18 августа 2015Литература
313

«Советская власть здесь ни при чем»

Илья Калинин и Кирилл Кобрин — о «Свободном философе Пятигорском»

 
Detailed_pictureАлександр Пятигорский, 2007© Юрий Белинский / ТАСС

В Издательстве Ивана Лимбаха выходит двухтомник «Свободный философ Пятигорский». Издание включает в себя первую текстовую публикацию аудиобесед Александра Моисеевича Пятигорского, которые звучали на волнах «Радио Свобода» в середине — второй половине 1970-х, а также в начале 1990-х годов. Книгу составил Кирилл Кобрин; он же — при участии Ольги Серебряной — снабдил беседы Пятигорского небольшими историко-культурными эссе. Илья Калинин, филолог и историк культуры, автор нескольких статей о прозе Пятигорского, обсудил с Кобриным готовящееся издание.

Илья Калинин: Наш разговор пойдет о книге или начнется с книги, а потом пойдет о чем-то другом — что стояло за вошедшими в нее текстами и что они теперь могут дать нам. Это книга, в которой ее автор выступает сразу в двух качествах: и как место или источник письма/говорения, и как предмет рефлексии над этим местом или источником. И надо сказать, это — без стеснения и нарциссизма оборачивающееся само на себя — движение мысли определяло и философский, и человеческий стиль Александра Пятигорского. Характерную для Пятигорского рефлексивную асимметричность автора, мысли и авторского мышления об уже высказанной мысли можно обнаружить в том, как ты, Кирилл, назвал эту книгу: Пятигорский А.М. «Свободный философ Пятигорский». На первый взгляд может показаться, что это нечто вроде интеллектуальной автобиографии, написанной Александром Моисеевичем. В определенном смысле так оно и есть. И не только потому, что составившие эту книгу тексты, впервые прозвучавшие в эфире «Радио Свобода», являются частью его биографии. А скорее потому, что частью его биографии в той или иной степени являются представленные в них истории различных философских течений.

Теперь мы узнаем Пятигорского не только как востоковеда, оригинального философа и писателя. Но и как популяризатора философского знания, да еще и с помощью такого медиа, как радио. Бытовые причины, стоявшие за этим амплуа, понятны. Вопрос в другом: есть ли за этим что-то еще. И в чем состоит для тебя смысл перевода устной речи, погруженной в определенный культурный, исторический, биографический и даже технологический контекст, в регистр печатного слова, в котором интонация говорящего (особенно для тех, кто не имел личного опыта встречи с этой интонацией и не имел возможности убедиться в том, насколько эта личная интонация была важна для «свободного философа») утрачивается? Историческая и биографическая локализация голоса в определенном месте и времени превращается в отвлеченную от них универсальность текста.

© Из архива Людмилы Пятигорской

Кирилл Кобрин: Честно говоря, получив прошлым летом предложение от Ирины Кравцовой сделать книгу из своего — как это сейчас называют, «мультимедийного» — проекта «Свободный философ Пятигорский», я колебался. Собственно, колебания начались даже задолго до этого предложения. Есть мнение, что Пятигорский, прежде всего, «говорящий философ», а потом уже «пишущий». Я это мнение не разделяю — достаточно внимательно почитать его работы о буддийской философии или книгу «Кто боится вольных каменщиков?» и уж тем более его прозу. Более того, люди, так считающие, не разделяют русскоязычного Пятигорского и англоязычного Пятигорского, а здесь есть большая разница. Но это так, в сторону. Конечно, глупо спорить с тем, что нередко «устный Пятигорский» действительно интереснее «письменного», а иногда самый интересный — видео-Пятигорский, залогом чему — прекрасный документальный фильм Улдиса Тиронса «Философ сбежал». Мне вообще кажется, что известность Александра Моисеевича среди… скажем так, более широкой публики в немалой степени связана с многочисленными отрывками из видеозаписей его выступлений в Москве и других российских городах, а также с этим фильмом Улдиса, который растащили на видеоцитаты. Но я опять удалился от сути, прости. Так вот, действительно нередко звучащий, говорящий Пятигорский интереснее просто пишущего, особенно в тех случаях, когда он знал, что его будут именно слушать, а не слушать и читать или даже просто читать. Интонация, звучание голоса, произношение, паузы, эмоциональные всплески — все это делало Александра Моисеевича непревзойденным оратором. Я нередко видел, как он буквально гипнотизировал аудиторию, при том что часть ее вообще не понимала, о чем идет речь. В общем, когда мы с архивистом «Радио Свобода» Ольгой Широковой обнаружили огромные залежи свободовских записей Пятигорского и я принялся их слушать... Да... Я тогда и не думал, что эти беседы об истории философии и религиозных учений могут быть представлены в текстовом виде — настолько они здорово звучали. В какой-то мере это было похоже на — только телевизионные, а не радио- — лотмановские «Беседы о русской культуре»; почти образцовый просветительский цикл, сделанный невероятно талантливо — и, что важно, безо всяких усилий. Ну ведь видно же, что ни Пятигорский во второй половине семидесятых, ни его друг Лотман десять лет спустя не готовились к этим беседам скрупулезно. Дело даже не в том, что они и так наизусть знали свой материал, это понятно. Дело в другом — они свой материал использовали, чтобы рассуждать, думать. Лотман в этих беседах думал в русле исторической антропологии, исторической психологии и так далее. Пятигорский же использовал исторический материал, чтобы думать о философии, о мышлении как таковом. И думать публично, в микрофон. Талант же заключался — помимо всего прочего — в том, что он делал это артистически. И этот артистизм, как я боялся, может исчезнуть при переносе звука на бумагу.

