26 ноября 2019Литература
218

«Все, связанное с человеком, заканчивается через 10 000 лет после нашего существования»

Линор Горалик поговорила со Львом Обориным о его новой книге стихов «Часть ландшафта»

текст: Линор Горалик
Detailed_picture© Библиотека им. Н.А. Некрасова

— В предисловии к вашей книге Мария Степанова говорит, что название книги отсылает читателя к «Части речи» Бродского. Это так — или история с названием какая-то другая?

— Бродский тут не очень при чем, потому что название — контаминированная цитата из одного моего стихотворения, в котором фигурируют «часть удивительного» и «камень ландшафта». В принципе, это название — про экологию нахождения собственных текстов и себя внутри некоторого поля. И дальше нужно уже разбираться: камешек ты, холмик или гора. Только когда меня спросили об отсылке к «Части речи», я подумал, что мое название может звучать как попытка поспорить с Бродским или уйти в другую сторону. На самом деле это не имелось в виду, просто слова «часть ландшафта» показались мне точным названием для подобравшейся коллекции стихов.

— Бывает так, что предисловие показывает автору текстов то, чего он сам не видел. Был такой эффект?

— Я был очень рад, когда Мария Степанова предложила написать это предисловие, а еще был очень польщен и смущен, потому что она — один из моих любимых поэтов. Что я узнал из этого предисловия? Вот, например, когда пишут о моих стихах, часто упоминают богатый предметный мир и идею инклюзивности. Сам я это мало замечаю, но замечают другие. Мне очень понравилось, что Степанова это восприняла как этическую позицию. Кроме того, она пишет об еще одной моей книжечке — сборнике восьмистиший «Будьте первым, кому это понравится». Он не вошел в «Часть ландшафта» — по простой причине: он концептуально иной, сначала создавался в жанре автоматического письма для набивания руки, а потом тексты стали делаться более искусно; но в той книжечке действительно много ценных для меня вещей, и видно, что мне доставляет удовольствие эти вещи рифмовать. Важно это тем, что в последнее время я думаю про возможность прозы. Мог бы появиться текст о вещах и о том, как вещи офигевают, оказавшись рядом друг с другом. Скажем, о том, что думают книжки, когда их ставят рядом. Или что случилось с камнями, которые Вирджиния Вулф положила в карманы платья. Сама идея не нова: писали о войнах книг в библиотеке, например. Видимо, с какими-то вещами у меня действительно есть особые отношения — но я по-прежнему не замечаю за своими стихами особенно плотного вещного мира, меня, скорее, интересует температура вокруг этих вещей и то, как она создается.

— Ваши тексты оставляют ощущение своего рода бесстрашия перед сиюминутным. У русской поэзии сложные отношения с сиюминутным: долгое время предполагалось, что она для этого не предназначена, а потом мы получили огромную традицию разговора о сиюминутном, но в очень своеобразном разрезе: зачастую о сиюминутных вещах принято либо говорить, приподнимая их до уровня вечности, либо говорить, низводя лирического героя до уровня сиюминутных обстоятельств. Мне же показалось, что в ваших текстах вы пытаетесь говорить о сиюминутном, признавая его полноценное право на существование там, где оно есть, не пытаясь притворяться, что камень достоин разговора, только если он побывал в посмертном кармане Вирджинии Вулф или потому, что поэт лежит на этом камне пьяным лицом. Как у вас это устроено на самом деле?

— Это опять-таки про ландшафт и про интерес к тому, что внутри этого ландшафта находится. Этой темой занимаются люди, которых я ценю, — в частности, прекрасный проект «Лесная газета», посвященный явлениям природы. У них есть тематические выпуски — например, выпуск под названием «Разрезы» или выпуск «Слабая дрожь». Меня восхищает то, что они делают. Кстати, у нас с моим прекрасным другом Костей была идея сделать постепенно дичающий альманах: он начинается как печатная книга, потом возникают корешки, листочки, а в конце все превращается просто в землю. Такой проект можно было бы сделать в одном экземпляре (нечто близкое было у Байтова с его «Лесной библиотекой»; при всей моей любви к книгам меня не коробит от того, что они там остаются лежать на земле и в итоге с ней сливаются).

