5 декабря 2017Литература
182

Освобождающая сила

Андрей Тесля об издании бесед о. Александра Шмемана о русской культуре на «Радио Свобода»

текст: Андрей Тесля
Detailed_picture 

«Без свободы, конечно, создание культуры невозможно, но вместе с тем само понятие свободы, ее характер и содержание определяются культурой. Именно культура наполняет свободу содержанием, из чистой возможности превращает ее в духовную реальность».

Протопресв. А. Шмеман. Основы русской культуры. Беседа 28 (1971)

Ольга Седакова в предисловии к беседам о. Александра Шмемана вспоминает, как для них — для нее и людей ее круга — культура в СССР представала освобождающей силой, свободой, в отличие от их западных современников, людей 1968 года, опознававших культуру как силу подавления и господства. Сходный опыт знаком и последующим поколениям — так, в одном из недавних разговоров о религиозном движении не только поздних советских лет, но и 1990-х годов речь зашла о том, что сейчас странным кажется, когда, оглядываясь на немногие годы назад, видишь, что религия, церковь были «отдушиной», местом свободы; в сегодняшнем восприятии в это с трудом верится и многим из тех, для кого этот опыт был вполне своим, пережитым, — и он же определяет стремление вернуть это переживание, которое прошедшие годы и изменившиеся обстоятельства не только не обесценили, но и не сделали ложным. Вера оказывалась освобождением — и она приводила в церковь и возрастала в ней, когда церковная рамка не только понималась сознанием, но и переживалась как рамка охранительная, защищающая эту свободу, поскольку, будучи конкретной, она не могла быть безмерной, не превращаясь в свою противоположность, в произвол — все равно, свой собственный или творимый над тобой.

То, о чем пишет Седакова и что вспоминал недавний мой собеседник, не противоречит опыту их французских или немецких современников, увидевших культуру как «репрессивную систему»: русский опыт открывал культуру как ресурс даже не для «сопротивления», но для свободы — для «шага в сторону», в иное: в неоднозначность, с которой сопряжено всякое произведение искусства, в невозможность дать исчерпывающий перечень интерпретаций, в текст, способный говорить совсем иное, отличное от того, на чем настаивает официальный истолкователь. Русская культура в советском мире оказывалась неподчиняемой тотальному контролю — голосом другого, окном в иные измерения становился классический текст: Пушкин, Лермонтов, Толстой, Блок — стоило к ним прислушаться — начинали говорить читателю то, что никак не попадало в утвержденные схемы и не попадает в них и теперь, как бы ни изменять сами схемы. Обращаясь зачастую к самому хрестоматийному, Шмеман на радио именно беседует со своими слушателями — не поучает, а делится своим опытом прочтения — индивидуальным, пристрастным и внимательным к чужому слову: ведь одно неотделимо от другого, внимание к другому не может не быть пристрастным — ведь мы всегда внимательны к кому-то конкретному, к чему-то в нем, отделяя от другого или попросту не видя его и именно потому оказываясь способными увидеть нечто конкретное, отделенное и отграниченное — сфокусировать наш взгляд, иначе остающийся равнодушным и скользящим по поверхности, видящим лишь то, что, в сущности, нет никакой нужды видеть именно мне, поскольку другой и третий увидят то же самое.

© Издательство Православного Свято-Тихоновского гуманитарного университета, 2017

Шмемановское понимание христианства, которое нередко называли и называют «либеральным» (хотя сомнительно, в какой степени политическая идеология может использоваться как основная характеристика религиозных воззрений), им самим противопоставлялось христианству «истерическому»: для него вера не противостояла культуре, не требовала выбора между ними — а требовала выбора внутри. Христианство обнимает в этом понимании весь мир — или, как писал Хомяков, «вера проникает все существо человека и все отношения его к ближнему; она как бы невидимыми нитями или корнями охватывает и переплетает все чувства, все убеждения, все стремления его. Она есть как будто лучший воздух, претворяющий и изменяющий в нем всякое земное начало, или как бы совершеннейший свет, озаряющий все его нравственные понятия и все его взгляды на других людей и на внутренние законы, связующие его с ними» [1]. Вера включает в себя культуру, претворяет ее — но не способна сделать это до конца, так как сама является неполной. Но отвержение культуры — радикализм и «истерика» — проявление гордыни, уверенности в том, что здесь, на земле, можно стать и оставаться «совершенным»: это попытка выстроить «общину святых», в охране своей чистоты отвергающих все иное как способное загрязнить их.

