1 декабря 2014Литература
76

Своя память

Андрей Тесля о воспоминаниях Марины Густавовны Шторх

текст: Андрей Тесля
Detailed_picture© Культура

В XX веке роль «вспоминателей» в России досталась в основном женщинам — женам, дочерям, сестрам.

Ранее они были хранителями «бытовой памяти», преданий, передающихся интимно — по цепочкам личных связей, по тому, что называют «духом семьи», общими не столько даже воспоминаниями, сколько памятуемыми словами, хранимыми вещами — которые много значат лишь «для своих», немые для окружающих, в лучшем случае способных угадать за ними свое прошлое, но уже не способных восстановить его, поскольку «объект памяти» — это знак, а не само воспоминание, он призван лишь побудить к нему.

Они держали память на уровне «быта», тогда как за «большой контекст» отвечали мужчины — они писали мемуары, в то время как дамы обычно ограничивались заметками, небольшими текстами, передающими семейное, житейское, адресованными, как правило, тем же «своим» — детям, близким. Иногда эти тексты попадали в печать, но так и оставались «дополнением», чем-то, интересным именно за счет показа обычно непроговариваемых подробностей — той житейской плотности, что отбрасывали их мужчины: переплетения семейных и родственных связей, волнений сватовства, отношений с многочисленными сестрами, зятьями и т.п., воспоминаний о пикниках или поездках на богомолье с заездом к кузине.

© Corpus

Советский двадцатый век все изменил. Не только потому, что многие мужчины не смогли написать свои воспоминания: одни — не успев, другие — побоявшись. Но и потому, что и те, кто «успел», были сломаны, утратили свой голос. Оттого в ближайшем к нам столетии, в отличие от предшествующего, в тех случаях, когда свой голос звучит, там, где ближе всего к разговору о себе, о своем времени, о себе во времени, — это художественная проза, рассказ, стихи. Там, где как раз удается отстраниться от себя — чтобы получить возможность приблизиться.

В советском мире мужчины зачастую оказывались слабее женщин — потому, вероятно, столь часто звучал призыв «быть мужчиной». Слабее оттого, что для них не было укрытия в их слабости — и слабость оказывалась обнаженной, отступление оказывалось капитуляцией, и не было возможности уйти в частную жизнь, принять ценности семьи как высшие ценности, не нуждающиеся в ином оправдании. Попытка такого принятия представала сама лишь другим вариантом капитуляции — напротив, для женщины в советском мире такая привилегия была предоставлена, она имела право, апеллируя к «женскому», «частному», «приватному», выскользнуть из ловушки общеобязательного, для нее — кроме самых жестоких моментов — было право на «несознательность».

Женщина имела право на неофициальную память. И, помимо прочего, женщин, способных вспомнить и тех, кому было что вспомнить, элементарно выжило гораздо больше. Потому советский век и доносит о себе память в основном женскими текстами — Лидии Чуковской и Лидии Гинзбург, Надежды Мандельштам и Эммы Герштейн, Лилианны Лунгиной и теперь — Марины Шторх, дочери выдающегося русского философа Серебряного века Густава Шпета, тетушки Екатерины Максимовой, родственницы Гучковых, Зилоти, Рахманиновых. В ее воспоминаниях, записанных и обработанных Еленой Якович, прежде всего поражает интонация — трезвой, твердой, умной и одновременно чуткой речи.

Впрочем, в этой книге иллюстративный ряд не менее важен, чем текст: редкий пример именно книги как единого целого, где все — от абзацной разбивки до последовательности фотографий, встречи на одной странице или соседства на смежных — продумано и прочувствовано, работает на то, чтобы воспроизвести интонацию долгой беседы с хронологическими перебивками, возвратами в прошлое или забеганием вперед, а главное — с живой памятью. И последнее: пожалуй, главная ценность книги — не рассказ о тех или иных обстоятельствах, а сам способ вспоминания, когда то, что уже давно вроде бы стало историей, оборачивается лично памятуемым — чтобы стать для читателя одной из тропинок, ведущих не в «большую историю», а к личному опыту, который всегда больше отдельного человека: ведь это опыт его ситуаций, его в семье, с друзьями и близкими, то, что делает нашу память больше непосредственного, позволяет как памятуемое нами воспринять от других.

Женщина имела право на неофициальную память. И, помимо прочего, женщин, способных вспомнить и тех, кому было что вспомнить, элементарно выжило гораздо больше.

Тех, кто может рассказать такие истории, очень немного: ведь для этого необходимо, чтобы существовала «память семьи», «память своего круга» — тот большой пласт, что существует между мною и тем, до чего я могу дотянуться непосредственно, — и «историей»: между личным прошлым и тем, что я могу знать, но уже не могу пережить как «мое прошлое». И здесь требуется то, чему труднее было уцелеть в советском мире — преемственность памяти, преемственность вещей. Ведь «память» не живет сама по себе, она держится в предметах, в оставшейся от отца посмертной маске Пушкина, единственном, что уцелело от большой пушкинской коллекции, которую пришлось распродавать, дабы было на что выжить в Енисейске и в Томске, в стихотворном посвящении, надписанном Качаловым «Мариночке Шпет» на своей фотографии, — выцветшем, но которое «можно разобрать, если знаешь».

За полтора года до гибели, в апреле1936 г., Шпет писал Балтрушайтису: «Высшей силе угодно было преподать мне урок, заставить разбираться в вещах и людях с тем, чтобы каждому найти его действительное, не иллюзорное место. Мне кажется, что урок подан поздновато и всей пользы его назидания я не применю, но кто знает, где поставлены сроки и чем должны быть наполнены времена?..» (стр. 163). Жизнь была богата на уроки, преподанные его дочери (младшей, родившейся в1916 г.), — и, что гораздо удивительнее, она оказалась способна выстоять в мире, где все было против способности помнить: не в рабстве у памяти, а помнить именно для того, чтобы жить, связывая себя с прошлым, с тем, что больше тебя.

И еще одно, последнее, замечание. В переплетении разных историй в этом тексте вырастает другой, непривычный образ русского XX века — где история не разорвала связей во времени, где семейные истории из начала века продолжаются в 20-е и 60-е и где даже Клюев, просящий милостыню около моста через Ушайку, тоже часть «своей истории» — страшной и жестокой, но и в предельной жестокости обретающей человеческое измерение памяти.

Якович Е. Дочь философа Шпета в фильме Елены Якович. Полная версия воспоминаний Марины Густавовны Шторх. — М.: АСТ: Corpus, 2014. — 219 с.


Понравился материал? Помоги сайту!

Сегодня на сайте