моменты, когда государство начинает что-то требовать, пытаться больше контролировать частную жизнь, по идее, люди должны больше активизировать свои навыки уклонения от государства. Вы наблюдаете такую динамику?

— Если государство претендует на регулирование некой сферы, то вовсе не обязательно, что люди всегда будут уклоняться. Какое-то регулирование они могут посчитать оправданным, разумным и с радостью ему подчиниться. А на какие-то поползновения государства они ответят возрастающим масштабом неформальных практик.

Помните пандемию? Кто-то бегал в поликлинику и просил поставить прививку, а кого-то заставляли принудительно прививаться, а он всячески избегал. Так что оценки в терминах «общество» всегда неточны, поскольку общество разнородно.

Пандемия дала нам потрясающий материал для размышлений, мощную обойму неформальных практик: псевдовакцинации, поддельные сертификаты и пр. То есть эту меру государства люди посчитали неадекватной и отреагировали на нее соответствующим образом.

Кстати, в истории были примеры, когда практика, возникшая как реакция на государственное регулирование, продолжала существовать и после того, как государство признавало неадекватность своих поползновений и отступало. Но практика закреплялась на уровне традиции.

Например, Джеймс Скотт описывал, как однажды чиновники придумали привязать налогообложение объектов недвижимости к количеству окон, что освобождало их от необходимости измерять площадь помещений. Согласимся, что это логично: между площадью жилых помещений и количеством окон есть пропорции, и достаточно просто посчитать окна. И как отреагировали люди? Они стали закладывать окна кирпичами, уменьшать объемы оконных проемов, чтобы уменьшить налог. Что дальше? Дальше идет рост числа заболеваний, потому что без достаточного доступа свежего воздуха и солнца люди начинают болеть. Когда это выяснилось, связь налогов и окон отменили, но новая практика домостроения вошла уже в опыт проектировщиков, архитекторов и строителей, и назад отгрести им было тяжело.

То есть неформальная практика может воспроизводиться по инерции, даже при исчезновении породившей ее первоосновы.

— В народе такие способности называют ушлостью. Но влияют ли засилье неформальных практик, размывание закона на отношение к справедливости? Скажем, мобилизации можно избегать разными способами: быть знакомым с нужными людьми, занести взятки. И если ты все-таки попал под мобилизацию, то выходит, что ты просто недостаточно использовал свои ресурсы. То есть мы в этом случае говорим не о том, что система устроена несправедливо, а о том, что конкретный индивид недостаточно ее проэксплуатировал или плохо умеет с ней работать...

— Да, один человек на днях сказал мне, что только дураки уезжают из страны, потому что не понимают, что сколько стоит. И дальше просто прокалькулировал: люди покупают билет за 200 000 рублей плюс конский ценник в гостинице... То есть они не понимают, что за эти деньги они могли бы откупиться в России трижды.

Но возможность «откупиться» доступна не для всех. К тому же речь идет не только и не столько о финансовых ограничениях. Прайсы на кабинетах не вывешивают. Нужно знать, кому и сколько нужно заплатить. Это же касается и госконтрактов с их неписаной практикой откатов. Это не так просто сделать, как кажется. Нужно знать, как эти 10% отстегнуть, через кого, кто должен свести с нужными людьми, на каком языке договариваться и так далее. Все это называется социальными компетенциями, которые нарабатываются только через практику. На юрфаке этому не учат.

— Но эти компетенции в любом случае распределены неравномерно. Можно ли сказать, что, например, постсоветский человек более смекалист в неформальных практиках и поэтому в кризисные времена ему будет проще?

— Я бы не стала сводить все к постсоветскому.

Неформальность бывает разного уровня. Скажем, есть межличностные практики. Один человек сможет выжить в кризисные времена, потому что хорошо укоренен в родственно-дружеских отношениях. У другого его социальный капитал позволит ему удержаться в обойме властей предержащих и так устоять. Социальный капитал различается не просто количественно, но и качественно, и каждый страхуется как может.

Я помню, как страховые компании прикидывали, заходить или не заходить в Россию. Они видели: есть огромная страна, гигантский рынок, почти не охваченный страхованием жизни. Но почему в России люди не страхуются?