© АСТ, 2019

— В аннотации к вашей книге сказано «Один из самых заметных поэтов современной России». Страшно?

— Я себя так не ощущаю; может быть, кто-то так и думает, но не я же писал аннотацию.

— Я понимаю, что ни один человек в своем уме не может думать о себе такими словами, наверное. А что чувствуется, когда такое читаешь о себе?

— Это очень нескромное ощущение. Вот бывает момент, когда тебя представляют какому-нибудь человеку и говорят: «Это мой талантливый и замечательный друг». Ты сразу думаешь, что не такой уж ты замечательный и талантливый, но готов принять похвалу, потому что тебе приходит в голову, что тот, кому тебя представляют, тоже наверняка думает, что не такой уж он сам замечательный и талантливый. Получаются такие фатические конструкции. Меня, кстати, очень интересует тема разоблачений: каждый разоблачающий думает, что и его за что-нибудь можно разоблачить. Это, кажется, называется синдромом самозванца. Если бы все про всех было опубликовано, ценность таких публикаций свелась бы к нулю: все бы поняли, что их тайные дела и помыслы примерно одинаковы.

— Про прямые посвящения, которых в книге много, и про косвенные отсылки: есть чувство, что эта книга вообще разговаривает иногда с конкретными людьми…

— Есть два типа посвящений. Первый напрямую адресован какому-нибудь человеку — это по большей части любовная лирика. Там есть несколько стихотворений, посвященных моей жене. Я хотел бы, чтобы в этой книге их было больше, но на более ранние тексты я смотрю уже скептически и не взял их в сборник. С другой же стороны, бывают посвящения хитрые: ты замечаешь за собой некоторое подражание и поскольку понимаешь, откуда интонация или фраза к тебе приехала, то адресуешь ее автору этот самый текст. Таким образом в книге оказались стихотворения, посвященные Василию Бородину или Полине Барсковой (текст мой не то чтобы передает ее манеру, а, скорее, говорит о том, чем она занимается). Иными словами, посвятить стихотворение — это, с одной стороны, признаться, что человек на тебя повлиял, а с другой, поблагодарить его за это.

— Эта книга ощущается вами как собрание сочинений?

— Нет, это «избранные стихи». «Собрание сочинений» — это еще одно выражение, которого ты боишься и не хочешь услышать прежде, чем твой бесплотный дух сможет окинуть взором то, что от тебя осталось. В этой книге собрано все, что мне наиболее близко из предыдущих книжек, и то, что написано после них. В свою защиту я могу сказать, что это все-таки не очень большая книжка. Бывают люди, которые издают тысячестраничные собрания.

— Есть ощущение цельности? Это полнота хронологическая или полнота концептуальная?

— Концептуальная. Я могу объяснить, как эта книга устроена. В разделе «Скол» (я сначала вообще не хотел, чтобы названия разделов были в книге, но Илья Данишевский, который книгу издал, и Кирилл Ильющенко, который ее сверстал, сказали, что надо бы их придумать, — и, в общем, правильно сказали) собраны тексты, как бы вводящие в проблематику, в большой мере завязанные на разных детских историях. Раздел «Появляется волк» — это политические стихи в том смысле, в каком я это понимаю. Раздел «Сезонные предложения» — что-то вроде «природных» стихов; я не знал, как его назвать, а потом решил, что вот просто симпатичная шутка про язык и про времена года.

