Письмо папе

Поэтесса Наста Манцевич восстанавливает следы семейного и государственного насилия, пытаясь понять, как преодолеть общую немоту

текст: Наста Манцевич
Detailed_picture© Tosla

Вместе с Dekoder.org и в сотрудничестве с Фондом С. Фишера COLTA.RU продолжает проект «Беларусь: заглянуть в будущее».

Сегодня мы публикуем текст, который Наста Манцевич написала специально для нашего проекта. По-немецки его можно прочитать на dekoder.org.




Когда я родилась, ты написал мне это стихотворение:

Насці

снежань. снег на тратуары
першы снег
на тваім, дачушка, твары
з цёплаю ўсмешкаю гуляе смех
першае яшчэ ты скажаш слова,
першы сказ
але ўжо сагрэты ў дзень зімовы
ад тваёй усмешкі твары і ў нас.

12.12.83

Это ты — тот человек, который написал мне это стихотворение, — держишь меня пятилетнюю своими большими руками над головой и бросаешь со всей силы на пол за то, что я не хочу идти на улицу в платье

от твоих ударов ремнём или шнуром от пылесоса на моём маленьком теле ещё надолго остаются следы

это ты в ярости срываешь все плакаты со стены в моей комнате — я не помню уже, за что, —

и это ты теперь провожаешь меня 38-летнюю до вокзала после дня рождения мамы, немного пьяный, положив мой рюкзачок на багажник велосипеда, который ведёшь рядом с собой

я говорю: «папа, давай я понесу сама, мне несложно», но ты мне не веришь. тебе кажется, что он тяжёлый, потому что в нём лежат вся твоя боль, и вина, и любовь.

Теперь я знаю, папа, что ты, должно быть, чувствуешь.

Я знаю, как это — причинить боль близкому человеку. Такую, что, если бы тебе сказали об этом вначале, когда ты писал то стихотворение, ты бы ни за что не поверил. Я знаю, как нестерпимо хочется обратить время вспять, вернуть всё на свои места, обмануть себя, притвориться, что ничего не произошло, — только бы не чувствовать эту боль.

Когда ты бросил меня на пол, ещё несколько минут я не могла дышать — видимо, удар при падении пришёлся на солнечное сплетение, и у меня перехватило дыхание — я плакала от всего сразу — неожиданности, боли, обиды, но больше всего — от страха, что я не могу дышать. Я не понимала, что происходит, не знала, когда это прекратится, сколько нужно ждать, хватит ли у меня времени, объёма моих детских лёгких, чтобы дождаться момента, когда я снова смогу сделать вдох.

У меня и сейчас перехватывает дыхание, когда я решаюсь об этом заговорить, накрывает леденящим ужасом, как будто, озвучивая эти вещи, я предаю тебя, нашу семью и у меня нет на это никакого права. И я не знаю, хватит ли моего дыхания сейчас, чтобы продолжить говорить, но я хочу попробовать, пусть даже это будет рваный и сбивчивый рассказ — мне нужен ты рядом, чтобы через него провести, чтобы я смогла его закончить и не умереть от стыда и страха. Ты нужен мне. Стой. Не сбегай. Стой и считай, как долго я смогу продержаться без воздуха. Стой и считай, пока я, застыв, смотрю на тебя испуганными глазами, пока иду и иду одна по измученному, невыносимо красивому осеннему городу, пока пишу этот текст.

* * *

Я переехала в Минск в 2000 году, когда мне было 17 лет. В чужой город, про который у меня не было никаких историй или воспоминаний, с которым меня ничего не связывало. Вся моя память осталась в Вилейке, но теперь и здесь для меня появилось место — я живу в Минске уже 21 год, большую часть своей жизни. Окна моей квартиры выходят на баню, откуда в сентябре 1999 года вышли Виктор Гончар и Анатолий Красовский, и больше никто никогда их не видел. Я помню об этом каждый раз, выходя из дома, направляясь к метро или в магазин, проходя мимо этой бани. Я знаю, где это произошло, потому что, когда поступила учиться в Минск и стала тут жить, папа рассказал мне историю этого места — как то, про что я должна знать. Мы сидели на кухне, и он так и сказал: «Ты должна это знать…» Год назад на здании по адресу улица Фабричная, 20 в Минске появилась надпись «Не забудем, не простим…» Сегодня на этом месте на белой стене — два аккуратных бледных бежевых квадрата. Я знаю, что под ними.

