18 мая 2018Литература
518

Людмила Петрушевская: «Мы живем в стране, которая не меняется»

К открытию юбилейной выставки классика новой русской литературы в ММОМА

текст: Александра Малеева, Анна Наринская
Detailed_picture 

22 мая в здании ММОМА на Гоголевском бульваре открывается выставка «Петрушествие» (куратор — Анна Наринская, автор экспозиции — Катя Бочавар). Она приурочена ко дню рождения Людмилы Стефановны Петрушевской, которой 26 мая исполняется 80 лет.

В преддверии юбилея с Петрушевской для COLTA.RU поговорили Анна Наринская и Александра Малеева.

— Наверное, первый вопрос должен быть дурацки-юбилейным. Какие-то итоги… смены позиций… Ну что обычно в таких случаях спрашивают?

— Моя позиция не изменилась, потому что по большому счету мир не изменился. Вот если взять взаимоотношения людей с властью. Меняется только тактика — менее жесткая, более жесткая, — но не суть властей. Смотрите: даже отношение людей к власти сегодня снова примерно такое же, как несколько десятилетий назад. Жизнь народа не меняется, кто бы им ни руководил.

Другое дело, что 30 лет назад у меня было огромное количество друзей и подруг, и они регулярно выдавали мне самые страшные истории — реальные, вот только что случившиеся. А сейчас я больше изолирована, вот только маленький кружок вокруг меня, да и те меня жалеют и не рассказывают мне страшных историй. Ну вот как, например, мне когда-то рассказывала моя знакомая по Коктебелю, детский врач, о том, что происходит с детьми, которые поступают в больницы, что с ними люди творят. Или вот когда у меня родился Федя и его в роддоме заразили стафилококком, нас отправили обоих в чумной барак. Там были бабы из Красногорска, и вот там я наслушалась. Роман, который недавно вышел, «Нас украли» — в нем этот город Красногорск, жизнь этих людей, а многого я и описать даже не смогла...

А сейчас… Вот сидит мой помощник Володя. Он прожил детство и юность в интернате, но он молчит, он мне ничего не рассказывает. А мы сейчас пытаемся помочь сиротам, тем, кто вышел уже из детдома, — тем, кто переживает эти нерассказанные истории... Если бы мне хватило смелости поехать еще раз туда — это в городе Порхове — и выудить у них рассказ о том, что с ними происходило в детстве… но это даже нельзя было бы написать, понимаете? Не в том смысле, что запрещено, что непечатаемо, а просто невозможно…

— Да, ведь недавно страшная история произошла в детском доме, где детей насиловали, а потом насильников оправдали.

— Понимаете, все это всегда было и будет. Почитайте «Нравы Растеряевой улицы» Успенского — безнадега полная… А протест против этой безнадеги — он выражался в мате, в песнях матерных, в тюремной всей культуре. А к властям все были лояльны, не любили евреев и диссидентов, и уголовники в лагерях всегда били и даже убивали пришедших с конвоем по политическим статьям. Мы живем в стране, которая не меняется.

У меня была любимая подруга, детский врач. Смотрите-ка — опять детский врач! Когда она была девочкой, сосед по коммунальной квартире, которого они между собой прозвали Рыбник, как в «Тиле Уленшпигеле», написал донос на отца и мать ее. Ей было 15 лет, брату и того меньше... Короче говоря, родителей посадили и отобрали у этой семьи, от которой остались только дети, одну из комнат. И все соседи просто молча на это смотрели — присутствовали при этом, при этой жизни. И она рассказывала, что он всегда чистил сапоги, задравши ногу на их столик кухонный, а любимая его поговорка была «горячо — сыро не бывает».

Отец и мать вернулись (они все-таки выжили), и потом мать умирала на койке, которая была придвинута к стене в том месте, где через стену — в их бывшей комнате — стояла койка Рыбника. Две кровати стояли, разделенные стеной, и она стонала и хрипела ночами, а он стучал в стену и жаловался, что ему мешают. Но уже не было возможности стукнуть в другом смысле. То есть возможность была, но результата такого бы не было.

Вот вы понимаете, кончаются времена разгула насилия, и возможностей у народа становится меньше. Но пишут, все равно доносят — проявляют бдительность.

Когда-то на очередном прогоне «Трех девушек в голубом» в «Ленкоме» (который ни к чему не привел — три года было запрещено это представление) подошла ко мне Светлана Михайлова, сотрудница ЦК партии из отдела культуры, и говорит: «Я хочу с вами познакомиться, Людмила Стефановна, у нас на вас такое досье!» Я говорю: «А кто пишет?» Она говорит: «Коллеги-писатели. Товарищи по труду».

© Игорь Гурович

— И вот все это, вы считаете, неизменно?

— Когда кончается абсолютизм, когда кончается разрешение на преступление, то да, тогда преступления эти сокращаются. То есть ты пишешь, но никого не сажают. Вот. Ты идешь в милицию, а у тебя не берут заявление. И кажется: раз не взяли у него заявление, два не взяли заявление — значит, жизнь поменялась.