Ответ очень простой. Если под словом «страхование» понимать формальный договор, который вы подписываете со страховой компанией и перечисляете ей деньги, то в России страхуются не так. Россияне постоянно только тем и заняты, что страхуются, но другим способом — через неформальные отношения. Они поддерживают родственные, дружеские сети, все эти бесконечные хозяйственные кооперации. В результате они знают, что если останутся без работы, то будут искать ее в первую очередь с помощью своей записной книжки. Если они окажутся без денег, их возьмут на крыло родственники. Если они заболеют, то все консультационные услуги, к какому врачу бежать — все сделают для них люди из ближайшего окружения. И эти распределения потоков, все, что расходится по этим сетям, — это способ страхования. Можно говорить, что это не самый эффективный метод, но так принято, и люди так действуют.

Есть известный вопрос, как пенсионеры вообще способны выжить на 15 000 рублей в месяц. Но у них есть бывшие коллеги, друзья, дети, внуки, которые должны им помогать. Хотя по закону — не должны. Все это строится на уровне морального долженствования, традиций и обычаев страны. И если мы говорим про кризисные времена, то отношения обмена — это тоже способ выживания в кризисный период, это социальные сети, которые выступают страховочными батутами для людей, не позволяя им упасть на дно жизни.

— С другой стороны, чтобы не вступать в отношения денежного долга с людьми из своего окружения, люди предпочитают обращаться к микрокредитным организациям. Как эти два паттерна стыкуются между собой?

— Мы делали в свое время исследование по кредитам. Есть мнение, что кредиты берут, потому что люди атомизированы, социальные связи атрофируются и пр. То есть кредиты трактуются как индикатор разреженности социальных связей. Мне кажется, это слишком схематичная оценка.

Социальное окружение — это разнородная и разноуровневая система. Это сосед, коллега, подруга, мама, брат и пр. И по отношению к разным субъектам социального окружения работают совершенно разные алгоритмы финансового поведения. Почему у родственников, действительно, очень редко занимают деньги? Потому что на уровне традиций необходимо помогать родственникам бескорыстно, а не давать им деньги в долг. А долг — это уже перевод солидарности в регистр рыночно-кредитных отношений. Отношения родства не позволяют это сделать.

И поэтому люди очень часто не просят в долг у родственников, понимая, что ставят их в неудобное положение. И только значительная сумма долга легитимирует эту просьбу, оправдывая заем между близкой родней. А вот у соседки нет морального обязательства помогать мне, поэтому я могу попросить у нее в долг и самую ничтожную сумму.

Так что тут нет дихотомии — пойти в банк или занять у своего социального окружения. По отношению к разным участникам моего социального мира действуют совсем разные представления о диапазоне допустимого.

— От людей, которые занимаются сравнительной социологией ценностей, часто можно услышать, что в российском обществе феноменально низкий уровень доверия, что люди не готовы вступать в отношения с кем-то малознакомым, даже если это жители одного подъезда. Это сказывается на неформальных практиках?

— У нас много произносят слово «доверие». Но что мы понимаем под этим? Доверие бывает разным. Бывает межличностное доверие. Или вот, например, я вас вообще не знаю, почему я разговариваю с вами на довольно щекотливые темы? С какой стати? Потому что вы написали мне письмо, что представляете определенную контору. И я верю не вам, а этому учреждению. Это уже другой тип — институциональное доверие. Я не знаю вас лично, но я доверяю порталу, который вы представляете. Потому что считаю, что у ваших работодателей достаточно ресурса или возможностей принудить людей, представляющих институцию, к правильному поведению.

Вот вы сказали, что люди внутри подъезда не могут договориться. Смотря по какому поводу. Если у меня трубу прорвет, зачем мне сосед? Я позвоню в диспетчерскую, ко мне придет сантехник. Но если система даст сбой и сантехник меня кинет, я позвоню тогда в дверь соседу, и мы с ним наверняка объединимся, чтобы нас всех не залило.

То есть у меня высокое доверие к неким институциям, которые регулируют хозяйственную сферу в моем микрорайоне. Когда доверия к ним не будет, у меня появится функциональная необходимость испытывать доверие к соседу, с которым мне нужно объединяться, чтобы обустроить жизнь. У всех этих вещей очень грубая, функциональная основа.

Солидаристские действия — это всегда реакция на провал, на сбой в системе институционального доверия. В основе объединения людей лежит проблема, которую надо решать совместными действиями, и она возникает в результате дисфункции в обществе, которую надо решить и для этого объединиться.

— И все-таки в этом процессе первично исчезновение доверия к другим институтам (например, к государству) или формирование новых типов доверия?

