«Человечество не имеет права на существование в нынешнем виде»

Неполиткорректное интервью Владимира Мартынова

текст: Евгений Козаченко
Detailed_picture© ИТАР-ТАСС

Поговорить с Мартыновым — оказаться в конце задачника. Оглавление написано, ответы уже известны — вот они, идут через запятую. Известный композитор и эссеист, Мартынов чаще других говорит о конце — времени композиторов, великой русской литературы, вообще об исчерпанности всего, и лучше перевернуть страницу и не читать этого разговора, потому что жить с таким ощущением тревожно и неприятно. Легко заразиться. Или лучше прочесть — и смотреть по сторонам сухими глазами, без воплей и истерики, так, будто все это уже случилось и отошло. Мартынов написал об этом не один текст и сегодня дописывает новую книжку.

— Осенью она, скорее всего, уже появится в продаже. В ней будут суммированы идеи, разбросанные по предыдущим книжкам. Она будет указывать, как читать эти книги, на что обращать внимание. Там две главные темы: цивилизационная и антропологическая революция, свидетелями которой мы являемся, и отношения человека со знаком — не в семиотическом аспекте, а в контексте цифровой революции, или цифролюции, как это стали сейчас называть. От актуальной проблематики тоже никуда не уйдешь. Сегодня невозможно писать абстрактно-философские труды, абстракция должна обрастать мясом конкретики, мясом индивидуальных событий и переживаний, политическими подробностями, особенностями художественной жизни и так далее. Мне важно сказать о положении России в мире. В последнее время я испытываю острое ощущение дежавю. Достаточно открыть книгу Данилевского «Россия и Европа», чтобы это почувствовать, — а она написана в 1870-х. Когда я говорю об антропологической деградации, многие пеняют на то, что я брюзга и пессимист, но никто пока не смог доказать обратное. То, что происходит на Западе… Это какая-то пародия на человечество. Сложно представить, чтобы случившееся с жирафом Мариусом могло произойти даже 15—20 лет назад — а сегодня это рядовое событие, разве что немного экстравагантное.

— «Запад» для вас — это что?

— Ну, Европа. Те, кто сами позиционируют себя как Запад.

— Европейская христианская цивилизация?

— Ее нельзя уже так назвать, какая же она христианская. Вспомните, была такая история. В процессе принятия конституции ЕС прошлый папа римский, если я ничего не путаю, просил внести туда упоминание о заслугах католической церкви перед западной цивилизацией. Просто упоминание. Но идею все равно отвергли. Я был недавно в Греции, и там тоже возрастает скепсис по отношению к тому, какой путь выбрала Европа, — хотя формально греки в Европейском союзе и должны его приветствовать. Запад определяется не только территориально, Запад — это те, кто следует западным ценностям и противопоставляет себя варварам вроде нас — ну, вы понимаете.

— А кто тогда «мы»?

— А мы не с Западом, мы Россия. Знаете, все настолько исчерпывающе сказано в книге Данилевского и все настолько дословно сейчас повторяется, что даже не хочется тратить лишние слова. Эта книга написана по следам Крымской войны, кстати. И сегодняшние события вокруг Украины только подтверждают правильность выводов Данилевского.

— Вы определились для себя, какую сторону занимать в крымском конфликте?

— Я не разделяю ни эйфории одного лагеря, ни истерики другого. По-моему, «Эхо Москвы» безбожно передергивает, когда проводит параллели с судетскими немцами и сравнивает путинскую риторику с фашистской. Нужно уважать желание крымчан провести референдум и войти в состав нашей страны. Но я другого не понимаю: почему возмущение вызывают действия российской стороны, но никто не протестовал, когда Януковичу не дали ввести чрезвычайное положение? Или когда обе стороны подписывают соглашение и одна из сторон, победившая в итоге, считает, что его можно не соблюдать. Это двойные стандарты. Вмешательство России в крымский кризис — рядовое событие в том смысле, что оно произошло в ряду других событий, и мне неясно, почему его выдергивают сейчас из контекста.