— А 30 лет назад казалось, что все резко переменилось. Новая жизнь началась…

— 30 лет назад мне было 50. И тогда да, в моей жизни произошла перемена. В 50 лет меня разрешили. В 50 лет у меня вышла книжка. Первая книжка в 50 лет.

— И что вы почувствовали?

— Ну что почувствовала… Знаете, эта книжка вышла благодаря человеку из КГБ, [Виктору] Ильину, и я его все время поминаю в своем фейсбуке. Этот человек — он был очень толстый, очень больной и почему-то меня любил.

Так вот. Я написала письмо Горбачеву по поводу того, что мне уже вот скоро 50, я — член Союза писателей (меня приняли ни за что практически, за одну сказочку — ее прочли на заседании, все заржали, и меня приняли), а у меня даже книжки нет. Написала я это письмо и уехала с детьми в Малеевку. Возвращаюсь и узнаю, что письмо мое отправили в Союз писателей, в секцию прозы. Прихожу туда, там сидит такой молодой человек, которого потом посадили за развращение 30 детей. У него была студия...

Печатная машинка Kolibri GROMAПечатная машинка Kolibri GROMA© Из личного архива Л.С.Петрушевской

— Театральная?

— Не знаю, может, другая какая-то, писательская... ну вот, и он вызвал меня и так, не глядя, говорит: «У нас очередь мертвецов, мы их-то не можем опубликовать». А я говорю: «А долго стоять в очереди?» «10 лет минимум», — говорит он мне. Я говорю: «Ни фига себе... знаете что, это письмо, видимо, пришло не туда, отдайте его». И с этим письмом меня принял тот самый Ильин — секретарь Союза писателей, освобожденный секретарь. Удивительным образом, но он меня знал. Я не знаю почему, но мои рассказы и пьесы ходили в самиздате, и совершенно четко к нему все стекалось. Так вот, прихожу к нему, и он спрашивает: «Ну, есть какие-то надежды?» Я говорю: «Да нет, в Союзе писателей 12 лет лежала моя рукопись, вернули. В Детгизе 10 лет лежит книжка, никаких этих самых... И сейчас вот в издательстве мне сказали 10 лет ждать». Он говорит: «Есть у вас какие-то знакомые в издательствах-то?» Я говорю: «Ну есть у меня подружка, моя однокурсница, Нина Буденная, работает в “Московском рабочем”, но я ее спросила, она тоже говорит: “У нас на 10 лет вперед все забито”». Он говорит: «Ну хорошо, идите». И через месяц мне позвонил, сказал: «Мне удалось выбить для вас дополнительный лимит, несите срочно ей это...» Я пришла к Нинке, Нинка смотрит на меня большими глазами, говорит: «Как это ты добилась?»

Вот, и через небольшое время у меня «Бессмертная любовь» вышла тиражом 30 000 экземпляров, причем за первый день, по-моему, была продана половина. Стояла очередь. Я тогда была очень известным человеком, запрещенным. И когда она вышла, мне так было тяжко...

Афиша к спектаклю «Любовь», Рига, 1981 г.Афиша к спектаклю «Любовь», Рига, 1981 г.© Из личного архива Л.С.Петрушевской

— Тяжко??

— Тяжко, потому что мне надо было идти к нему, а я никак не могла себя заставить... Дождалась того, что мне позвонила секретарша Ильина и говорит: «Людмила Стефановна, ну он же ждет вас, вы чего не идете?»

Я пошла. Понесла ему книгу, написала «Крестному отцу»... А потом я узнала, что этот человек восемь лет просидел в подвале КГБ в ожидании казни. Он не нравился Сталину. Восемь лет! Когда уже Сталин умер, его освободили. Что это был за человек, понятно?

Про него байки какие-то ходят, про него там написал Войнович что-то плохое... Он просто меня выпустил на свободу. И говорят, что на похороны к нему не пришел ни один писатель. А меня не было в Москве.

— Ну а потом вышла ваша книжечка в «Огоньке». Там уже было, наверное, не 30 000, а просто миллион экземпляров.