И в той мере, в какой культура истинна, она является христианской: Шмеман, по существу, идет от раннего, еще времен апологетов, понимания христианства — которое есть истина; следовательно, все, что есть истина, есть христианство — в той мере, в какой язычник говорит истинное, он, не ведая того, говорит христианское. Христианству принадлежит весь мир — в смысле не присвоения, но изначальной принадлежности: ведь вернее было бы сказать, что мир есть лишь в той мере, в какой принадлежит Богу.

Беседы «Основы русской культуры», которые о. Александр вел на «Радио Свобода» в 1970—1971 гг., долгое время считались утраченными. Ныне благодаря найденным в архиве Владимира Варшавского в 2011 г. текстам девяти бесед и счастливым образом обнаруженным в прошлом году Андреем Никитиным-Перенским в Мюнхене, при разборе библиотеки покойной Нины Бодровой, текстам всего цикла бесед, за исключением лишь первой, до сих пор остающейся неразысканной, — у нас появилась возможность прочесть их. Первое, что обращает на себя внимание, — это внезапные свежесть и глубина текста: ведь по определению от жанра радиобесед, ведущихся каждую неделю (а в жизни Шмемана это целые десятки лет, когда рутина должна победить), трудно ожидать, что они выдержат испытание временем. Короткие передачи, небольшие эссе, которые писал о. Александр, оказываются не только просвещением — «голосом», рассказывающим советским людям о том, что было им неизвестно или труднодоступно, — но и опытом осмысления русской культуры, то есть, в первую очередь, ответом на собственные вопросы, прояснением для себя — связыванием в единую нить того прошлого, что остается живым, став частью самого человека, личности.

Давая общую характеристику русской культуры, Шмеман говорит о ней как о другой России — «России легкой»: ведь русская культура «ни на ком и ни на чем не ставит крест, ни над чем и ни над кем не выносит окончательный суд и приговор, никогда не отказывается от надежды. Спасение всегда возможно, всегда возможно возрождение, человек всегда может вернуться к совести, и потому человек к человеку обращен прежде всего совестью, состраданием, “участием” < ... >. Русская культура наполнена свидетельством о зле и страдании, об уродстве и часто безысходной печали. И все же ее “изображение вечности”, ее общий образ и воздух ее, воспринимаемый в целом, остаются светлыми» (стр. 314—315). Говоря о Пушкине в беседе, уже относящейся к другому циклу, Шмеман настаивает, что «в пушкинском подходе к миру и жизни» нет одного — «в нем нет хулы и бессмыслицы» (стр. 333). Даже у Толстого — его жуткий страх, страх смерти, небытия — не метафизический, а утробный: «ужас перед разрушением жизни, распадом, разложением того, что одно дано, прекрасно и стройно» (стр. 155). Русская культура, нашедшая гармонию в Пушкине, затем — утратив ее — жила ее отсветом, памятью о том, что она реальна. И Достоевский, вроде бы совершенно не гармоничный писатель, оказывается ближайшим к Пушкину в одном, важнейшем для Шмемана, — в том, что никогда не сомневался в творчестве, в культуре, не испытывал соблазна отрицания культуры (стр. 162, 164), столь родственного русской традиции, столь полно и страстно проявившегося у Гоголя или у Толстого.

