25 октября 2018Литература
199

Русский и путешественник

Что делать, когда находишь себя между «Putin is cool» и «Русские — это агрессоры»

текст: Анна Наринская
Detailed_picture© Getty Images

Мой сосед по самолету до Берлина, наверное, летел через Москву домой с какого-нибудь далекого юга: на нем были шорты в цветок, а на голове — что-то вроде панамы с широкими жесткими полями. Я заходила в самолет последняя, увидела эту возвышающуюся над рядами шляпу и загадала, чтоб мое место не оказалось рядом. Оно оказалось. Сразу после взлета мой сосед оживился, завертелся, полистал бортовые журналы и попытался поговорить по-немецки с соседкой у окна — но она или дремала, или притворялась. Потом его взгляд упал на кириллические буквы в моей книжке. «So, — громко сказал он без всяких вступлений, — what do you think about Putin?!» Я с ужасом представила себе предстоящие два с половиной часа разговора и сухо пробормотала, что я ничего не думаю о Путине, почему я вообще должна о нем думать? Он посмотрел на меня с недоверием и, как мне показалось, насмешкой, потом тряхнул панамой, неприятно задев меня по уху, и утвердительно сообщил то ли мне, то ли своим голым коленям: «Putin is cool».

Часа через четыре после этого несостоявшегося разговора я затащила свой чемодан во двор писательской резиденции, где мне предстояло провести месяц. Место выглядело даже лучше, чем я себе представляла: каким-то прямо замком с садом, спускающимся к озеру, украшенному треугольными парусами. Замок, правда, оказался заколдован: все было заперто, ключа от моей комнаты в условленном месте не было, а на мои громогласные «хелло» никто не откликался. Я почти отчаялась, когда из сада навстречу мне вышли мужчина и женщина. Услышав мой лепет, мол, где же и как же, женщина объяснила, что сама здесь в гостях и ничего не знает, но энергично взяла дело в свои руки. Она звонила по телефонам с на всякий случай распечатанной мною бумажки, переводила мои недоуменные английские вопросы на немецкий. В общем, благодаря ей я довольно скоро получила ключ, выпила кофе и вообще обустроилась.

Эта женщина сказала, что заехала сюда на пару часов навестить друга — грузинского поэта, тоже гостя резиденции, как и я. Она из Грузии, но уже давно живет в Берлине — здесь у нее семья и работа. Я что-то сказала о своих детях, упомянула какой-то старый советский фильм — она его помнила, с удовольствием что-то из него процитировала, мы с ней вообще оказались ровесницами. Во время распада Советского Союза ей, как и мне, было уже больше двадцати. Тогда во всех республиках русский преподавали в школах с первого класса, да и вообще по-русски говорили практически все. А мы с нею говорили друг с другом по-английски. «Россия — страна-агрессор, я не хочу говорить на языке агрессора», — сказала она. Мне, наверное, надо было ответить самым нестерпимо банальным — что это язык не агрессора, а Пушкина, Толстого и Мандельштама, но я не смогла себя заставить это произнести.

Еще несколько дней, гуляя по берегу прекрасного озера с корабликами, я жалела себя. Как это может быть, чтоб я, я — Аня Наринская, хоть отчасти описывалась, определялась поведением незнакомого мне несимпатичного человека и каких-то вообще безликих структур: президента страны, в которой находится дом, где я живу, и ее, прости господи, силовых ведомств? Для протокола, наверное, можно было бы упомянуть, что я всегда голосовала «против» и ходила на протестные акции, безнадежно, но регулярно писала статьи, содержавшие если не слово, то интонацию «доколе!», — но дело не в этом. Не в этом, а в том, что определено неумирающей формулировкой Андрея Синявского. У меня с этой властью эстетические разногласия. И мы с нею — если уж о языке — точно говорим на разных языках.

Все это мое самоубеждение разбивалось об одно — прошло уже несколько дней, а я все еще про это думала. Я думала про женщину, которая помогла мне и задела меня, и про господина в панаме из самолета, который как-то странно с нею рифмовался. Они видели во мне «представителя» чего-то, что не имеет ко мне никакого отношения, и мне, наверное, надо было бы просто сказать себе, что это глупо, и отмахнуться. Но не получается — и вот я хожу и думаю про это.

Хороший израильский писатель Этгар Керет описал в одном очерке путешествующего израильтянина, который в Израиле чувствует себя совершенным гражданином мира — «немножко транса, немножко оперы, старая добрая книжка Булгакова, стакан ирландского виски», но стоит отправиться в заграничное путешествие, самоощущение меняется: «Достаточно любой мелочи: невинной реплики прохожего, звезды Давида и неразборчивого лозунга, намалеванных на осыпавшейся стене. Тебя начинает терзать вопрос: это правда или это просто твоя фобия?»

Не могу сказать, что я чувствую совсем то же самое, что и он, но я хорошо его понимаю.

Неотменимая, как ни хорохорься, связь со своей страной ощущается даже явственнее, когда тебе совсем не нравится то, что делается от ее имени. Хрестоматийные слова Пушкина «я, конечно, презираю отечество мое с головы до ног — но мне досадно, если иностранец разделяет со мною это чувство» не только не затерлись от бесконечных повторений а, наоборот, только еще более отполировались и засверкали. С недавних пор — с особой даже интенсивностью.

Пушкин написал это из деревенской ссылки в письме своему другу Вяземскому. Я вообще уверена, что все самое главное на свете написано в письмах друзьям.

Одна знакомая в ответ на мой сбивчивый пересказ того, что я здесь попыталась изложить, прислала мне текст письма, которое Пауль Целан сразу после войны написал Максу Рихнеру. Он пишет такое: «Я хочу сказать вам, как тяжело писать стихи на немецком, будучи евреем. Если мои стихотворения будут опубликованы, они, конечно же, попадут в Германию — и — позвольте мне сказать страшную вещь — рука, которая откроет мою книгу, может быть, когда-то пожимала руку того, кто убил мою мать… А может быть, еще хуже. Но такова моя судьба: писать стихи на немецком. И поэзия — моя судьба — и я доволен».

Эти строчки — как будто ты смотришь в сильный телескоп и вдруг приближаешь к себе что-то невероятно далекое и важное, рассматриваешь его, одомашниваешь, примеряешь на себя, хотя у тебя нет на это никаких прав.

И тебе становится немного понятнее.


Понравился материал? Помоги сайту!

Сегодня на сайте
Мы переходим в период «постпрогресса», поэтому нам нужна «этика конца света»Общество
Мы переходим в период «постпрогресса», поэтому нам нужна «этика конца света» 

Ангелина Давыдова прочла «климатический хоррор» Дэвида Уоллеса-Уэллса «Необитаемая Земля. Жизнь после глобального потепления» и уверена, что он плотно приближен к реальности

11 ноября 2020147