— Обвал Запада не может запустить деградацию у нас?

— Конечно, может. Мир един, и последствия глобализации отрицать невозможно. Все, что происходит в одной точке, отзывается в другой. Но на Западе развал отдает мертвецкой: все чисто, стерильно, бутылки рассортированы по цвету и форме. А у нас все антисанитарно и безобразно, сортиры на улицах, но в этом, как ни странно, залог жизни. Запад определился, а Россия, кажется, еще не сделала выбор. Она не стремится копировать западные ценности со всеми их смехотворными однополыми браками, правами человека… Вообще права человека — это самое страшное, потому что права снимают с нас ответственность за поступки. Раньше у человека было три великие мотивации: Космос, История и Бог, и он ощущал свой долг перед ними. Эти категории были ключевыми для традиционных культур и сохраняли связь человека с природой. А сегодня он позволяет себе все: выкачивать нефть, уничтожать леса и коралловые рифы, разрушать экологию. Это превращает человека в потребителя.

© ИТАР-ТАСС

— Согласитесь, чем примитивнее общество, тем разрушительнее его влияние на экосистему, и, наоборот, чем выше стоит цивилизация, тем успешнее она воспроизводит уничтоженное.

— Она производит мусор — знаете, в Тихом океане плавает мусорный материк, превышающий площадь Соединенных Штатов? Помимо материального она производит словесный трэш. Человечество не имеет права на существование в нынешнем виде. И не будет иметь, если не произойдет радикального внутреннего, ментального сдвига.

— От осознания прав — к осознанию обязанностей?

— Да, хотя бы.

— Годара однажды спросили о его отношении к авторским правам. Он возмутился: «Авторские права? У автора есть только обязанности».

— У меня есть любимая цитата из Хлебникова, из «Войны в мышеловке»: «И когда земной шар, выгорев, станет строже и спросит: “Кто же я?” — мы создадим “Слово о полку Игореви” или же что-нибудь на него похожее». Человек выжигает земной шар своим потреблением, не только леса и коралловые рифы, но и саму реальность, и только когда все будет уничтожено окончательно и бесповоротно, он сможет наконец задаться вопросом: «Кто же я?» Настанет время нового сознания, нового эпоса и фольклора.

— Тогда выходит, что те, против кого направлена ваша критика, играют нам на руку? Ускоряя энтропию, они приближают наступление нового порядка.

— Нет, ну «чем хуже, тем лучше» — это тоже не совсем верная логика, потому что энтропия может привести к тому, что вообще ничего не останется. Мы стоим перед чертой самоуничтожения. Запад антропологически вымирает — это легко заметить, если посмотреть на национальный состав Парижа или Лондона. Европейцев там не осталось, и это связано с общей установкой: желательно быть меньшинством, все равно каким. Была такая шутка: кто имеет больше всего привилегий на Западе? Чернокожая лесбиянка в инвалидном кресле.

— Вы видите в эмигрантах угрозу Европе?

— Я бы воздержался от оценок, но эмиграция влияет на антропологический состав Европы, это факт. А усугубляется все действиями Евросоюза, который лишает страны своей национальной идентификации. Несколько лет назад я был в Чехии и ожидал увидеть их фирменное пиво со шпикачками, я это очень люблю. Этого больше нет. Меня повели в подвал, где, как наркоманы, собираются любители шпикачек, изготовленных каким-то кустарным способом, — это забавный пример, но на практике действительно вытравляется все самобытное. Для меня это все неприемлемо и невозможно, но я бы не брал на себя смелость советовать, как выйти из этого кризиса.

— В одном эссе вы связываете появление великих текстов с авторитарной властью и утверждаете, что ваше поколение дало последних великих литераторов, потому что застало Сталина. Сталин давал необходимый для творчества опыт прикосновения к сакральному.

