25 мая 2020Литература
222

«Бродский не хотел возвращаться на пепелище»

К 80-летию Иосифа Бродского: интервью с Михаилом Мейлахом

текст: Михаил Мейлах
Detailed_pictureИосиф Бродский. Двойной портрет. С дарственной надписью «Мише Мейлаху на память. ИБ. 18 IV 64. Деревня Норенское. Архангельская область»

Музей Ахматовой предложил мне ответить на вопросы для видеопрограммы по случаю 80-летия со дня рождения Бродского. Поскольку о Бродском можно говорить бесконечно, я счел за благо, используя канву этих вопросов и моих ответов, существенно дополнив последние, предложить их Кольте.

М.М.

— Когда и где вы впервые услышали имя Иосифа Бродского, прочли его стихи? Опишите ваше знакомство с поэтом и первые впечатления от этой встречи. Сколько вам тогда было лет?

— Этот вопрос мне немного напоминает школьные учебники английского языка советского времени — все они как один начинались с рассказа рабочего: «I first met Lenin in 1917», а произошло это в трамвае, на котором они оба ехали делать революцию. Что же касается моего знакомства с Бродским, я могу точно сказать, что оно состоялось осенью 1962 года, когда мне было 17 лет и я поступил в университет, а именно на концерте в филармонии, где нас познакомили Рейны. Рейны, которых я знал с детства, были друзьями моей старшей сестры, а став студентом, я как бы повысился в статусе, и они приняли меня в свой круг, куда входили и Бродский, и несколько других замечательных поэтов, и Люда Штерн, ближайшая подруга сестры. К тому времени я уже знал о Бродском не только от них — машинописи его стихов ходили по рукам среди интеллигенции обеих столиц, составлявшей последнее в нашей истории «общество», к нашему времени распавшееся; недаром именно на ее роль в дальнейшем в развитии страны рассчитывал Рой Медведев, но это не состоялось. Интеллигенция (часто это были люди, вернувшиеся из лагерей или перенесшие репрессии наподобие «борьбы с космополитизмом») была среди прочего поэзоцентрична — стихи значили для нее очень много. Как раз в то время появились (конечно, в списках — по выражению Ахматовой, мы вернулись в догутенберговскую эпоху) «Воронежские тетради» Мандельштама. Из стихов Бродского получили известность, например, магический «Рождественский романс», «Холмы», «Черный конь» — они меня сразу пленили. Надо сказать, что сам Бродский не признавал своими стихи, написанные до 1960 года, — до этого он в течение трех лет писал стихи совершенно провальные, буквально не подававшие никаких надежд; он мне как-то сказал, что первым своим настоящим стихотворением считает «Сад»:

— О, как ты пуст и нем! В осенней полумгле
сколь призрачно царит прозрачность сада,
где листья приближаются к земле
великим тяготением распада...

Эти строки можно сравнить с окончанием знаменитого в более узком кругу стихотворения «Астры» замечательного московского поэта Станислава Красовицкого:

И в этот миг виденьем сада
Намного мир и вещ, и зрим.
И мы в тиши полураспада
На стульях маленьких сидим.

Что же касается более ранних стихов Бродского, то можно вспомнить слова Ахматовой, что любой поэт должен уничтожить свои первые сто стихотворений, что она сделала, а Бродский, к сожалению, нет, и первое его семитомное собрание сочинений, совершенно непрофессионально подготовленное в России, открывается именно этими стихами (на Западе существует традиция помещать ранние, незрелые стихи поэта в отдельное приложение под названием Juvenilia — «Юношеское»); в двухтомник Льва Лосева («Библиотека поэта») они, к счастью, не вошли, но по причинам иным, а именно из-за ограничений, налагаемых Фондом Бродского. Полного же научного издания сочинений Бродского не существует и по сей день.

Так или иначе, у тех ранних стихов была своя публика — деклассированные молодые люди (не таков ли был тогда и сам Бродский?), которых тогда на западный манер называли битниками и которые потом на протяжении многих лет распевали каких-нибудь «Пилигримов» (прослышав об этом, одному такому барду, Льву Куклину, повзрослевший Бродский грозился «набить морду»). И только, повторю, после 1960 года, когда у Бродского появились настоящие стихи, они сразу заинтересовали интеллигентную аудиторию.