Сейчас весь Минск для меня — в этих следах. Я еду на велосипеде по опустевшему городу, ветер разворошил опавшие листья, смело и уверенно поднял их в воздух, они роятся передо мной, как будто, потрясённые чем-то, пытаются наперебой мне об этом рассказывать, — я проезжаю по маленькому мостику над Свислочью, он весь раскрашен в красно-зелёный цвет, я помню, как ещё совсем недавно он был раскрашен в другие цвета, — но сейчас мне даже по этому красно-зелёному мосту проезжать проще, чем если бы не осталось вообще никаких следов. Я знаю, что значат эти следы. Для меня они символизируют нашу боль. Мне больно, когда я еду по этому мосту. И это лучше, чем если бы я вообще ничего не чувствовала; чем сделать вид, что ничего не произошло.

Мы сидим на кухне в моей минской квартире, и, пока на плите закипает чайник, я впервые решаюсь тебя спросить — почему ты меня бил? Это риторический вопрос, скорее всего, за ним стоит потребность найти подтверждение, что ты тоже помнишь об этом. Твой ответ меня трогает, и я ему верю, ты честно отвечаешь — я не знаю. Тогда я задаю второй вопрос: если бы ты мог отмотать время назад, ты бы стал меня бить? Этот вопрос тоже не имеет смысла, ведь повернуть время вспять — единственное, чего мы не можем сделать в жизни. Но ты отвечаешь и на него. Ты говоришь — нет. Мы молчим. В этой паузе я чувствую появление чего-то живого, присутствие смыслов, они постепенно заполняют собой молчание и пустоту и выливаются в слова… Ты говоришь — меня тоже били. Ты — мой папа. Я — твой ребенок. Но вопреки любой логике и законам течения времени я свидетельствую твою боль сейчас, глядя в твои глаза, наполненные слезами.

* * *

Нужно научиться ждать. Это самое сложное — ждать, не надеясь, что твоё ожидание окупится, нужно научиться покорности (но не смирению) — только так появляется возможность связи с чем-то неизвестным — тем, что никогда не удастся рассмотреть в деталях, что всегда будет от тебя ускользать чуть-чуть раньше, чем начнут проявляться отдельные доступные взгляду черты. Мне безумно сложно даётся писать этот текст, я словно продираюсь сквозь колючие, ранящие меня в кровь густые заросли; и когда кажется, что уже вот-вот где-то впереди виднеется просвет, а история начинает обретать робкие очертания, — я снова пугаюсь и замираю от ужаса. Мне не хватает дыхания, чтобы придать этим разрозненным воспоминаниям структуру, чтобы собрать всё в одно. И тогда я прошу для себя терпения и доверия — пространству и времени.

У меня есть два воспоминания про нашу семью, которые оживают картинками в моей голове, — где мы все вместе, вчетвером, словно на фотографии.

На первой такой фотографии, датированной маем 1986 года, папа бежит к нам «з хвойнічка». Когда произошёл взрыв на Чернобыльской атомной электростанции, мне было чуть меньше трёх лет. Мы с мамой и совсем маленькой Женей поехали на лето к бабушке и дедушке, маминым родителям, в деревню Радков Гомельской области. А через три дня папа приехал за нами, чтобы забрать обратно в Вилейку. Сама я эту историю не помню, но знаю в подробностях из маминого рассказа — это одна из тех семейных историй, которые я слышала столько раз, что начинает казаться, что тоже всё это видела:

