21 августа 2014Литература
275

«Жить невозможным»

Михаил Ямпольский и Сергей Козлов о Борисе Дубине

текст: Михаил Ямпольский, Сергей Козлов
Detailed_picture© Григорий Собченко/Коммерсантъ
Михаил Ямпольский: «Он один из немногих умел мыслить культуру глобально»

Ушел Боря Дубин. Невозможно с этим смириться; прежде всего потому, что он был прекрасным другом, уникальным человеком «без изъянов», абсолютно надежным, стопроцентно неконъюнктурным, скромным, чутким и открытым. Но потеря его невосполнима и для российской культуры. Сейчас мне кажется, что с уходом Бори кончился целый этап нашей культуры, измеряемой диапазоном открытости. Она как будто схлопнулась, сузилась, стала коридором в коммуналке. Это схлопывание ощущалось для меня вехами утрат — Пригов, Витя Живов, Гриша Дашевский и вот последний — Боря.

Я познакомился с ним на первых Тыняновских чтениях в 1982 году. Мариэтта Чудакова, организовавшая это филологическое собрание, привезла с собой двух молодых социологов, с которыми работала в Ленинке, — Леву Гудкова и Борю Дубина. Филологи встретили их не особенно дружелюбно. В ту пору в моде были поиски скрытых цитат и комментарии. Социология литературы многим казалась пустой профанацией, слишком общим был уровень анализа, пренебрегавшего тонкостями текстов и контекстов. Сама же проблема отношений литературы с читателем и социумом мало кого волновала. Боря, прекрасный тонкий социолог, замечательно знавший мировую философскую мысль, имел и еще одну ипостась — он был талантливым поэтом и переводчиком поэзии. Сейчас мне кажется, что между его социологией культуры и его переводами существует гораздо более значимая связь, чем я раньше полагал.

Боря никогда не мыслил перевод как работу над изолированным текстом. Стихотворение всегда было для него манифестацией языка (а он знал множество языков и никогда не работал с подстрочника), а язык всегда казался ему воплощением культуры. Стихотворение вписывалось в целостное творчество поэта, который представлялся носителем особой конфигурации национального языка. Поэтому перевод всегда означал схватывание общей пластики и интонации этой поэтико-культурной и языковой тотальности. Боря восхищался своим учителем Анатолием Гелескулом и повторял, что Гелескул не просто перевел тексты Лорки, но придумал всего Лорку, создал слиянный языковый континент, культурную общность, только исходя из которой, можно переводить тексты. В этом смысле Борина переводческая практика опиралась на глубокое герменевтическое понимание соотношения текста и культуры как взаимосвязи целого и части. И именно в этом смысле общесоциологический подход к культуре дополнял его работу переводчика. Но для того, чтобы так работать, нужно было досконально знать «среду», порождавшую тексты. И в этом знании Боре не было равных. Разговор с ним был удивителен потому, что позволял обсуждать культуру как сложное и неповторимое напластование слоев.

Сделанные им переводы открыли неведомые в России зоны мировой культуры. Чего стоит только его переводческий подвиг — многолетняя работа над Борхесом. Но работа переводчика — это не только открытие неизвестных и общепризнанных гигантов. Боря считал, что освоение относительно маргинальных культур — галицийской, португальской или польской — принципиально для развития российской словесности, которая слишком давно и уютно вписана в континенты французского, английского или немецкого языкового строя. Его эрудиция была огромна и ненавязчива, но особое качество ему придавала именно эта способность мыслить глобально, при этом не абстрактно и спекулятивно, а именно на уровне тончайшей поэтической интуиции. В этом смысле мне всегда казалось, что Боря — автор прекрасной литературной критики и тонких филологических анализов — в чем-то «антифилолог». Контексты и цитаты его совершенно не занимали. Он один из немногих умел мыслить культуру глобально, как меняющуюся форму сознания, находящего выход в отдельных текстах, как динамическую конфигурацию скрытых языковых пластов. Российская поэзия в его сознании всегда была частью мировой.

Именно поэтому его смерть — трагедия для всей отечественной словесности, погрязшей в провинциальности, невежестве, антиинтеллектуализме и чувстве национальной самодостаточности. Охватывает ужас от сознания того, что Борю абсолютно некем заменить. Что-то безвозвратно кончилось, ушло, иссякло.

Сергей Козлов. Три тезиса о Борисе Дубине

Уход Бориса Дубина – потеря катастрофическая. Масштаб этой потери осознается многими – так что, надеюсь, в ближайшие дни о Дубине будет сказано много, причем с разных наблюдательных позиций. Я хотел бы отметить только три вещи.

