27 октября 2017Академическая музыка
273

Борис Березовский: «Музыка — очень нужный наркотик»

Знаменитый пианист — о переоцененных дирижерах и исполнителях, Рахманинове и Стравинском, спорте и мухоморах

текст: Ляля Кандаурова
Detailed_picture 

29 октября в Светлановском зале Дома музыки Борис Березовский сыграет Третий фортепианный концерт Рахманинова. Ляля Кандаурова встретилась с ним перед концертом, чтобы поговорить о пианизме, мухоморах и маргинальности классической музыки.

— Боюсь даже представить, в какой раз вы будете играть Третий концерт Рахманинова. Вам не скучно?

— Нет, абсолютно; именно этот концерт невероятно меня возбуждает. Это такая махина, в конце так заводишься, забываешь про все и просто начинаешь с удовольствием лупить по роялю (смеется), и всем это нравится.

— Я вижу, у вас стоит виниловый проигрыватель.

— Только что купил его — жуткая ностальгия. Когда я рос, были какие-то вещи, которые я очень хотел, но не мог получить, потому что родители не могли себе это позволить, а по ним все сходили с ума, — вроде кассетных дек. Теперь, когда есть эта возможность, я скупаю все эти звуковые штуки — у меня тут будет музей. Будет настоящий граммофон — у меня есть граммофонные пластинки; будут патефон, бобинный магнитофон, кассетный — надо же чем-то заполнять пространство. Хочу отомстить за свое детство (смеется).

— То есть вы кайфуете от качества звука? А какая у вас система? И что слушаете?

— Когда есть выбор, я слушаю фольклор, какую-нибудь африканскую или ирландскую музыку — это мое самое любимое. Я не знаток хайфая, но у меня есть принцип. Например, есть люди, разбирающиеся в вине, и среди них встречается точка зрения, что бутылка хорошего вина не должна стоить дороже условных 50 евро; все остальное — выпендреж и снобизм. Я думаю, со звуковой техникой что-то похожее: она может стоить и запредельные, и совсем запредельные деньги, но я купил всю систему за пять тысяч долларов — вертушка, колонки, усилители; этого мне достаточно, чтобы получать удовольствие от музыки.

— А вообще вам нравится обладать вещами?

— Конечно, нравится. Я понимаю, что это временно, но временно все.

— Вы — пианист-виртуоз, как говорит Википедия, то есть фигура из XIXXX веков. Вы не чувствуете себя частью чего-то умирающего?

— Нет, совершенно. Классическая музыка глубоко маргинальна — это правда. Она затрагивает, может быть, один процент людей на свете — но мне этого хватает, и этот один процент всегда будет и будет расти пропорционально количеству людей на Земле. Поэтому профессия совершенно точно не вымирает, интерес всегда есть, причем не только настоящий интерес, но и любопытство. Определенную роль играет поп-культура: например, к Третьему концерту Рахманинова интерес был подогрет американским фильмом «Блеск», получившим «Оскар». Я, правда, фильма не видел, но после этого начались бесконечные запросы на этот концерт.

Важность дирижера, безусловно, переоценена.

— Выходит, вы верите в популяризаторство?

— Нет, абсолютно. Я верю в то, что, если что-то звучит десять раз, оно становится популярным. На этом основано все, от рекламы до обучения младенца человеческой речи и формирования наших политических или религиозных убеждений. Очень важно в какой-то момент из этого вырваться, понять, что тебе это навязано, что это не обязательно то, чего тебе действительно хочется.

— То есть в популяризаторство не верите, но считаете, что человек, привлеченный рекламой, может прийти в концертный зал, влюбиться и остаться?

— Такие случаи бывали, и часто, причем со взрослыми людьми. Любви — в том числе любви к чему-то — все возрасты покорны. Например, я начал ходить в театр в тридцать лет — прежде меня это не интересовало. Я знаю людей, которые вообще меняли жизнь, приходя к чему-то интересному. Особенно это относится к подводному плаванию.

— А почему же не верите? Считаете, что популяризаторство поверхностно?

— Все образование очень поверхностно. Единственное, во что я в этом смысле верю, — это внутренняя потребность человека. Только когда она появляется, в образовании начинается что-то. Сколько нам ни пихали «Войну и мир» в детстве — до пробуждения собственного интереса никто ее и не вспоминает.

— А как вы думаете, истории музыки нужно учить в школе?

— Я очень люблю народную музыку и часто думаю, что было бы хорошо, если бы было всеобщее образование в этой области. Я имею в виду настоящую народную музыку, не «Калинку» и не «Валенки», которые не являются фольклором, а подлинное: к примеру, наши хоровые традиции. Вот это мне бы хотелось открыть: и для себя, и для других. Что касается «классики» — нет. Сколько людей — столько вкусов, это глубоко индивидуальная вещь, да и Иисус Христос, которого мы считаем символом добродетели и светочем, прекрасно обходился без культурного знания. То есть это не является основополагающим в жизни — это интересно, курьезно, но не более.