«Ехалі ж ужо на лета, на аздараўленне, думалі — лета, пабудзем у вёсцы — трава, воздух чысты. У горадзе бедныя былі, не было надта чаго есці, а ў вёсцы ўсяго было — і з градак, і з усяго… Думалі летам пабудзем там. А атрымалася — 26-га паехалі, і праз тры дні назад. На першага мая мы на двары нешта зграбалі ці можа садзілі што, грады можа рабілі ці смецце палілі... Гляджу — з хвойнічка бяжыць нейкі, точна як Саша. А я ж знаю, што ён толькі паехаў шчэ ўчора ці пазаўчора. І думаю — чаго ж ён назад прыехаў? І, вот, бяжыць, точна з хвойнічка… Ну, думаю, не можа ж быць, каб ён… Чаго ён? Ляціць… Так пахожы на нашага бацьку. Тады падбягае — точна ён! Ну, а ён прыехаў калі ў Вілейку, паслухаў Радыё Свабоду. І тыя ўжо зусім іншае гаварылі. І ён як наслухаўся, у той жа дзень адразу і паехаў за намі — узяў адгул і рвануў ужо за намі. Тады ж не было гэтых тэлефонаў, ніяк не папярэдзіш — хутчэй сам прыедзеш. Я так спужалася. Чаго ты? Што ты прыехаў? А ён кажа: “Збірайцеся, хуценька паедзем”. Ён жа атветственны быў, прыехаў, схваціў нас. А мы ж нічога не чулі тады. Ну, і вот, ён прыехаў і нас забраў. Прыехалі ў Мінск, і тут ужо — цьма народу, вялікія чэргі, і мы стаялі, нас усіх правяралі — шчытавідку, адзенне… Усе ішлі з поезда і правяраліся. Помню некаторыя там і абутак выкідалі, і адзенне трэба было зьнімаць. А ў нас усё нармальна было. Акцябрскі раён аказаўся чысты. Яго проста не кранула. А ён наслухаўся… Ён жа не знаў яшчэ, што Акцябрскі раён чысты. Тады здавалася — чым бліжэй, тым страшней».

Вторая такая памятная «фотография» была сделана через двадцать лет, в марте 2006 года. Мы пошли на площадь с папой, Женей и Леной, девушкой, которую я любила и с которой мы тогда встречались. Мама и папа приехали в Минск, чтобы стать в дверях квартиры и никуда нас с сестрой не пустить. Но так как этого сделать они не могли, в итоге на семейном совете было принято решение, что папа пойдёт с нами, а мама останется дома и будет следить за новостями. Я помню, как, провожая нас, мама помогала засовывать нам с Женей за пояс глянцевые журналы, чтобы смягчить удары от дубинок. Позже я узнала, что подруга Лены рассказывала, как, увидев тогда нас на площади, поняла, что мы скоро расстанемся, — потому что я смотрела на Лену так, как она на меня не смотрела. Иногда хочется иметь способность заглянуть в будущее, чтобы принять верные решения, узнать, к чему готовиться или как долго ещё нужно ждать; получается, тогда я могла бы его увидеть в Лениных глазах (её же подруга смогла), но я, хоть убейте меня, ничего не почувствовала. Как будто будущее можно узнать, только всматриваясь в прошлое. Как я сейчас.

Поднялась метель. От внезапно обрушившейся стихии всё кажется немного нереальным, ощущения — будто открылся какой-то портал — и мы все, кто стоит сейчас вместе на Площади, попали в другое измерение, получили возможность увидеть себя другими, такими, какими могли бы быть, или какими задумывались, или, может быть, где-то всё ещё есть. Только что ничего не было, как раз — и всё вокруг накрыло белой завесой из снега, я всматриваюсь в неё сейчас и пробую различить… Одно из моих детских воспоминаний, связанных с папой, — это как мы вместе проявляем фотографии. Мы закрывались на маленькой кухне в нашей вилейской квартире, волшебный красный свет заполнял собой всё пространство, в ванночки с реактивами мы опускали по очереди пустые листы фотобумаги и начинали считать, пока не становились свидетелями чуда — когда из ничего на белой бумаге начинало проступать изображение… Так я всматриваюсь в свою память сейчас и вижу, как постепенно из мглы п(р)оявляются силуэты, словно на усыпанной мелким белым зерном фотографии… Может быть, это Женя сидит на плечах у папы, как в детстве, чтобы иметь возможность видеть дальше всех. Может быть, это я стою рядом и спрашиваю — ну как? Может быть, она отвечает мне: «Очень много». Может быть, папа начинает кричать «Жыве Беларусь!», а я смотрю на него, словно не узнавая или, может быть, наоборот — поражённая внезапным узнаванием, думаю — почему ты больше не пишешь стихи, папа?

