3 февраля 2017Литература
179

В эфире Коваль

Лев Оборин о новом издании повестей о Васе Куролесове

текст: Лев Оборин
Detailed_picture© Союзмультфильм

Новое издание повестей Юрия Коваля о Васе Куролесове выходит в серии «Руслит. Литературные памятники XX века». Пафос серии заявлен на первой же странице: издатели ориентируются на всем известные «Литературные памятники», но ограничивают свою программу русской прозой XX века и избирают более популярный стиль комментирования — «со множеством иллюстраций, интересных “контекстных” историй, привлекая для этого специалистов из смежных (иногда и не очень) с литературоведением областей».

Комментарии, которые написали три человека — известные филологи Олег Лекманов и Роман Лейбов и издатель Илья Бернштейн, — основной повод поговорить об этой книге. Подобный коллективный комментарий — ноу-хау, в котором Лекманов уже несколько раз участвовал: до этого выходили его комментарии к роману Валентина Катаева «Алмазный мой венец» (совместно с Марией Котовой), к «Египетской марке» Мандельштама (совместно с несколькими коллегами и подписчиками специального ЖЖ-сообщества), к «Высокой болезни» Пастернака (совместно с Анной Сергеевой-Клятис) и к «Чистому понедельнику» Бунина (совместно с Михаилом Дзюбенко). К Ковалю комментаторы подошли столь же серьезно, как и к Мандельштаму, — и это порождает определенную прагматическую неясность. «Приключения Васи Куролесова» — явно не такой же запутанный текст, как «Египетская марка», и трудно сразу понять, кому адресован комментарий к нему.

В глазах публикаторов «трилогия о Куролесове — прежде всего памятник русской литературы XX века и блестящее описание московского и подмосковного быта 1960—1980-х годов». Назначенный статус памятника обязывает скрупулезно подходить к текстологии произведений — и в комментарии учтены все разночтения с журнальными публикациями, а также даны опущенные при редактуре фрагменты. Статус исторического источника заставляет проделывать, может быть, самую интересную — по крайней мере, для стороннего читателя — работу: разыскивать нужные иллюстрации (например, советские плакаты об опасности курения в постели и архивные фотографии давно снесенного Зонточного переулка в Москве), пояснять совершенно не очевидные сейчас реалии: так, «стеклянные орехи», которые посыпались из разбитого телевизора, — это отсутствующие в современных телевизорах радиолампы (изображение такой лампы приводится сбоку). Но у детективных повестей Коваля есть и еще один статус: это популярные детские книги. Их и сегодня с удовольствием читают дети (специально зашел в районную московскую библиотеку — здесь стоит «Куролесов» издания 2013 года, на самой книге маркировка 0+, а библиотечная наклейка указывает 12+ — явное завышение). Мультфильм по первой повести регулярно транслируют по телевидению. И то обстоятельство, что книга вполне может попасть в руки детям, заставляет снабдить иллюстрациями и сам текст, а в комментарий включить разъяснения самых простых вещей: школьник еще может не знать, что такое наган и колотый сахар, но вот что такое Эверест — знание, доступное, кажется, и дошкольникам. Этот разнобой осознают сами комментаторы — хотя они заранее отвечают не на то соображение, что комментарий местами «слишком детский», а на то, что он местами «слишком взрослый» («напомним, что подобные упреки в свое время высказывались и в адрес детских книг самого Коваля»).