«Стихи В.Т.» — это стихи Виктора Троллейбусникова, моего альтер эго: его я изобрел в 19 лет, чтобы подать от его имени заявку на премию «Дебют», получить премию, выйти и сказать, что на самом деле это я. Троллейбусникову была придумана какая-то смешная биография, там утверждалось, что это его настоящая фамилия. Но я спалился в комментариях, отвечая Арсению Ровинскому, который похвалил одно стихотворение, — так что весь план пришлось свернуть. А потом, в момент страшной душевной невзгоды, когда никакие стихи не писались, я решил, что Троллейбусникова надо воскресить и снова поработать в этой манере. Более того, когда я послал стихи Дмитрию Кузьмину (это было примерно 12 лет назад), он сказал, что Троллейбусникова читать готов, а все остальное, скорее, нет. Сейчас я бы с ним согласился. В общем, решил, что самые приятные мне стихи Троллейбусникова можно включить в сборник.

Раздел «Пары» построен на формальном приеме — консонансных рифмах, но можно это читать и как «пары́» — fumes: такое сгущение катастрофизма. Раздел «Смутные зоопарки» — тут так или иначе собраны тексты про животную природу. Я люблю зоопарки, хотя многие мои друзья считают, что смотреть на животных в клетках ужасно. Но все равно в любом городе я стараюсь посетить зоопарк, если он там есть (или кладбище, потому что интересно, как выглядит кладбище). «Стоят вдоль линеек» — это prose poetry. «Архив» — это стихи из первых сборников, с которыми я до сих пор готов взаимодействовать. «Лунный грунт» — это почти закрывающий цикл: в него, например, вошло нравящееся мне стихотворение про канал Грибоедова и про Большую Дмитровку. Ну и, наконец, пока книжка готовилась (а готовилась она долго), написалось еще несколько стихов, которые вошли в самый последний раздел под названием «Удачи оборотам колес».

— У меня было чувство, что этот раздел самый поздний.

— В принципе, может, это и неплохо.

— Хорошо как раз.

— Считается, что если человек не растрачивает себя, то лучше пишет со временем.

— А вы после того, как она вышла, писали что-то?

— Два стихотворения. Одно так себе, а второе ничего.

— У вас есть в голове машинка, которая после книжки делает передышку?

— Она включается и выключается сама собой, так что пока я не представляю, как может выглядеть следующая книжка, и не думаю об этом. Я хотел бы сделать еще одну книгу восьмистиший, даже придумал для нее название — «Глуповатой», имея в виду усеченную пушкинскую цитату, — но потом я вспомнил, что у Пушкина поэзия была не «глуповатой», а «глуповата», а это на обложке смотрится совсем по-другому; видимо, сборник так называться не будет.

— Вы говорите: «Одно стихотворение так себе, а второе ничего». Как внутри вас выясняется вопрос о том, что «так себе», а что «ничего»?

— Честно говоря, я, мне кажется, умею трезво смотреть на то, что сделал. Я вижу, когда что-то сделано плохо: я выкинул по половине из каждой книжки, отбирая тексты в «Часть ландшафта», а прежде, собирая каждую из них, тоже выкинул половину того, что могло бы туда войти. Я пишу не очень много стихов, далеко не каждый день. Вообще у меня есть два механизма возникновения стихотворений. Один — вызревание: когда текст вызревает в голове капельками, как сыр, и потом каким-то чудом складывается воедино. Такие тексты нужно потом усилием заставить себя довести до ума: ты видишь, что текст может получиться, но для этого надо что-то сделать. А есть тексты, которые просто возникают и мгновенно записываются. Как удар молнии. Самое смешное, что особой разницы между тем, что получается в итоге, я не вижу — но вижу, когда текст не получился. При этом я, как правило, стихи выкладываю в соцсети. Наверное, это плохая привычка и так делать не надо. Но просто, когда появился ЖЖ, я был в совершенной эйфории от самой возможности подобной коммуникации: можно все выкладывать, люди все комментируют, вокруг текста растет корпус восприятия. Эта эйфория сильно поубавилась с тех пор: сеть стала гораздо худшим местом — да и мир вообще.