— Как всегда, все идет параллельно. Как только появляется субъект, который берет на себя решение экономических и социальных проблем, личностное общение схлопывается до уровня дней рождения. Ну, футбол посмотреть вместе, пиво попить — и все…

Посмотрите на опыт СССР. Предприятия от лица профкомов помогали организовать проводы в армию, похороны и пр. Кто-то проработал на шахте, ушел на пенсию, а потом умер. Родственники звонят на шахту — шахта выделяет деньги, чтобы достойно его похоронить. Когда предприятия брали на себя функцию по поддержке домохозяйств, то во всех сферах, напрямую не связанных с трудовой деятельностью, межсемейные отношения сводились не столько к хозяйственной кооперации, сколько к совместным праздникам.

Но как только эта сфера посыпалась в 90-е, ситуация резко изменилась. Предприятия были приватизированы, и первое, что они сделали, — это стали сбрасывать с себя всю социалку. Какие похороны за счет предприятия в рыночной экономике? Какие проводы в армию? И люди моментально начинают кооперироваться с огромной скоростью, понимая, что выжить в этих условиях можно только вместе.

Когда объединяются даже бедные люди, у них возрастает шанс выжить, потому что даже у очень бедных людей, как оказывается, есть избыточные ресурсы. У них нет денег, но у них есть, например, компетенции или свободное время как ресурс. У бабушки маленькая пенсия, да, но у нее очень много свободного времени. Все, она уже полезный член нашего комьюнити. И путем вкладывания своих ресурсов в единый банк люди могут выжить. Еще раз — это появилось не потому, что люди вдруг сказали: слушайте, а давайте друг другу доверять, давайте солидаризироваться. Нужда заставила.

Вот у меня есть подруга, которая многократно обращалась в органы опеки по поводу ее одинокой соседки, которая месяцами не выходит из дома. Что она ест, как? Опека не реагировала. И моя подруга регулярно покупала ей продукты. Это солидарность? Да, скажете вы. Но если бы пришли органы опеки, подруга бы радостно выдохнула. Я про то, что групповая солидарность возникает не на пустом месте, не из благостных порывов, а как способ выживания в сообществе, где государственные институты или корпоративные агенты не решают каких-то жизненно важных вопросов.

И тут мы подходим еще к одному сюжету — про гражданскую позицию и политическую активность. Если нам не хватает еды, мы осознаем это как проблему и пытаемся ее решать. Или мы понимаем, что кому-то плохо и мы можем на это повлиять. А вот осознание того, что важны политическая конкуренция, многопартийность или создание институтов, может и не возникнуть, потому что это культурная ценность, которая совершенно не обязательно присуща населению, это неочевидная идея.

Западный человек живет в окружении множества партий, привыкает и думает, что это неотъемлемая ценность. Но это не так, партии сформировались не на пустом месте, за этим был функционал, партии были машинами по продавливанию интересов для определенных групп населения. Пока люди у нас не видят толку ни от многопартийности, ни от однопартийности, и отсюда индифферентное отношение к политическим вопросам. При одной компартии мы воевали в Афганистане, при множестве партий мы воюем в Украине... И чего?

— Можно ли говорить о различиях в готовности россиян вступать в те или иные неформальные практики c точки зрения разных поколений — по отношению к блату, например?

— Блат был порождением двух обстоятельств: жуткого товарного дефицита и стратифицированной системы распределения, когда у кого-то был доступ к благам, а у других нет. Через систему блата создавался переток товаров. О различиях в поколениях можно было бы говорить в том случае, если бы товарный дефицит в 90-е ушел, но представители старшего поколения продолжали упорно практиковать блат. Но как только в стране появилось товарное изобилие, блат исчез.

Или если вы видите бизнесменов, которые используют неформальные связи для победы в тендере, но в разном объеме это связано тоже не с поколениями, а с тем, что у людей разные ресурсные возможности, включая социальный капитал: у одних он больше, у других меньше. Если ресурсные ограничения меняются в зависимости от возраста, я не стала бы называть это различием между поколениями.

Пока при нарушениях от ГАИ можно было откупиться, разве 20-летние и 60-летние реагировали по-разному? Когда откупаться стало невозможно, потому что на дорогах установили видеокамеры и вам за нарушение приходит счет, все начали оплачивать счета. В чем тут разница поколений?

— В каком случае тогда может произойти разрыв в воспроизводстве этих неформальных практик? От чего это зависит?

— Очень сложно сказать, на каком уровне это может быть сломлено.