* * *

В марте этого года я начала делать записи в дневнике, пытаясь понять, как преодолеть свою немоту, как разрешить себе говорить, когда вокруг происходят такие ужасные вещи, как суметь произнести непроизносимое. Писать стыдно. Любое слово, написанное сейчас, когда вокруг продолжают рушиться жизни людей, — ощущается лишним и неуместным. Похоже, у моих внутренних (интернализованных) надзирательниц появился легальный способ наконец-то меня заткнуть. Может быть, как раз поэтому и именно сейчас я должна пробовать продолжать писать. За время, пока я делала записи в дневнике, сменились поры года — я наблюдала, как весна приходит и наполняет жизнью всё вокруг и как осень обрушивается новым напоминанием непоправимой конечности всего. Я хорошо помню эту связь с порами года, потому что у меня в дневнике остались зарубки…

По состоянию на 29 марта в Беларуси политзаключенными признаны 322 человека.

По состоянию на 12 августа в Беларуси политзаключенным признан 631 человек.

По состоянию на 29 сентября в Беларуси политзаключенными признаны 702 человека.

По состоянию на 28 октября в Беларуси политзаключенными признаны 833 человека.

Сейчас очень красивая золотая осень, такая, что становится немного больно от этой красоты, от невозможности вместить в себя её всю, разделить с кем-то ещё, от предчувствия её конечности. Я говорю «немного» не потому, что это слово как-то может объяснить степень моего чувства; оно здесь для того, чтобы смягчить его, окутать своим осторожным присутствием. Немного больно — так говоришь, когда на помощь призвать можешь только слова. Невозможно вместить в себя одновременно две реальности — весну, что неизбежно приходит и наполняет всё вокруг жизнью, и одновременный террор в стране, когда продолжает уничтожаться всё живое и человечное. Невозможно избежать этого расщепления, только так психика может себя спасать — отщепляя части себя. Этот раскол есть и внутри меня: жизнь, которая из меня прорастает, несмотря ни на что, — и концлагерь, из которого никак не выбраться.

* * *

Ещё одно детское воспоминание, связанное с папой, — это как он засекал время, когда я ныряла под воду, моясь в ванной. Это был наш ритуал, который делал скучный процесс купания захватывающим и интересным. Папа снимал с запястья часы, давал мне отмашку, и я, набрав полную грудь воздуха, опускалась под воду... Я старалась изо всех сил продержаться подольше, мне хотелось показать свою силу — смотри, как надолго я могу задержать дыхание, какая я сильная и умелая, смотри, папа, как я могу. Все химеры, все чудища, все злые люди исчезали, пока я лежала на дне пенной ванны в заполненной тёплым паром комнате, а папа стоял, наблюдал, и я знала, что он меня ждёт.

Я словно лежу под водой сейчас, задержав дыхание, иногда мне кажется, что у меня почти не осталось воздуха, и тогда я вспоминаю, что ты, как в детстве, стоишь рядом и продолжаешь считать — пока я лежу под водой на дне затопленного болью и горем города, стараясь удержать пространство, пишу этот текст — неумело, как только и может ребёнок, насколько хватает силы и объёма моих лёгких, — я знаю, что ты продолжаешь считать, создавая для меня время — чтобы быть здесь, когда я смогу наконец вынырнуть, когда смогу сделать вдох.

31.10.2021


Понравился материал? Помоги сайту!

Сегодня на сайте
Мы, СеверянеОбщество
Мы, Северяне 

Натан Ингландер, прекрасный американский писатель, постоянный автор The New Yorker, был вынужден покинуть ставший родным Нью-Йорк и переехать в Канаду. В своем эссе он думает о том, что это значит — продолжать свою жизнь в другой стране

17 июня 2021152