Возвращаясь к моменту нашего знакомства с Бродским, когда я уже немного знал его поэзию: та первая краткая встреча во время антракта в филармонии произвела на меня огромное впечатление — масштаб его личности чувствовался с первого взгляда. После этого мы стали часто видеться у общих друзей — прежде всего, у Рейнов, у Люды Штерн. На этих встречах было очень весело — все были молоды, талантливы, остроумны, и ничто еще не предвещало будущих испытаний и размолвок. Я стал приходить и к нему домой, а зимой он некоторое время жил в Комарове в домике, который снимал и ему уступил Костя Азадовский, и он каждый день приходил ко мне на дачу: здесь его ожидал обед или ужин, и в его распоряжении была пишущая машинка — у меня хранится перепечатанный им текст только что сочиненного стихотворения «Загадка ангелу», перечеркнутый, то есть им забракованный, но потом признанный. Я особенно благодарен ему, как и Рейну, за поэтические уроки, а Рейна он сам считал своим учителем — тот был старше его на те же пять лет, на которые я был его младше. Что касается уроков жизни: важнейшая заповедь, которую я воспринял от Бродского, — это избегать накатанных путей. Далее — я трижды ездил к нему в ссылку. По его возвращении мы постоянно встречались в Ленинграде, иногда в Москве, куда мы оба часто наведывались, а однажды осень он снова прожил в Комарове, на этот раз на даче Раисы Львовны Берг в Академическом поселке, и через весь поселок ездил ко мне на дачу на велосипеде. В доме у меня ему особенно нравилась выходящая в сад и увитая диким виноградом веранда — он говорил, что, если бы у него была такая веранда, он «написал бы “Божественную комедию”, и не одну». Спустя семь лет он эмигрировал, и мы расстались на 17 лет, чтобы снова встретиться в Лондоне, куда он каждый год заезжал по дороге в Стокгольм, спасаясь от нью-йоркской жары, которой не переносил из-за больного сердца. Последние годы его жизни мы встречались у него дома в Нью-Йорке, в том же Лондоне, а однажды в Вене, на конгрессе международного ПЕН-клуба, в котором мы оба состояли главным образом ради возможности участвовать в его замечательной программе борьбы с репрессиями писателей во всем мире.

Пенье котов ученых<br> в грамматике распорядков<br> математика заключенных<br> в проволочных тетрадках<br><br> На другой половинке сложенного пополам листка изображен почтовый конверт с нарисованным штампом, внутри которого надпись: АНГЕЛОПОЧТА. 1964Пенье котов ученых
в грамматике распорядков
математика заключенных
в проволочных тетрадках

На другой половинке сложенного пополам листка изображен почтовый конверт с нарисованным штампом, внутри которого надпись: АНГЕЛОПОЧТА. 1964

— Бродский — это ваш поэт? Если да, как вы это поняли?

— Это большой разговор, но если попробовать сказать очень коротко — в его стихах поэтическая реальность, реальность метафизическая, прорастает из реальности предметной, повседневной, каким-то совершенно особым образом. Ведь сакральное, магическое происхождение поэзии продолжает в ней проявляться спустя тысячелетия. О поэтах, которые пытаются напрямик писать о возвышенных материях, Бродский говорил: «Напишут “ангел-архангел”, а за душой ничего нет». Недаром ему были близки Джон Донн и так называемая английская метафизическая школа конца XVI — начала XVII века. После его возвращения из ссылки мы начали с ним готовить том его переводов поэтов этой школы для серии «Литературные памятники», я сделал для него выбор текстов, но работа была прервана его эмиграцией — он успел перевести лишь несколько стихотворений. А его собственные стихи я начал собирать еще до нашего с ним знакомства, и, я думаю, к моменту его отъезда у меня была самая полная их коллекция, которой я поделился с Марамзиным и которая легла в основу собрания, ныне почему-то называющегося «Собрание Марамзина». Оно и послужило основой всех будущих изданий.

— Какие поэтические строки Бродского вам наиболее близки?