Например, все нянечки в детских садах на 8 Марта и Новый год получают подношения от родителей, часто в денежной форме. Это распространенная неформальная практика. Но можем ли мы сказать, что это отношения исключительно между родителями и нянечками? Что от них зависит живучесть этой практики? Конечно, нет. Потому что если вы это сломаете, то проблемы будут не у нянечки — они будут у государства. Нянечки уволятся — или государству придется раскошеливаться, поднимая им зарплату. Так же и с санитарками в больницах. Неформальные платежи от родственников пациентов — это не проблема взаимодействия между семьями и младшим обслуживающим персоналом. Это решение государственной проблемы, которая экономит на медицине. Неформальная связка — это решение государственных проблем.

Тот же блат в СССР порицали, но всерьез с ним не боролись. И умер он тоже не за счет обличений в журнале «Крокодил», а потому что ушло материальное основание, товарный дефицит. Никакой инерции у блата не оказалось, потому что неформальная практика — это вещь функциональная. Если нет дисфункции, если нет разрыва между установками законодателей и социальным качеством общества, не возникает и неформальных отношений.

— То есть неформальные практики помогают системе нормально функционировать, компенсируя ее провалы. И тогда самый яркий пример — это советская плановая экономика, которая могла существовать только за счет «скрытых» рыночных элементов?

— Однозначно. В советское время такие практики считались искажением социалистической морали, нарушением заповеди строителей коммунизма, принципов плановой экономики. Предприятиям спускались плановые задания и ресурсы под их выполнение: пожалуйста, хозяйствуй и выдавай продукцию, которую тебе положено выдать. А что происходило? Ресурсы «пилили»: часть себе, чтобы выполнить план, часть продавали на сторону подпольному предпринимателю. А часть позволяли работникам уносить на личные нужды — это называлось «тащиловка». Для чего? Чтобы они выкормили свою корову, смогли построить дачу, что-то перепродать. Это сплошное нарушение, но люди жили за счет этого и, кстати, мирились с этим строем. То же самое можно наблюдать и сейчас. Неформальные практики выполняют функцию адаптивности, они позволяют системе приспосабливаться.

Пару лет назад экономист Сергей Гуриев делал доклад, посвященный росту ВВП России. И он пытался доказать, что у нас для этого есть колоссальный потенциал. Якобы, даже если в России не менять технологический уклад, существует возможность увеличить ВВП только за счет улучшения качества институтов. Законы должны быть грамотно написаны, не должны противоречить друг другу, нужны независимые суды, чтобы мышь не проскочила, должна быть неотвратимая кара за неисполнение законов. И тогда все заколосится и зацветет.

Но мы-то понимаем, что это иллюзия экономиста, который считает, что законы спускаются на стерильную почву, на которой живут люди, мыслящие исключительно в терминах своей выгоды и издержек. Вся проблема в том, что законы спускаются на общество c его привычками, социальными нормами и ценностями. Тут и начинаются проблемы.

Есть множество примеров того, как очевидно выгодное предложение отвергалось обществом, потому что оно не стыковалось с ценностями. Например, есть работы про то, как потребовалось много десятилетий, чтобы население западных стран осознало, что можно страховать свою жизнь. Для людей того времени это входило в противоречие с представлениями об устройстве мира. Жизнь страхуется Господом, а коммерчески страхуют скот, мельницу, участок земли. И страховщики поняли, что нужно сменить риторику. Они стали преподносить страхование жизни как богоугодное поведение, демонстрирующее ответственность перед потомками и детьми. Вас не будет, а ваше правильное решение облегчит им жизнь, они получат за вас страховку, и вы будете спокойны на небесах, что о них позаботились. Даже подписание договора они обставили как торжество, а не как страхование мельницы от пожара. То есть страховщики перевели рыночный акт в другой регистр, вписали в свою маркетинговую стратегию привычки и верования людей своего времени, и тогда только дело пошло.

Так же обстоит и c законами. Закон пишут конкретные люди, которые в силу своего образования, своих ограничений видят блага для страны определенным образом. Но общество разнородно, и представителям другой возрастной группы, другой веры, другого образовательного уровня такой закон не кажется однозначно правильным. И как привести в соответствие это единообразие закона и многообразие общества? Вот это и достигается путем неформальных практик, которые деформализуют закон. Да, он не исполняется так, как написано на бумаге. Но он исполняется в форме компромиссного варианта при конкретных обстоятельствах в этой стране, с этими людьми.