— Мне кажется, мир стал не хуже, а прозрачнее. Пока мир не был таким прозрачным, было легче жить в своем коконе, а теперь стало видно, как оно там, за стенками.

— Я не имею в виду, что раньше трава была зеленее и так далее, но у меня возникло ощущение отсутствия некоторой столицы — не в политическом смысле, а в том, что появилось ощущение равномерного разочарования в разных местах. В общем, во времена ЖЖ казалось, что надо все выкладывать, все обсуждать, что это такая лаборатория. С тех пор как ЖЖ перестал быть важной площадкой, появился Фейсбук, но я от этой привычки не избавился. Я часто удаляю уже выложенное, когда проходит первая биохимическая реакция, спадает волна радости от того, что ты написал текст; смотришь на этот текст и понимаешь: «Нет-нет-нет». Что же до книги, то в ней нет текстов, о которых я жалею, — хотя с созданием сборника было много проволочек: выяснялось, что надо то добавить куда-то стихотворение, то убавить откуда-то.

— В ваших текстах есть бесконечно повторяющаяся тема способности всего сущего к преображению магическому, по желанию — только не по авторскому желанию, а по своему собственному. Это я вчитываю или есть такое у автора в голове?

— В голове у автора это есть и опять-таки связано с некоторой этикой использования вещей. Это про то, что нечто может стать чем-то еще, стать полезным. Есть стихотворение, которое уже после книжки написано. Это стихотворение про монеты, найденные на археологических раскопках: они больше не могут быть в обращении, на них ничего нельзя купить, они покрылись патиной — но, с другой стороны, на них был изображен император, и, когда монеты откопали, император поглядел на мир через фильтр патины. Таким образом, монеты пригодились для его посмертной славы, а еще поспособствовали знаниям людей. При этом мы понимаем, что эти самые монеты когда-то могли оплачивать очень грязные дела. Вот и получается, что текст может связываться и с предметами, и с местами, и мне интересно об этом думать. У меня есть стихи, в которых одно и то же может стать и райским, и адским явлением в зависимости от того, как на это посмотреть — и вообще в какую сторону смотреть.

— А мир вообще зыбкий?

— Этот вопрос сильно связан с идеей смертности. Зыбкий, потому что очень легко думать, что за твоей спиной ничего нет. В сборник вошло стихотворение про поляков, старое: «Веришь ли в топкую зыбь…» Это стихотворение про реальный случай: вот идут два человека, говорят по-польски, прошли — и исчезли, и непонятно, что с ними случилось. Кажется, что они просто придумались. Могли и придуматься, потому что я изучал польский, жил несколько месяцев с женой в Вене, когда там был чемпионат Европы по футболу, поляки были всюду.

— Полякам вообще свойственно исчезать, как мы знаем.

— У меня с поляками долгие и хорошие отношения, я переводил много польских стихов. Может, мир, конечно, и зыбкий — по крайней мере, любые мои размышления об этом (а их у меня очень много) упираются в трагичность того факта, что ничто не стабильно. Одна из моих любимых статей в Википедии называется «Timeline of the far future» — там рассказано, что будет происходить через квадриллионы лет после нас: распадаются протоны, нейтроны. Это поучительное и страшное чтение: все, связанное с человеком, заканчивается через 10 000 лет после нашего существования. Я про это много думаю.

— Я все время ловила себя при чтении вашего сборника на чувстве, что у вас удивительное для поэта недоверие к словам и требование действия от всего: от мира, от воображаемых персонажей, от лирического героя. Но при этом слово в вашем мире очень часто действует как крайне сильная магия — вопреки недоверию автора. Есть два текста, в которых это очень видно: «Если долго кричать волк» и «Это не божья роса». Расскажите про это, пожалуйста.