— Дело не только в Сталине — с этой эпохой было связано ощущение великой победы, и герои войны были для нас живыми людьми, а не далекими греческими героями. Вы не представляете, что творилось в 61-м году: люди выходили на улицы, радовались, праздновали полет Гагарина… Вот мне из Крыма недавно звонили, рассказывали: будто Гагарин прилетел. Было ощущение, что мы живем в правильной стране.

— Вы не зря провели эту параллель: риторика великих побед и сакрализация власти возвращаются. Это может как-то сказаться на качестве текстов?

— Все упирается не в одну риторику. В советское время не было сомнений в величии гагаринского полета, в том, что это по-настоящему грандиозное достижение. А присоединение Крыма раскололо общество вплоть до того, что некоторые люди становятся нерукопожатными. Великих текстов больше не может быть потому, что авторитарные режимы дискредитировали идею великой власти. С де Голлем и Черчиллем из политики ушли харизматики, власть перестала быть аристократичной. Великое искусство не может существовать, когда исчезает вера в идеи великой власти. По вине тоталитарных режимов прошлого века эта вера утрачена навсегда.

© ИТАР-ТАСС

— В наше время может вообще появиться что-то великое?

— Будут выдающиеся достижения, но что великого появилось за вторую половину XX века — ну или, хорошо, если брать в расчет Бродского, Тарковского и Феллини — за последнюю четверть века, с 1970-го приблизительно года?

— А Герман? Вы видели «Трудно быть богом»?

— Это грандиозная неудача, которая для иных была бы откровением и удачей. Понятно, что слово «неудача» нужно брать в кавычки — фильм великий. Но Герман не справился со Стругацкими — в отличие от Тарковского, например, который их замечательно преодолел. Текст Стругацких не стыкуется с германовским киноязыком, и там все портит моралите в финале — то, чего не было в «Сталкере» и то, чего нет у самого Германа в «Хрусталеве». Вот действительно был шедевр! Каждый кадр можно останавливать и разглядывать, как фреску. Я сужу о «Трудно быть богом» еще по тому, какая там проделывается работа со звуком. Обработка шумов выполнена отлично, но музыка — тема трубы, хоры, качество записи — все это совершенно безобразно, все ужасно не соответствует уровню визуальной культуры.

— Что происходит с современной киномузыкой?

— Я не очень слежу за молодыми композиторами, поэтому вряд ли кого-то назову, но шедевры продолжает писать Морриконе, на очень достойном уровне работают Десятников и Леша Айги… В кино случаются счастливые тандемы, и бывает так, что сам по себе композитор никого не интересует и нигде, кроме кино, не раскрывается в полной мере — раз уж мы вспомнили о Феллини, то «Восемь с половиной» совершенно немыслим без Нино Роты, хотя это был довольно средний композитор, если слушать его симфонические вещи. Или другой тандем — Найман и Гринуэй. Найман очень неплохой, конечно, но его все-таки знают по «Контракту рисовальщика», «Повару, вору…» и другим работам. Наши композиторы тоже писали блестящую киномузыку — Гладков, Рыбников, Леша Артемьев. Помните в «Сталкере» момент въезда в Зону? Перестуки, из которых рождается очень деликатная тема. Великая вещь. Я тоже много чего написал, но в шедеврах участвовать не довелось. Хотя вот в том же «Сталкере» я исполняю соло на флейте, это моя небольшая гордость.

— Вас приглашают работать в кино?

— Редко. Сейчас киномузыка вообще приобретает какие-то иные формы — тебе предлагают работать либо в пафосной дорогой халтуре, либо в мыльных операх. Композитор теряет свой прежний статус — кто помнит имена авторов сериальной музыки? Если появляется великий фильм, там звучит классика — как у Триера в «Меланхолии». Хотя слово «великий» или слово «гений» нужно употреблять очень аккуратно. Я с большой нежностью отношусь к тому же Триеру, к текстам Пригова и Сорокина, считаю выдающимися композиторами Пярта и Сильвестрова, но называть их гениями неверно — потому что этот термин привязан к эпохе и историческому контексту, он стал применяться в XV веке к таким людям, как Леонардо и Микеланджело, и сегодня время его прошло.