Поэтому законы, которые прекрасно работают в одной стране, переписанные на русский и внедряемые потом в нашу экономику, могут сбоить. Не потому, что они плохие, а потому что они спускаются на людей, чьи социальные качества в силу ряда обстоятельств этим законам неадекватны. И этот разрыв между стремлением законодательства и социальными характеристиками общества заполняется неформальными практиками.

Неформальные практики — это не бич страны, не проклятие и не сифилис этой системы. Это компромисс между формальной нормой и обществом, которое пока только так способно выполнять этот закон. Со временем, конечно, многое меняется. Но разрывать эти практики безумно сложно. В обществе должно трансформироваться очень многое.

Посмотрим, как это будет в России. Но это очень живая ткань. И при кажущейся агрессивности — откаты, взятки, кумовство, все, что разъедает, казалось бы, ткань общества, — неформальные практики, на самом деле, выполняют массу позитивных функций, о чем обычно не принято говорить.

— Но это же не значит, что коррупция — это хорошо, потому что она позволяет запускать механизмы, которые иначе бы не работали?

— Конечно, «коррупция» — это слово, имеющее однозначно негативную коннотацию. Но, вы знаете, ряд авторов категорически отказывается применительно к России произносить слово «коррупция» в негативном ключе. Например, Симон Кордонский считает, что в нашей стране нет вообще никакой «коррупции», а есть рентная составляющая в доходах определенных сословий.

Надо напомнить, что понятие «коррупция» возникло в определенной аналитической оптике. По Максу Веберу, западное общество прогрессирует в своей рациональности с разделением публичного и приватного. Отсюда понятие рациональной бюрократии. Экономисты подхватили его и стали говорить о принципал-агентских отношениях. Это общая аналитическая конструкция, в которой определенный сбой назвали словом «коррупция».

Но если вы приходите с этой оптикой в Гватемалу, то вы увидите явление, которое тоже можете назвать коррупцией. Однако не факт, что для Гватемалы эта оптика будет адекватной. Например, в западном обществе говорят: с этим человеком нельзя иметь дело, потому что он оказал преференции своему брату при приеме на работу. А в обществе азиатского типа вам скажут с точностью до наоборот: с этим человеком нельзя иметь дело, он даже брату не оказал преференции.

Когда-то у имперских метрополий были деньги от продажи должностей. Купив должность, вы отбивали деньги путем создания преимуществ для какой-то компании при доступе на рынок. Говоря современным языком, это коррупция в чистом виде. Но очень странно применять аналитический взгляд XX века к явлениям XVI–XVII веков, и все это вроде понимают. А что нельзя опрокидывать один и тот же термин на страны, которые живут в одном веке, но в разных социальных реальностях, — это не очень доходит.

Поэтому Кордонский утверждает, что в России есть сословное общество, а под «сословием» он подразумевает группу людей с разным доступом к государственным ресурсам. По Кордонскому, никакой «коррупции» у нас нет, а есть рентные составляющие с дохода сословных групп — если под рентой понимать доход, связанный не с трудом, а с положением в обществе. Скажем, если вы стали частью чиновничества, человеком служивым, работающим непосредственно на государство, то вы — член такого сословия, у которого кроме жалованья есть рентная составляющая, обусловленная его местом в социальной структуре. Вот эту рентную составляющую в западной традиции называют применительно к России коррупцией.

Я не скажу, что «коррупция» — это хорошо, но я просто понимаю: то, что выглядит как одинаковое явление, может в разных обществах иметь разные политэкономические основания. Рыночное общество западного типа — это одно, а нерыночные общества азиатского типа — другое, и денежные потоки могут иметь в них совершенно иную природу. Поэтому, когда Transparency International (организация, признанная в России иностранным агентом. — Ред.) пытается по единой методике ранжировать и Конго, и Швейцарию, возникают вопросы.

— Если бы вам сейчас, в 2022 году, нужно было составить новую энциклопедию неформальных практик России, что бы вы включили? Насколько этот список изменился по сравнению с тем, что вы делали по отношению к советскому периоду?

— Мне кажется, интереснее говорить о том, что явление может сохраниться, может сохраниться даже его масштаб, но измениться его содержание.

Вот мы говорили с вами про коррупцию — можно спорить, больше ее стало или меньше, вопрос ее измерения крайне сложный. И когда кто-то вам говорит, что коррупции в стране стало больше или меньше, — перед вами человек, который просто не в теме. Потому что коррупция бывает разной. Бывает «гражданская коррупция», связанная с обслуживанием интересов населения: например, положить родственника в отдельную больничную палату. А когда бизнес получает госконтракт вне конкуренции — это «деловая коррупция».