— Их пришлось бы приводить слишком много — вот несколько. Это Посвящение к «Песням счастливой зимы» и многие оттуда строки, окончание стихотворения о Кенигсберге («Einem alten Architekten in Rom»), поразительное по поэтическому лаконизму стихотворение «Ветер оставил лес» и близкое к нему «Сначала в бездну свалился стул…» Из менее заметных — «Прошел сквозь монастырский сад…» с его меняющимися координатами и перспективами, еще более выраженными в «Пенье без музыки». Многие стихи, написанные в ссылке, — например, навеянные Робертом Фростом «Деревья в моем окне, деревянном окне…» Абсолютный шедевр — «Подсвечник», стихотворение о бронзовом сатире. Из позднейших стихов — «Бабочка» (ту роль, какую у Мандельштама играют пчелы и осы, у Бродского исполняют бабочки и мотыльки) и изумительный «Осенний крик ястреба». А если надобно назвать один какой-то особо выдающийся стих, то это «Смерть — это то, что бывает с другими». В общем, Бродский «остается лучшим и талантливейшим поэтом нашей эпохи». Конечно, я не перечислил и малую долю любимых стихов и строк, но в этом контексте я должен сказать и о том, чего я у него не люблю, а именно о тех редких случаях, где Бродский, который ненавидел готовые идеи, пускается в сомнительные идеологизированно-историософские размышления. Такова «Остановка в пустыне» — «Теперь так мало греков в Ленинграде, / что мы сломали греческую церковь» (мы шутили по поводу этих стихов: «У нас сломалась греческая церковь») — с ее рассуждениями, от чего мы дальше — от православия или эллинизма. (С Византией у Бродского вообще были неполадки, что проявилось в «Путешествии в Стамбул», — зато есть «Набережная неисцелимых», очерк о Венеции, один из самых трудных текстов русской литературы: чтобы в нем разобраться, я, когда преподавал в Страсбургском университете, устроил полугодовой семинар, посвященный этому тексту. Бедные студенты!) «Второй единственный случай» — это антиукраинское стихотворение: я думаю, ему просто понадобилось написать нечто подобное тому, как Пушкин высказался по поводу Польши.

— С какой музыкой или каким цветом они (стихи Бродского) у вас ассоциируются?

— С каким цветом — сказать не могу, так как не обладаю синестезией — цветным слухом, которым были одарены Рембо, Бодлер и Набоков. Но у меня есть очень прочная музыкальная ассоциация самой личности Бродского с двойным концертом Баха до минор, который он часто ставил, когда я к нему приходил. Об этом даже есть в моем длинном стихотворении, сочиненном, когда я после операции лежал в тюремной больнице, — описываются воспоминания о его приготовлениях к выходу из дома: «…затем / неторопливый ритуал бритья / и одеванья под концерт для двух / клавиров Баха в польском исполненье, / тогда звучавший как соната Франка / fis-moll'ная для Свана». Между прочим, в пандан к веранде с «Божественной комедией» он как-то раз сообщил, что в уме сочиняет божественную музыку и если бы владел нотным письмом, то сочинял бы не хуже Баха. На самом деле в музыке он разбирался слабо, хотя любил Перселла и выделял Гайдна. В ранних его стихах часто упоминаются американский джаз и джазовые музыканты. Он обожал «Маленький цветок» Сиднея Беше и танго «Кумпарсита», позже ему нравились Джоан Баэз и стиль кантри. Слуха у него не было никакого, и даже свою знаменитую «Лили Марлен» он исполнял фальшиво, как и китчевые «Очи черные» и «Тум-бала тум-бала тум-балалайка». Лучшей оперой он мог объявить «Лючию ди Ламмермур».

[Ленин и Крупская в Париже][Ленин и Крупская в Париже]

— Считаете ли вы, что поэт — это профессия? Почему?

— Разумеется, и одна из самых трудных на свете: «Нет, ты не говори: поэзия — мечта, / Где мысль ленивая игрой перевита…» Именно в том и убеждали судью Савельеву два профессора — Эткинд и Адмони, свидетели защиты на суде над Бродским. Но не убедили.

— Как вы думаете, почему Бродский не вернулся в Петербург, несмотря на открывшуюся возможность?