Культура такая огромная — например, никто не знает архитектора Большого зала или зала Чайковского, хотя бы вы ходили на концерты каждый божий день. Культурные пробелы чудовищны у каждого человека, каким бы образованным он ни был. Это происходит не потому, что люди дремучие, а потому, что объемы культуры невероятны, подавляющи, и с этим ничего нельзя сделать, надо просто смириться. Если говорить об одной только музыке и представить всю классическую музыку, которая написана, то я знаю приблизительно пять процентов ее; есть любители барочной оперы, новейшей музыки, но в той же романтике, исполняющейся вдоль и поперек, есть композиторы, которых никто не знает, даже профессионалы: возможно, замечательная музыка, которой просто не повезло. Надо принять это и жить спокойно.

Когда люди готовы испытать потрясение, они сами себя в него вводят.

— Почему репутация фольклора для широкой публики так испорчена?

— Думаю, виной тому Советский Союз. То, что они выдавали за фольклор, им не являлось. Людмила Зыкина, которую любил кто-то из крупных партийных начальников — кажется, Суслов — и которую крутили целыми днями, никакого отношения к народной культуре не имеет. Это подделка хотя бы уже потому, что один человек в русской музыке никогда не пел: все пение было хоровым. Все эти березки и малинки — полностью фейк, восприятие народной музыки в нашей стране испорчено этим колхозным туристическим фольклором. На моем фестивале мы как раз выискиваем те ансамбли, которые делают нечто истинное. Правда, за пределами бывшего Союза ситуация такая же — там фольклора практически не существует. Есть в Скандинавии, в Ирландии, но в общественном сознании это, конечно, нечто совершенно вымершее.

— Фольклор как-то смыкается для вас с европейской профессиональной музыкой?

— Я гораздо лучше стал играть многие классические произведения, имеющие народные корни, — я знаю, что я играю Стравинского или Бартока точнее, свободнее, раскованнее. Играть «Петрушку», не зная этого стиля, многих интонационных моментов, невозможно, и, когда ты слушаешь народную музыку, это помогает. Рахманинов — другое: он с фольклором не связан никак, а связан со второй центральной для русской музыки линией — духовной музыкой. Для меня большая загадка, почему Рахманинов считается композитором романтическим, хотя вся его музыка никак не романтична — это абсолютно религиозная музыка, основанная на песнопениях от начала и до конца. Говорить, что все эти «Господи, помилуй» — романтизм, — это ужасно глупо. Романтика — это Чайковский, его фантазийный мир, все эти драмы, сказки, балеты. Романтика апеллирует к нашим эмоциям, к человеческим отношениям, а тут все-таки отношения с высшими силами.

— Скажите, кто-то из знакомых дирижеров досмотрел ваше недавнее интервью до места, где вы говорите, что лучший дирижер — Ельцин?

— Конечно.

— И что они говорят?

— Ну как (молчит). Понятно, что говорят. Но это мои убеждения — я правда считаю, что дирижер как фигура был необходим в XIX веке, потому что записей не было и когда люди выходили играть новую симфонию Бетховена, никто не знал, как она звучит. Но я убежден, что все это — камерная музыка: как квартеты и квинтеты играются без дирижера, так и оркестр, по сути, — громадный камерный состав. При нынешнем уровне музыкантов, которые прекрасно знают текст, все проблемы решаются концертмейстерами групп. Кстати, из их числа дирижеры частенько и выходят. Возможно, в чем-то они и нужны, но важность дирижера, безусловно, переоценена, и почему они получают такие гонорары, за какие заслуги — для меня загадка.

Классическая музыка затрагивает, может быть, один процент людей на свете.

— То есть нет такой вещи, как дирижерская манера?

— Абсолютно.

— А исполнительская?

— Ну, есть, конечно, исключения. Есть Гульд, мгновенно узнаваемый по звукоизвлечению, но вопросы интерпретации — такие эфирные вещи, что важность их понимания слушателем завышена и переоценена. В классической музыке все написано в нотах — сам текст, динамика, характер, ремарки: у нас очень мало пространства для маневра. Есть понятие виртуозности — сыграны все ноты или нет — и некий критерий того, насколько это захватывает. Я проводил много слепых тестов, и вслепую отличить великого Микеланджели от какого-то неизвестного пианиста в тех же мазурках Шопена невозможно. Это связано только с состоянием прослушивающего: как если бы вы заранее сказали человеку, что сейчас он попробует какое-то феноменально дорогое вино. Когда люди готовы испытать потрясение, они сами себя в него вводят. То же и с музыкой.

— Но у вас же наверняка есть желание донести до слушателя свою интерпретацию?

— Желание есть, оно есть у каждого, но донести ее уникальность и особенность невозможно. По большому счету, музыкант — только транслятор текста, плюс ты должен быть немножко гипнотизером и захватывать зал, но особенно там не развернешься.