— Они написаны, как вы понимаете, в одно и то же время. Стихи четырнадцатого года. У меня нет доверия не то что к словам, а к тому, что с ними можно сделать. Я доверяю потенциалу слова, но куда меньше доверяю его прагматике. Поэтому, кстати, мне ужасно важно все, что связано со звучанием. Когда ты что-то пишешь, а потом смотришь на это со стороны, то довольно быстро замечаешь, что вот тут получилось интересно, хотя ты сделал эту работу неосознанно; возникли некоторая перекличка, звуковое подобие, невольный, но уместный каламбур. Трудно отделаться от ощущения, что это случается помимо тебя, что слова сами тебя привели куда-то, завели, как писала Цветаева. Ты в эту странную систему вписался, принял какое-то опасное средство, которое тебя доставило куда надо. Не самый надежный транспорт, но он тебя довез. Это как в анекдоте: «удар молотком — 2 рубля, знание куда — 98 рублей». В этом смысле я учился доверять словам, хотя допускаю, что однажды слова могут меня обмануть и привести совсем не туда. И кризисные моменты, когда ты не можешь ничего сделать, связаны у меня с тем, что это доверие внезапно подвергается переоценке. У меня таких случаев было всего два, и они были связаны с усталостью от букв, слов и тому подобного: ты глядишь на этот знакомый транспорт и понимаешь, что с ним что-то не так, его надо отремонтировать или найти новый.

— А можно описать, как эти случаи были устроены?

— Слова переставали работать. Я делал попытки заставить их работать, но убеждался, что это не получается. Или, наоборот, слова работали, но я замечал, что это выстрелы вхолостую. Когда это происходит, ты страшно боишься, что твои отношения со словами закончились: кажется, знаешь, что это неправда, но все равно боишься. Метафоры со стихами и дыханием уже, наверное, избиты. Но ты понимаешь, что можешь перестать дышать только в одном-единственном случае. И можешь не бояться, что ты перестанешь дышать, пока еще живешь. Но, когда ты перестаешь писать стихи, эта мысль в голову не приходит. Важно, что каждый раз такой кризис наслаивается на какие-то личные заморочки или сильную усталость. Я помню, у меня был серьезный кризис в Польше в 2006 году. Очень давно, я был совсем маленький. А второй раз такой кризис был, когда я реанимировал Виктора Троллейбусникова и спасал себя с его помощью. И обе части книжки восьмистиший тоже про это. Ты пытаешься писать автоматически, чтобы как-то завести мотор.

— К концу книги речь все чаще и чаще идет о зрении, о ви́дении, буквально о «футляре для переноски глаз». Книга начинается разговором о речи и слухе, а дальше все больше и больше зрение выходит на первый план. Я все время хочу спросить, во-первых, как это устроено, а во-вторых — как устроены ваши отношения с визуальным. Вы работаете с текстом — как редактор, как автор, как поэт. А что у вас с глазами?

— Я думаю, то, о чем вы говорите, связано с темой, которую довольно часто поднимают в последнее время: с кинематографичностью поэзии, с тем, что стихотворение может быть представлено как некая раскадровка. Поскольку я все время читаю и времени на прочее остается мало, я — человек довольно невежественный в области кино, но то, что я видел и полюбил, произвело на меня глубочайшее впечатление. Я часто пересматриваю любимые фильмы, много о них думаю (при этом я понимаю, что видел и много случайных фильмов, которые можно было и не смотреть). Словом, если бы я взялся смотреть кино постоянно, я не очень-то представляю себе, что бы со мной произошло. Наверное, хорошо бы составить себе обязательный список и пройти по нему.