— Ну нет, дальше был «Новый мир»… Напечатали меня там только тогда, а до этого я там десятилетиями сыном полка была. Однажды, правда, пытались. Это примерно за год до увольнения Твардовского было, в ноябре [1969 года]… Первый этаж, отдел прозы, Анна Самойловна Берзер, Инна Борисова — они взяли и всунули три моих рассказа без всякого разрешения второго этажа. У них было очень сильное разделение между первым и вторым этажами. Второй этаж — это были члены редколлегии, которые ничего не пропускали, а «нужных», своих проталкивали. Я, кстати, присутствовала при том, как Анна Самойловна разговаривала с присланным с верхнего этажа писателем, который писал о русском народе. Она говорит: «Как называть будем?» Он говорит: «Жизнь». Она говорит: «Было». Он тогда: «Судьба». Она говорит: «Было». Мы просто тихо подыхали от хохота. Ну, мои рассказы всунули, а когда вернулся Твардовский, он их выкинул и меня вызвал. И три часа беседовал со мной. Я ему возражала, я говорила: вы же ввели в обиход деревенскую прозу. Астафьева, Белова… У них есть козырь — речь. Подлинная деревенская речь, которая в литературе русской со времен «Записок охотника», по-моему, не существовала, да и там была только фрагментарно. Но город, говорю, у вас отсутствует — немота. Огромное количество людей просто уходит без следа. Все пропадает — их речь, их повадки, их страдания… А он просто сказал: «Мне нечем вас защищать будет». А через год его уволили, и все рухнуло. А тогда же на «Новый мир» просто молились. Я там, кстати, с Солженицыным познакомилась.

— Ну и как он вам?

— Сижу я около Инны Борисовой, и приходит к Анне Самойловне какой-то щеголь. Он в дубленке, мохеровый шарф, и в руке лакированный чемоданчик. Тогда их еще «дипломатами» не называли. Садится рядом с Анной Самойловной и достает из кейса русские заграничные книжки. А тогда вообще достать книжку и советскую-то было невозможно. Просто невозможно. Писатели ходили в писательскую лавочку на Кузнецком Мосту — на второй этаж. А я завела знакомство с одной Тамаркой, которая там на первом этаже работала, — и иногда она мне чего-то доставала. А тут такие книги! В общем, начинаю я тихонько подкрадываться, а этот мужчина говорит Анне Самойловне: «Своя?» Она: «Своя». А я оскорбилась и отошла. Тогда он собрал свои книжки и подошел ко мне. Говорит: «Давайте познакомимся! Как вас зовут?» Я говорю: «Люся. А вас как?» Тут он развернулся и раз — в дверь. Просто как сумасшедший. Эти хохочут и говорят: «Люся, вы с ума сошли! Это же Солженицын! Бегите за ним». А я его в таком прикиде не узнала. Я пальто накинула, выбежала, смотрю — он чешет уже за квартал, полы развеваются. Не догнать.

— Что это было за ощущение — стать в 50 лет популярным автором?

— Ну какое ощущение… Пришли два мешка писем с проклятиями, потому что рассказ «Свой круг» был от первого лица, все совершенно четко поняли, что это я ударила ребенка.

Приглашение на спектакль «Чинзано», февраль 1979 г.Приглашение на спектакль «Чинзано», февраль 1979 г.© Из личного архива Л.С.Петрушевской

— Ну это даже очень мило... такое живое восприятие…

— Мило… Я даже потом перестала на встречи с читателями ходить, потому что одно и то же все время было: как вы могли?! А я говорила: ну вы поняли, что нельзя бить ребенка? Вот и хорошо. Я поэтому в повесть «Время ночь», которая тоже от первого лица написана, добавила, что рассказчица померла. И моя переводчица — у меня эта книжка в Германии раньше вышла, чем в России, — обиделась. Зачем, говорит, ты ее убила?

Кстати, когда потом, в 90-е, «Время ночь» поставили на сцене — как пьесу-монолог, — зал хохотал все время. Просто надрывались.

Это поставил Петя Кротенко в городе Дзержинске (бывший Растяпино) на другом берегу Волги от Нижнего Новгорода, это был закрытый город, и он поставил этот спектакль с ангелом таким однокрылым. Актриса монолог читает, а мальчик с одним крылом черным стрелки часов какие-то у него на сцене переводил. Ну, немедленно спектакль закрыли. К нему в гостиницу пришли два шкафа и сказали: уезжай, а то тебя не будет.

— Слушайте, а они сказали, что не надо над ангелом издеваться? Чем они недовольны были-то?

— Нет, нет, нет, нет. Это же режимный город, они сочли, что это в целом антисоветчина, неблагонадежное что-то, — там это и в девяностые еще работало. И мы этот спектакль вытащили в Москву, в Дом актера. И зал смеялся. Так это было поставлено, а «Время ночь» ведь трагедия. Кстати, когда Игорь Золотовицкий читал со сцены «Черного пуделя» — страшнейший рассказ, — люди покатывались просто...

— Кажется, в этих текстах уровень катастрофы, ужаса таков, что начинается замещение какое-то — смеешься, чтобы не ужасаться.

— Да. У меня есть такая поговорка: «Перебор смешного рождает пустую голову, перебор страшного рождает хохот».


Понравился материал? Помоги сайту!

Сегодня на сайте
Мы, СеверянеОбщество
Мы, Северяне 

Натан Ингландер, прекрасный американский писатель, постоянный автор The New Yorker, был вынужден покинуть ставший родным Нью-Йорк и переехать в Канаду. В своем эссе он думает о том, что это значит — продолжать свою жизнь в другой стране

17 июня 2021152