— Значит, вы не любите работать в студии?

— Нет. Я всегда записываю все живьем. Я люблю атмосферу концерта, публику, это стимулирует меня больше, чем микрофон, — это вопросы темперамента и воспитания.

— Вы сказали, что нужно быть «гипнотизером». Это значит, что вы вводите публику в заблуждение?

— Нет, конечно. Искренность очень важна.

— Даже в музыке, которая не подразумевает искренности? Не могу сказать, что Стравинский или Лигети — музыка очень искренняя.

— Это другое — она очень смешная. Стравинский — самый смешной композитор из всех, там совершенно не нужна искренность. Я хохочу до слез каждый раз, когда слушаю его: то, что он делает, настолько остроумно, что иногда вызывает у меня истерический смех. Он был ироничен и в жизни, но музыка — чрезвычайно душевное искусство — в его руках убийственно смешна, это один из редчайших случаев. Музыка же, как правило, подразумевает чувство тепла. Вы думали о том, что в театре, в кино люди постоянно хохочут? А представьте взрыв смеха в консерватории! На концертах эта эмоция отключена, все сидят завороженно. Это особая душевность и теплота музыки, ее телячья нежность.

— А какую еще музыку вы находите смешной?

— Чайковского. В некоторых произведениях начинаешь смеяться или как минимум улыбаешься.

— Вы сказали в одном интервью, что музыка должна источать чувство радости, а сейчас говорите, что люди не смеются на концертах.

— Да, чистой радости в музыке мало. У нас есть такая штука, на ней стоит весь XIX век, — сонатная форма. Ее смысл — приход к радости, высвобождение, наступающее в конце. Вот Пятая Бетховена, начинающаяся со «стука судьбы», с борьбы, приводит в конце к чувству радости. Просто у нас это длительный процесс. Популярная музыка настраивает тебя на радость быстро и без борьбы, в то время как у нас ее нужно заслужить или как минимум дождаться. Например, вчера я играл квинтет Франка — грустнейшее произведение, где радости надо ждать полчаса.

Стравинский — самый смешной композитор из всех.

— Что вас раздражает?

— Меня раздражают какие-то вещи в себе самом.

— Например?

— Это мои проблемы, что о них говорить. Если все устраивается так, как должно быть, то вообще нет причин для того, чтобы что-то раздражало. А если ты что-то не сделал или ленишься, это и вызывает раздражение. Я считаю, что внешний мир совершенен и если настраивать себя, делать усилие для преодоления лени и кучи человеческих пороков, которые мне лично мешают, то ты будешь жить в этом совершенном мире.

— А как же несовершенства окружающих?

— Это их проблемы.

— Вы сознаете, что это редкая жизненная позиция, — если, конечно, вы искренни?

— Почему редкая — это индивидуализм. Я же не буду переживать за других людей и их дефекты.

— Что вам приносит больше всего радости?

— Честно говоря, спорт: физическая радость — самая приятная и сильная. Наверное, чисто химически — что-то там выделяется, и ты чувствуешь себя прекрасно. К сожалению, я мало этим занимаюсь.

— А в музыке что-то физическое есть?

— Там в основном метафизическое. Не знаю, это вообще мистика, никто до сих пор не знает, как она действует и почему действует так сильно. Но вообще да — это наркотик. От нее получаешь мгновенный кайф, как от любого наркотика. Другое дело, что с наркотиками это запрещено, а с музыкой — нет. Хотя эти запреты — тоже большой вопрос: в традиционных обществах люди едят мухоморы и прекрасно себя чувствуют, а у нас очень ханжеский взгляд на это, очень нечестный. Почему-то алкоголь — это можно, хотя он абсолютно тот же наркотик, очень опасный и вызывающий громадную зависимость. Тем не менее он продается в любом магазине, а какие-то другие вещи — это ни-ни. Музыка — альтернативный и очень нужный наркотик, но самый лучший — спорт.

— Недавно с легкой руки Павла Дурова все писали, от чего отказались. А вы?

— Раньше я был помешан на казино, потом прошло, само собой. В какой-то момент ты просто теряешь к этому интерес. Сейчас я к этому совершенно равнодушен: в России это запрещено, раньше я куда-то ездил, сейчас больше просто не хочу.

— Вы сказали бы, что в целом склонны к зависимостям?

— Конечно: сигареты, музыка, семья — куча зависимостей.

— Эмоциональным тоже?

— Эмоциональным да, очень.

— А как же слова о том, что человек ни от чего не зависим и все пороки мира — в нем самом?

— Не вижу никакого противоречия. Просто я понимаю себя и понимаю, что мне нужно и куда я иду.


Понравился материал? Помоги сайту!

Сегодня на сайте
Лорнировать стендыИскусство
Лорнировать стенды 

Дмитрий Янчогло окидывает пристрастным взором фрагмент ярмарки Cosmoscow, раздумывая о каракулях, влечении к пустоте и фальшивом камне

27 сентября 2021213