Однако при всем этом у меня есть самозваная идея (или, скорее, ощущение), что каким-то образом я знаю, как кино может быть транспонировано в поэзию. Есть люди, делающие это специально, — бывают стихотворения, которые прямо кино, — но и не только о кино речь. Визуальное искусство для меня даже важнее, чем кино. Любимые художники, любимые произведения. Несколько раз мне везло в музее наткнуться на любимую картину, которую я раньше знал только по репродукции, — от этого вот прямо появляются слезы на глазах. Однажды в Нью-Йорке я попросил Глеба Симонова, поэта и превосходного знатока современного искусства, уделить мне пару часов и сходить со мной в MoMA. Вдруг я вижу «Спящую цыганку» Руссо — говорю: «Это моя любимая картина». Глеб говорит мне: «Иди и смотри». Я смотрел на нее в полном восторге и понимал, сколько есть вещей, которые не видны на репродукции. Или, скажем, недавно я повел детей в Пушкинский музей и совсем забыл, что там есть натюрморт Переда-и-Сальгадо, фантастический, с раковинами и часами; он так и называется — «Натюрморт с часами», я писал про него работу, когда учился, и связывал этот натюрморт со Свифтом, одним из моих любимых писателей. Это барочная картина эпохи Великих географических открытий, написанная раньше, чем «Путешествия Гулливера». Все изображенные на ней предметы — новые: они кажутся нам страшной стариной, но тогда только-только появились такие механические часы, плоды были завезены из Африки, раковины — из Нового Света.

Так вот, я думаю, что такое в стихах случается довольно часто: стихи хотят обжить слово. Мы в «Полке» недавно делали проект о том, как слова впервые появлялись в русской литературе (имеются в виду бытовые слова вроде слова «велосипед»). Самая замечательная история была про бананы, которые для нас — повседневная часть рациона, самый распространенный в мире фрукт. А в XVIII веке это была гиперэкзотика, только у самых коррумпированных дворян екатерининской эпохи были оранжереи с бананами (банан в то время был женского рода — «банана, плод, похожий на огурец»). Так вот, когда мы готовили этот материал, я посмотрел, как в поэзии оживает слово «велосипед»: оно ведь неудобное. Надо было, чтобы появились Пастернак и Бунин и начали позволять себе вольности с размерами, чтобы велосипед появился в русской поэзии.

— В какой-то момент я задалась вопросом о том, из какой именно точки автор ваших стихов смотрит на мир. Буквально: где располагается автор? Мне иногда казалось — третий этаж пятиэтажки, подъезд, окно в подъезде с видом на огромный двор, сравнительно новый район, вокруг такие же пятиэтажки, но вот магия: вместо двора автор видит берег. Я не могу это объяснить, но вот так: вместо двора он видит озеро, берег, песок, раковины — очень подробно.

— Наверное, одинокие дети так себя ведут, когда смотрят из окна. Я ровно сегодня подумал, посмотрев на чью-то фотографию, изображающую стоящего у окна ребенка, насколько этот опыт важен для дальнейшего будущего. Я сразу стал думать о том, что видели мои дети в совсем юном возрасте, потому что сам я рос в Подмосковье, в поселке Ильинский — это дачный участок с домом, в котором живут круглый год. Я был окружен соснами, ходил-бродил между ними, писал только про это в своих детских стихах, и мне этого было больше чем достаточно. Кстати, в книге есть стихотворение про «натуральный ряд над детской площадкой» — про то, как во время игры появляется волшебное пространство, где действительно и берег, и озеро. Но при этом я обычно могу вспомнить, где стихотворение было написано.

— Поразительно, как это выливается в читательское впечатление, что за каждым текстом стоит география, что у вас внутри есть карта — только это не карта мира, а карта малых мест.

— Да, я прекрасно понимаю, что стихи, к которым я сам хорошо отношусь, — они про спасительные места, про «смерч позади леса» (я позже объясню). Например, есть такое место — дорога от поселка академиков в Абрамцеве. Я в ручье набираю воду, иду с канистрами и в это время думаю, потому что руки не заняты телефоном и можно подумать.

— Автор многих ваших текстов — например, того самого, про «смерч позади леса», — сохраняет удивительное спокойствие перед лицом катастрофы. Почти каждый текст в этой книге— небольшая катастрофа, в которой заложена воля к выживанию. Как это делается?