Серебряный век для Шмемана — распад былого единства, трудно формулируемого, но обнаруживаемого им в предшествующей литературе, — «морального воздуха», пронизывающего ее, о котором нет нужды говорить отдельно, поскольку он — воздух, которым все дышат, сквозь который проходят — который является и условием, и следствием взаимопонимания. В Серебряном веке культура оказывается одновременно и перенапряжена (пытаясь утвердить себя как «теургию» или мысля нечто подобное), и освобождена от иного — «все в жизни лишь средство для сладкопевучих стихов»; собственно, первое и второе — одно и то же: если все есть лишь средство и искусство есть самоцель для себя и цель для всего другого, то из этого и рождается теургическое притязание, а теургия ведет к подобному пониманию искусства. Освобожденная от всего культура летит в пропасть русской катастрофы — то ли как причина ее, то ли как симптом, то ли в сложном переплетении взаимосвязи и взаимодействия, предчувствуемая во взаимной глухоте [2], — чтобы, в надежде Шмемана, вернуться к новому синтезу.

Беседы о. Александра — это еще и интересный памятник недавнего прошлого, позволяющий увидеть, насколько за минувшие десятилетия изменилось понимание культуры, ожиданий от нее в современности. Говоря о ближайшем будущем русской культуры, понимая под ней, в первую очередь, литературу, Шмеман надеется на наступление нового синтеза: литература все еще видится им не только в прошлом, но и в современности наставником жизни, высшей формой проповеди — свободной от проповедничества. Голоса, которые звучат для него в современности, — это Ахматова, Пастернак, Солженицын; при всех различиях это «большая речь», «большое слово» — в том числе и в своей непосредственной обращенности к читателю. Этой литературы больше нет; хотя Солженицын — еще наш современник, но в последние десятилетия именно поэтому было очевидно, насколько он говорит «из другого времени», не только и не столько не совпадая по строю речи — сколько оказываясь несозвучным, нерезонирующим с языками современной культуры. И, если угодно, это намного ближе — при всей странности подобного суждения — к тому, на что надеялся Шмеман. Ведь разлучение, отпадение от Пушкина он видел в том, что после него «русская культура < ... > захотела строить саму жизнь, спасение души и мира, обновление общества…» (стр. 116). В этом он находил «и ее величие, и ее трагедию», поскольку культура претендовала на то, что было больше ее сил, было несоразмерно с ее сущностью, — и оттого для русской литературы столь характерно не только сомнение в себе самой, в культуре, но и радикальное самоотрицание. Ей была присуща «предельная серьезность», продиктованная «сознанием “суеты сует” этого мира, и эта серьезность разъедала изнутри то, что людям казалось легковесной забавой культуры» (стр. 132). Здесь есть своеобразная ирония истории: ныне мало кому придет в голову «отрекаться от культуры», поскольку теперь мы не различаем за ней ее веса и значения. Впрочем, и это не ново: «ироничные» эпохи скоропреходящи, если только перед нами не эпоха «цинического разума», уходящего обычно вместе с той культурой, инерцией которой и остатками наивности которой он живет — до тех пор, пока вообще остается чем жить.

А. Шмеман, протопресв. Основы русской культуры. Беседы на Радио Свобода. 1970—1971 / Сост. Е.Ю. Дорман; предисл. О.А. Седаковой; подгот. текста и коммент. М.А. Васильевой, Е.Ю. Дорман, Ю.С. Терентьева. — М.: Издательство Православного Свято-Тихоновского гуманитарного университета, 2017. 416 с.


[1] Хомяков А.С. К сербам. Послание из Москвы // Сочинения. Т. 1. — М., 1900. С. 385.

[2] «Бунин, например, так и умер, не услышав ничего в музыке Блока; другой последователь русского Серебряного века, Набоков, начисто отрицает даже не мысли, не философию, а сам творческий дар Достоевского. Лермонтов и Гоголь были, хотя и по-разному, антиподами Пушкина и пушкинского “мира”, но им никогда не могло бы прийти в голову, что они “не понимают” Пушкина или противополагают свое творчество его творчеству» (стр. 170—171).


Понравился материал? Помоги сайту!

Сегодня на сайте
Лорнировать стендыИскусство
Лорнировать стенды 

Дмитрий Янчогло окидывает пристрастным взором фрагмент ярмарки Cosmoscow, раздумывая о каракулях, влечении к пустоте и фальшивом камне

27 сентября 2021213