© Издательский проект «А и Б», 2016

Впрочем, колотый сахар и Эверест — это придирки, и зыбкость адресации («Кому адресован наш комментарий к трилогии Юрия Коваля? Ответ на этот вопрос очень прост: тому, кому он будет интересен») — совсем не главное ощущение от этой большой работы. Дело в том, что зыбкой адресацией обладают и сами комментируемые тексты. Пожалуй, самое важное, что делает комментарий Лекманова, Лейбова и Бернштейна, — вырисовывает бэкграунд прозаика Юрия Коваля, и этот бэкграунд очень показателен. Выясняется, что в своем жанре — опять же амбивалентном — Коваль доходил до границ интертекста, доступных позднесоветскому читателю. В его прозе особенно многочисленны отсылки к «Мастеру и Маргарите» и другим произведениям Булгакова: зачин «Приключений Васи Куролесова» откровенно отсылает к соответствующей сцене в булгаковском романе, ограбление заглавного героя «Промаха гражданина Лошакова» перекликается с избиением Варенухи Бегемотом и Азазелло, персонаж по имени Савва Куролесов («Савва» и «Вася» очевидным образом созвучны) появляется во сне Никанора Ивановича Босого и так далее. Из «Гражданина Лошакова», как сообщает комментарий, Коваль изъял сцену, в которой «к Васе, заваленному брюквой, являлся Понтий Пилат, и они обсуждали вопрос: кем Куролесову быть — трактористом или милиционером». Явное ученичество у Булгакова чувствуется в таких пассажах, как «на стене шевелилось рыжее пятно чая». Впрочем, не менее важна для Коваля стилистика Юрия Олеши, Ильфа и Петрова. «Мастер и Маргарита», «Зависть», «Двенадцать стульев» — книги, вероятнее всего, еще не знакомые школьнику, который читал, скажем, «Пять похищенных монахов» в журнале «Костер» в 1976 году, но они наверняка были знакомы родителям этого школьника. Разумеется, эти произведения, как и «Москва—Петушки» Ерофеева (аллюзии на эту книгу тоже встречаются у Коваля), глубже, чем контекст некоего юмористического пантеона советского читателя, но они тоже попадают в этот контекст, где с одной стороны — изучаемые в школе повести Гоголя, а с другой — комедии Леонида Гайдая. Юрий Коваль упирается в этот культурный контекст ногами и головой — как князь Гвидон в дно и крышку бочки, плывущей по морю, — но, в общем-то, не вышибает дно и не выходит вон. Разумеется, в его повестях немало иронии по отношению к советской действительности. Кажется, что порой комментаторы специально стремятся обнаружить ее — например, слова о «ящике вопросов и ответов, приколоченном к сельсовету» («Все вопросы были заданы, ответы на них получены, и в ящик никто не заглядывал») поясняют так: «Вероятно, идиллически-издевательское изображение эпохи советской жизни, которую сейчас ретроспективно называют “периодом застоя”». Но Коваля сатира не так интересует, как смягчающая пародия (по замечанию Игоря Гулина, в этих детективах «ничего по-настоящему ужасного <…> произойти не может»). Мягкостью, особой идилличностью — пусть с лужами, сломанными тракторами, бандитами — проникнута атмосфера выдуманного города Карманова, который комментаторы трактуют как «карман», что-то вроде черной дыры в советском мироздании; русская проза всегда славилась такими городами-карманами. Таким и должен быть город из детской книги — вот хоть созвучный Карманову Кардамон, придуманный Турбьёрном Эгнером, чья повесть впервые вышла в СССР в 1974 году и вполне могла быть Ковалю знакома. Самое страшное, что делают тамошние разбойники, — угоняют трамвай, который приходится бросить, потому что рельсы кончились, да еще похищают вредную тетушку, которую в итоге возвращают обратно, потому что она извела их нравоучениями. Вот и у Коваля кармановские разбойники, хоть и ботают по взаправдашней фене (сказывается то, что отец писателя был сотрудником угрозыска и подарил сыну многие идеи и сюжеты), промышляют вещами вроде подмены поросят на бездомных собак. Да и московские коллеги под стать — крадут голубей и телевизоры. На настоящую «мокруху» здесь решается только один бандит в «Промахе гражданина Лошакова», да и то пуля отказывается убивать Васю Куролесова. (К слову сказать, «Промах» написан значительно позже двух других повестей и, пожалуй, не так удачен, как они, — хотя в нем есть превосходная сцена в бильярдной.) Детский детектив сродни «Деревенскому» — как мы помним, милиционер Анискин в повести Виля Липатова расследует похищение аккордеона.