— Это довольно трудно объяснить — в каком-то смысле речь здесь идет о стоицизме, который я очень ценю в текстах. Но я не готов сказать, как поведу себя перед лицом катастрофы. Я надеюсь, что достойно, — но человек, который в стихотворении идет через лес, не равен тому, кто пишет эти слова. Вы понимаете, что такое смерч позади леса?

— Расскажите.

— «Вдаль уходит лесная дорога, и смерч / неба расталкивает деревья». Это треугольный просвет между сужающимися рядами деревьев — то есть ты визуализируешь катастрофу, смотришь на нее несколько завороженно, как если бы речь шла о кино или картине. В конце этого стихотворения человек смотрит сам в себя. Когда речь идет о тех, кто причинил тебе зло, имеются в виду люди, живущие внутри тебя самого, какие-то из твоих сущностей, а не посторонние.

— Этот подход должен отнимать очень много сил, мне кажется. Тяжело?

— Нет, стихи, когда они получаются, — это всегда радость. Не мучительная работа, а наоборот: нечто, что придает сил. Ощущение награды оттого, что стихотворение получилось, превышает всю возможную мучительность. Я привык относиться к стихам с радостью, даже если они получаются страшными, мрачными или грустными.

— Есть ли что-то, что хочется сказать, о чем я не додумалась спросить?

— Хочется про что-то веселое.

— Как соотносятся со всем этим ваши прекрасные, веселые детские стихи? Лев Оборин детский и Лев Оборин взрослый в каких отношениях состоят между собой?

— Стихи для детей я написал впервые, хотя сам я пишу с восьми лет. Я был вундеркиндом, публиковал стихи в детских изданиях вплоть до «Пионерской правды». Ходил в прекрасную детскую литературную студию, которой очень многим обязан. Выступал на телевидении. Вообще про вундеркиндов надо написать роман: это же поразительно — ураган, котел родительских амбиций, я видел и довольно страшные вещи. Слава богу, мои родители были гиперадекватными. В общем, долгое время в детском возрасте я писал стихи, которые сознательно не были серьезными: я был уверен, что мне еще не пристало писать серьезные вещи. Я смотрел на стихи своих сверстников, мальчиков и девочек моего возраста, мне казалось, что «серьезные» тексты — это некоторая поза, и я отстранялся от этой позы, пока не понял, что нечто серьезное мне действительно необходимо сказать. В результате те стихи из моего детства решительно не похожи на то, что я написал для детей. Вера Полозкова предложила мне написать детскую книжку; мы с ней как-то об этом разговаривали, разговор успел забыться, болел мой папа, у меня не было хороших мыслей. А в прошлом году эти детские стихи начали писаться, и я сразу понял, про что они будут: про то, что я очень люблю, — про космос, которым я страшно увлекался в детстве. Над моей книжкой про Солнечную систему кое-кто потешается: подчеркивают, что у меня получились не «детские» стихи, что есть в них «чудовищная сила» Солнца, которая испепеляет, и всякое такое; мол, любой нормальный ребенок забьется в этом месте под кровать. Ну, не знаю: моим детям было весело.

Лев Оборин. Часть ландшафта. — М.: АСТ, 2019. 224 с.

Презентация книги Льва Оборина «Часть ландшафта» состоится 27 ноября в московской Библиотеке им. Н.А. Некрасова (начало в 19:30).

ЛИТЕРАТУРА: ВЫБИРАЙТЕ ГЕРОЕВ ДЕСЯТИЛЕТИЯ



Понравился материал? Помоги сайту!

Сегодня на сайте
Смерть КапитанаСовременная музыка
Смерть Капитана 

Полная авторская версия финальной главы из книги Александра Кушнира «Сергей Курехин. Безумная механика русского рока». Публикуется впервые

9 июля 20211044