— Вы в свое время много нелицеприятного сказали о Москве, о том, как она менялась на ваших глазах. Смогли бы переехать в другой город?

— Я немало ездил, и у меня много любимых мест, которые, может быть, лучше приспособлены для жизни, — Тоскана или Берлин, к примеру, — но вне Москвы я себя не мыслю. Несмотря на всю ее некомфортность и чудовищность, особенно зимой, когда грязь, скользко, по улицам не пройдешь, — я просто не смог бы жить в другом городе.

— А бросить все и сорваться к любимой женщине? Я бы не стал спрашивать, но была Энэкен, «любовь поэта», как вы сами о ней вспоминали. В 1968-м вы знакомитесь, год спустя она уезжает в Таллин…

— Да, но эти отношения не подразумевали совместной жизни, и ее отъезд не означал разрыва — просто потому, что нечего было рвать. Я ездил к ней, в начале нулевых мы достаточно интенсивно встречались — об этом есть в третьей части «Автоархеологии». Не так давно она, кстати, тоже встретила свою любовь и венчалась. В 63 года.

— Вы помните старую Москву. Она меняется исключительно в худшую сторону?

— Произошло много необратимых и очень болезненных для меня изменений, катастрофических, прямо говоря: появление Нового Арбата в начале 60-х, уничтожение Зарядья и возведение гостиницы «Россия», снос «дома Фамусова» в 70-х. Потом лужковская катастрофа, когда процесс приобрел обвальный характер. Я думаю, это уже не вопрос злого умысла конкретных людей, хотя решения о зачистках и сносах принимаются, разумеется, людьми, которые ни при Советском Союзе, ни сейчас никаких разрешений ни у кого не спрашивали. Это часть московского мифа. Город меняется постепенно, но неуклонно.

— Одна из ваших постоянных тем — критика прямого высказывания. Разве в этом нет противоречия: критиковать прямое высказывание в книге, которая сама по себе — прямое высказывание?

— Оно ушло с золотым веком русской литературы, когда художник, обращаясь к читателю, мог надеяться, что его услышат. В XX веке ролевая модель автора меняется, и он уже не пытается быть понятным аудитории. До определенного момента считалось, что единственным источником смыслообразования является текст. И внезапно выяснилось, что эту же роль может играть контекст. Оказалось, смысл текста может коренным образом меняться в зависимости от того, какое место он занимает среди других текстов. Что касается моих книг, то меня в них интересуют не столько сами тексты, сколько то, способны ли они создавать вакуумный контекст, в котором будут зарождаться совершенно новые смыслы. Те, что появляются в этом магнитном поле, а не прямо проговариваются. Сейчас есть много одаренных людей, которые продолжают пользоваться прямым высказыванием, но лично для меня оно потеряло смысл, и мне, по большому счету, неважно, что говорят. Перефразируя Витгенштейна: «Мне неинтересно, о чем говорить, мне интересно то, о чем можно молчать». В XX веке было три революционных скачка в искусстве: «Черный квадрат» Малевича, «Фонтан» Дюшана и «4'33» Кейджа. Для меня это и есть желаемое будущее, и кейджевская тишина должна длиться не 4 минуты 33 секунды, а всю жизнь. Человек производящий — тупиковая ветвь эволюции, в молчании — залог нового человека.


Понравился материал? Помоги сайту!

Сегодня на сайте
Смерть КапитанаСовременная музыка
Смерть Капитана 

Полная авторская версия финальной главы из книги Александра Кушнира «Сергей Курехин. Безумная механика русского рока». Публикуется впервые

9 июля 20211044