Разумеется, Коваль любит эту атмосферу. Она напоминает рассол, откуда можно выудить то огурец, то перчинку, то веточку укропа — некую хрусткую и пряную деталь, от которой станет хорошо (о любви Коваля к малосольным огурцам много говорится в комментариях). Или эфир, о котором говорили физики в конце XIX века: субстанцию, пронизывающую мировое пространство. Потом выяснилось, что эфира нет, но в карманах мироздания он, видимо, остался. В нем вольготно плавать, в нем совершаются всякие чудеса и особенно хорошо звучит поэзия вещей: голубятен, банных веников, телевизоров «Темп», одеколона «Шипр», электричек Ярославского направления. Эти предметы укрупняются в нем, как в линзе. Разумеется, проза Коваля укоренена в советском космосе, но сохраняет свежесть идиллического остранения, которую, конечно, соблазнительно воспринимать как эскапизм.

Мы сами не заметили, как перешли от разговора о комментариях к разговору о текстах, и это хорошо, потому что говорить о текстах Коваля — легких, пограничных — непросто. Несмотря на всю красочность и пародирование различных стилей, это лаконичная проза. В 1990-е выходила популярная книжная серия «Детский детектив», каждая книжка — длиной с половину «Собаки Баскервилей», и я воображаю, каких пространных ужасов в духе «стояла темная ненастная ночь» накрутили бы их авторы поверх куролесовских приключений. Ковалю это не нужно. Миниатюрные главы повестей, вполне уместные в детской книге (когда перечитываешь во взрослом возрасте, они кажутся непривычно маленькими), — структурные элементы, образующие и «Самую легкую лодку», и совсем уж «взрослый» (с подмигиванием) «Суер-Выер». Родня этой прозе — конвенциональная на «взрослом» фоне, но на деле новаторская детская проза Хармса, в первую очередь, повесть про Кольку Панкина и Петьку Ершова.

Один из важнейших фокусов Коваля — наличие рассказчика, которому хочется доверять с самого начала, с первой фразы. «С детства я мечтал иметь тельняшку и зуб золотой» — «Самую легкую лодку в мире» я читал лет в восемь или девять, и запомнилось навсегда. («Зуб золотой» — инверсия, один из приемов, которым Коваль мог научиться у Булгакова.) Такая же интонация, сразу обещающая какую-то экзотику, — в первой фразе «Приключений Васи Куролесова»: «Что мне нравится в черных лебедях, так это их красный нос». Никаких австралийских черных лебедей в повести не будет, напротив, ее действие пройдет в подмосковных электричках, дворах, отделениях милиции — но обещание магическим образом все равно будет выполнено. В «Промахе гражданина Лошакова» такого рассказчика нет — может быть, это и делает повесть наименее удачной из трилогии. А в «Пяти похищенных монахах» повествование передоверено автобиографическому «Юрке», который в разговорах с другими персонажами не может произнести ничего, кроме «еще бы», но в то же время оказывается незаметно склеен со «всеведущим автором» — тому ничего не стоит прочитать мысли Похитителя и увидеть события, происходящие далеко-далеко. Так уж ковалевский эфир распоряжается оптикой. В конечном итоге он позволяет Ковалю связать любимого героя — Васю Куролесова — с личной историей.

О том, из чего составлен этот эфир, на чем вырос его творец и обитатель, нам и рассказывают комментарии Лекманова, Лейбова и Бернштейна. Говорят, что разъяснение портит фокус, — но, как мы помним, у Булгакова разоблачение является частью черной магии. А у Коваля и его комментаторов — частью магии светлой.

Юрий Коваль. Три повести о Васе Куролесове / С комментариями Олега Лекманова, Романа Лейбова, Ильи Бернштейна. — М.: Издательский проект «А и Б», 2016 (Руслит. Литературные памятники XX века).


Понравился материал? Помоги сайту!

Сегодня на сайте
Мы, СеверянеОбщество
Мы, Северяне 

Натан Ингландер, прекрасный американский писатель, постоянный автор The New Yorker, был вынужден покинуть ставший родным Нью-Йорк и переехать в Канаду. В своем эссе он думает о том, что это значит — продолжать свою жизнь в другой стране

17 июня 2021152