Так вот, согласно многим замерам, гражданская, человеческая коррупция у нас резко сократилась. Вы не поверите: чтобы получить загранпаспорт, раньше нужно было дать взятку. Сейчас вы можете сделать это на портале госуслуг. Или раньше давали взятки за поступление в университет. А потом появился ЕГЭ, и теневые потоки потекли по другому руслу.

Какая-то коррупция схлопывается, но резко возрастает другая. Опять-таки по многим замерам считается, что деловая коррупция в стране огромная. Но есть нюансы. Раньше средний чек был меньше, но число вовлеченных в процесс больше. Сейчас в силу роста репрессий многие боятся участвовать в коррупционных схемах, поэтому берут только у очень проверенных людей. То есть взяток стало меньше, но зато средний чек вырос. Есть вот такое изменение.

А есть еще более интересные вещи. По какому поводу берутся взятки? Когда в 90-е годы — начале нулевых законодательство было безумно некомпетентным, один закон противоречил другому, между законодательными актами были крупные разрывы, чиновник брал взятку за роль боцмана. Он проводил некий бизнес между Сциллой и Харибдой непонятных правовых регистров и брал за то, чтобы все это организовать.

Но законы становятся лучше, и они у нас, честное слово, не самые плохие. Сейчас взятки берутся в принципе за другое — за интерпретацию. Например, за толкование вашей бизнес-идеи как соответствующей или не соответствующей «национальным интересам», за оценку того, стоит ли с вами заключать государственный контракт или нет. Просто объем коррупционного рынка не может ничего вам рассказать про общество.

— Наш проект называется «Вокруг горизонтали». Поэтому такой вопрос: какие уроки неформальная экономика может дать тем, кто пытается создать горизонтальные, альтернативные государству институты?

— Структурная основа исполнения закона — это всегда властная вертикаль: есть те, кто придумывает правила, есть агент, чиновник, который должен их исполнять, и есть клиенты.

А неформальная экономика — это всегда горизонталь, ее структурная основа — сети: родственники, друзья или, например, чиновники, которые тоже входят в эти сети, но уже на правах бывших одноклассников или людей, которые были в том же спортивном клубе. Вся неформальная экономика — это паутина, которая плетется горизонтально и позволяет быть внутри вертикали более гибким, приспосабливаться к условиям среды. Вертикаль создает правила игры, но, чтобы привести их в адекватное состояние, надо задействовать горизонтальные сети.

У Скотта есть замечательная фраза, что все формальное паразитирует на неформальном. И формальное не всегда опротестовывается, не всегда сносится людьми с помощью революции именно потому, что одновременно оно создает потенциал неформальности для смягчения неадекватности своих собственных правил. Грубо говоря, глупость закона часто гасится мудростью практических действий.

— И все-таки способны ли неформальные практики стать тренажером для самоорганизации, для горизонтальных движений, для способности людей объединяться в коллективном действии? Или, наоборот, они усиливают атомизацию общества, потому что работают на уклонение?

— Что точно ведет к атомизации, так это домашнее хозяйство, самообеспечение, которое увеличивает автономность хозяйственного организма от внешней среды. Люди сами произвели урожай, сами выкопали, сами съели. И так по кругу.

Все остальные способы коммуникации между людьми, в том числе и те, в основе которых лежит желание противостоять государству, — это рост социальной солидарности, а разрушительным он будет или позитивным по результату, зависит не от практик, а от политических игроков, которые, чтобы решать политические задачи, придумают технологии для мобилизации этих социальных отношений. И энергия горизонтальной коммуникации будет поставлена на разрушительные цели — или, наоборот, на прекрасные. У неформальных практик нет ни хорошего, ни плохого заряда, это только потенциал солидарности, возможности договориться.

— Но характер этого потенциала предопределяет, какие движения из него могут выйти? Или это очень пластичное явление?

— Я не проводила такие исследования, так что могу только спекулировать. И думаю, что это очень мозаичная картина. Практик много, они пронизывают все общество, часто они крайне локальные, внутри диаспоры, внутри соседских комьюнити, внутри родственных кланов, с разрывами между отдельными потоками. Как это все удастся сшить (и кому), чтобы сделать потенциально единое полотно? Не знаю.


Понравился материал? Помоги сайту!