Дубин принадлежал к крохотному числу людей, выполняющих в нашей стране редкую и вместе с тем чрезвычайно важную для России культурную функцию «человека-института». Это человек, деятельность которого разворачивается по столь разным направлениям, что современники говорят: «Казалось, это было несколько людей, носивших одну и ту же фамилию». Другая сторона этого редчайшего культурного типа – невероятная работоспособность и продуктивность; современники говорят: «Казалось, он один заменяет собой работу целого института». Таким был Михаил Леонович Гаспаров. Борис Дубин был фигурой из этого же ряда – хотя он яростно воспротивился бы всякой попытке поставить себя рядом с Гаспаровым. Но факт есть факт: это была одна и та же культурная роль – если угодно, «культурная вакансия». Целый ряд людей с разным бэкграундом и разными сферами занятий так или иначе играл в позднесоветской, а затем и постсоветской культуре подобную роль. Эта распространенность «людей-институтов» в русской культуре свидетельствует лишь об одном: о слабости институционального каркаса культуры. Человек в России вынужден подменять собою отсутствующие или испорченные институты. Вакансия «человека-института» появляется и востребуется в странах культурно отсталых: в первой половине ХХ века подобную роль брали на себя, например, Бенедетто Кроче в Италии или Хосе Ортега-и-Гассет в Испании. Италия и Испания того периода – типичные страны культурной периферии. И не случайно литературы именно периферийных стран всегда наиболее интересовали Бориса Дубина.

Но в многостаночности Дубина было кое-что, выделявшее его из ряда других «людей-институтов». Дистанция между разными сферами занятий Дубина была столь велика, что приводила к включенности в существенно разные социальные сети. Гаспаров, например, таким не был: он был, конечно, включен в разные группы специалистов, но все эти группы принадлежали в общем и целом к одной и той же субкультуре гуманитариев-словесников, выпускников филологического факультета. Дубин же, как совершенно точно заметил его ближайший друг и соратник Лев Гудков, «был связным самых разных сред: литературных, научных, общественных, культурных, где представлял разные значения разных сторон». Я хотел бы чуть подробнее сказать лишь об одном из многих аспектов этой толмаческой роли Дубина. Он сделал исключительно много для преодоления разрыва между русскими филологами и языком социологии. Когда в 80-е годы в первых выпусках «Тыняновских сборников» стали появляться статьи Дубина и Гудкова, посвященные социологии русского литературного сознания, филологи, читавшие их, попросту не могли понять, что в них написано. Прошло 20 лет – и то, что казалось раньше тарабарщиной, стало для тех же филологов понятными текстами, насыщенными мыслью. Метаморфоза эта случилась в первую очередь благодаря постоянному диалогу Дубина с филологической средой, происходившему c 1992 года в стенах издательства «НЛО» и на страницах журнала «НЛО». Огромную роль сыграл также семинар по социологии литературы и культуры, который вели Дубин и Гудков в РГГУ с середины 90-х годов. В результате молодое поколение филологов-русистов впитало язык социологии еще на студенческой скамье.

В случае Дубина перед нами – неутомимая работа на благо России и русского языка, основанная на чувстве безнадежности.

Человек-институт, человек-посредник, Дубин был неутомимым просветителем. И тут мы подходим к замечательному противоречию. Эта неустанная просветительская работа находилась в поразительном диссонансе с безнадежностью дубинского взгляда на Россию как на страну несостоявшейся модернизации. Пессимизм этот запечатлелся в массе статей, докладов и интервью Дубина: в сущности, эта безнадежная мысль о России составляет лейтмотив текстов Дубина. Мы привыкли считать, что культуртрегерство неразрывно связано если не с верой в будущее, то, по крайней мере, с надеждой на будущее, со ставкой на будущее – короче, с культурно-историческим оптимизмом (пусть и сколь угодно ненаивным). В случае Дубина перед нами – неутомимая работа на благо России и русского языка, основанная на чувстве безнадежности. Перед нами безнадежность как побудительный мотив конструктивного социального действия. Возможно ли такое? Да. Здесь можно вспомнить донесенное до нас мемуаристами знаменитое изречение Пунина: «Главное – не теряйте отчаяния». Можно вспомнить Киркегора и Камю. А можно вспомнить формулу Дубина: «Жить невозможным». Так Дубин озаглавил свой некролог Вадиму Козовому. Сегодня мне слышится в этой формуле девиз всей жизни самого Бориса Дубина.


Понравился материал? Помоги сайту!

Ссылки по теме
Сегодня на сайте
Лорнировать стендыИскусство
Лорнировать стенды 

Дмитрий Янчогло окидывает пристрастным взором фрагмент ярмарки Cosmoscow, раздумывая о каракулях, влечении к пустоте и фальшивом камне

27 сентября 2021210