— Да не то что возможность — ему даже позвонил Собчак, сказал: мы вам устроим прием, пригласим всю элиту (по поводу «всей элиты» мы, когда узнали, очень смеялись). Барышников мне рассказывал, что в начале перестройки они вместе с Бродским оказались в Стокгольме, оттуда стал ходить в Ленинград паром-пароход «Анна Каренина», и они шутили, что лучше было бы так назвать поезд, а для машин в день отправления город был размечен синими стрелками с надписью «Ленинград», что они воспринимали как некоторое издевательство. Они обсуждали, не съездить ли на пароходе, не сходя с него, туда-обратно, и друг друга подначивали. А если говорить серьезно, я думаю, что Бродский не хотел возвращаться на пепелище, где оставались муза времен его молодости и его сын, который приезжал к нему в Нью-Йорк и с которым он не нашел общего языка. Вообще же еще две с половиной тысячи лет назад Гераклит сказал: нельзя дважды войти в одну и ту же реку.

— Покидая родной дом, поэт взял с собой пишущую машинку, сборники стихов Джона Донна и Анны Ахматовой, бутылку водки для своего кумира, поэта Уистена Хью Одена. Если бы вы знали, что навсегда уезжаете от родных и друзей, какие три вещи взяли бы с собой?

— Мне хватило бы и одной. Недавно я нашел тетрадку, где моя мама записывала мои высказывания в раннем детстве, и там обнаружил, что как-то раз, когда мы весной собирались переезжать на дачу, я настаивал, что надо взять с собой каминную кочергу. То же представление о вещах в дорогу я сохраняю и спустя 70 лет: с собой надобно брать одну-единственную вещь — кочергу.

— А какие вещи ассоциируются у вас с жизнью Бродского, с его поколением?

— У Иосифа было несколько старинных вещей — медный подсвечник, воспетый в конце поэмы «Исаак и Авраам», и другой, фарфоровый, — подарок Ахматовой, который, когда его однажды отпустили на несколько дней в Петербург во время ссылки (потом это несколько раз повторялось), он взял с собой в деревню и там использовал по прямому назначению — в избе не было электричества. Другой важнейший предмет — «Спидола», портативный транзисторный радиоприемник латвийского изготовления, по которому мы слушали «враждебные голоса» — передачи Русской службы Би-би-си, «Голоса Америки» и радиостанции «Свобода»; в больших городах эти передачи, хотя и не всегда, глушили, но в деревне, конечно, нет. Подобный же радиоприемник, но под именем «Родина» (был и такой), воспет в стихотворении «Освоение космоса», где герой, находясь на чердаке, откуда он наблюдает петушиную конкуренцию по поводу клуши,

…включил приемник «Родина» и лег.
И этот Вавилон на батарейках
донес, что в космос взвился человек.
А я лежал, не поднимая век,
и размышлял о мире многоликом.
Я рассуждал: зевай иль примечай,
но все равно о малом и великом
мы если узнаем, то невзначай.

Еще один важнейший предмет обихода того времени — проигрыватель, тоже портативный, для виниловых пластинок (компакт-дисков еще не существовало) в форме чемоданчика, в крышку которого был вделан динамик, как ни странно, довольно хорошего качества; не скрою, такой проигрыватель я Иосифу подарил на день рождения, и на нем мы и слушали, как описано выше, концерт Баха. Надо заметить, прекрасные звукозаписи выпускала не только фирма «Мелодия»: в магазине ее имени на Невском совсем незадорого можно было купить и пластинки из стран-сателлитов — польские, чешские, немецкие.

А для записей, которых не было на пластинках, приходилось пользоваться громоздкими пленочными магнитофонами с двумя большими кассетами-бобинами. Иногда магнитная лента с них слетала, превращаясь в кучу безнадежно перепутанной светло-коричневой пленки. Однажды это случилось с записью «Страстей по Матфею», когда у меня был Иосиф и мы хотели их послушать. «Надо найти ученого кота, который бы все это размотал», — сказал Иосиф.


Понравился материал? Помоги сайту!

Ссылки по теме
Сегодня на сайте
Смерть КапитанаСовременная музыка
Смерть Капитана 

Полная авторская версия финальной главы из книги Александра Кушнира «Сергей Курехин. Безумная механика русского рока». Публикуется впервые

9 июля 20211047