Пятигорский в СталинградеПятигорский в Сталинграде© Из архива Людмилы Пятигорской

Так или иначе, с помощью Ольги Широковой и при дружеской поддержке Ольги Серебряной (и, позже, Дмитрия Волчека) я начал этот проект на «Радио Свобода». Это был конец зимы 2013 года. Идея проекта проста. Раз в неделю на сайт выставляется — в хронологическом порядке, начиная с беседы от 9 ноября 1974 года, — аудиозапись очередной беседы. Запись сопровождает текст, чаще всего мой, иногда Ольги Серебряной, один раз маленькое эссе написала по моей просьбе Мария Эндель. Все это иллюстрируется неизвестными фотографиями Александра Моисеевича, которые любезно предоставляла Людмила Пятигорская, а время от времени — еще и видеоотрывками из архива Улдиса Тиронса. Вот как бы «мультимедийность». В таком виде проект просуществовал до того момента, когда основные, «главные» беседы (и буквально полдюжины примыкавших к ним радиовыступлений по другим поводам, но тематически близких) закончились. Осталось еще некоторое количество записей «россыпью», но они выходили за рамки довольно стройной логики философских бесед Пятигорского. В общем, с конца зимы 2013-го по декабрь 2014-го, не пропустив ни одной недели, около 90 выпусков.

Можно спросить: «Зачем понадобились такие сложности? Ведь проще вывешивать еженедельно одно аудио, безо всяких текстов и картинок, — и довольно?» Дело в том, что — уж прости меня за занудство профессионального историка (или экс-историка) — мне казалось и кажется, что вне контекста понять и оценить эти беседы сложно. И здесь я перехожу ко второму твоему пункту. Ну да, Пятигорский же не историк, упаси боже, и уж тем более не историк философии. История философии для него рамка, в которой он может говорить о том или ином мыслителе или религиозной системе. Это поле для думания. Но ведь думание его происходило в определенный исторический период! Это поздний СССР. Место действия — эмигрантская радиостанция. Аудитория — советская интеллигенция. Я решил добавить историческое измерение к неисторическому мышлению Пятигорского (он решительно противился историзации этого процесса, думания, оттого столь комично для него звучало само словосочетание «история философии»), вернуть его — беглеца из истории — назад в историю. И посмотреть, что получится. В каком-то смысле это напоминало наши с ним беседы — споря (или просто разговаривая) с ним, я всегда занимал позицию историка. Глупо же мне спорить с Пятигорским, находясь на позиции философа! В этом — и только этом — смысле его мышление было тоталитарным, оно не предполагало другого субъекта философского мышления, кроме того, что уже участвовал в разговоре. Я имею в виду не субъекта персонально (X, Y или Z), а точки, откуда ведется наблюдение и рассуждение. Ты ведь знаешь эту его любимую метафору: мышление, которое мыслит о самом себе, находясь как бы внутри и снаружи одновременно. Я не философ и наверняка говорю неправильно что-то, но тут четкая терминология и не нужна.

Александр Пятигорский на конференции в Кяэрику, организованной Юрием Лотманом. 1964Александр Пятигорский на конференции в Кяэрику, организованной Юрием Лотманом. 1964© Юрий Левин

Да. Все шло хорошо, проект был воспринят просвещенной публикой благосклонно, а я все мучился, ибо понимал, что рано или поздно придется задуматься о книге. Идея превращения голоса Пятигорского в буквы меня пугала. Я боялся, что особенное исчезнет, останутся только интересные, мастерски сделанные очерки по истории философии. Что, конечно, немало, но обидно — я видел в этих циклах радиолекций что-то большее. Потом, когда Фонд Пятигорского любезно согласился сделать расшифровку бесед, я немного успокоился, уже не слушая, а читая тексты радиолекций. Но полная убежденность так и не пришла. Я даже придумал, что вот, мол, когда проект на сайте «Свободы» закончится, я начну искать миллионера-мецената, эдакого эстета-Ротшильда, который потратится на такую затею: книга плюс специальный сайт, где будут выложены все аудио, плюс самые разные прочие материалы, аудио и видео, плюс … специальное приложение для мобильных устройств с названием «Свободный философ Пятигорский». Закачиваешь — и офлайн читаешь, слушаешь, смотришь. Все всегда в кармане или в рюкзаке. Чушь, конечно, никакого миллионера я не нашел, да такого и не существует, но все эти размышления приучили меня к мысли, что книгу все-таки можно рискнуть издать. И внезапно приходит предложение от Издательства Ивана Лимбаха. Чудо. Я согласился. Не сразу, но и не тянул особенно. Это, кстати, не значит, что мои сомнения ушли. Вот книга сейчас выходит, а я трепещу, хоть и сам ее читал и вычитывал множество раз, и редакторы читали, да и — частично — некоторые знакомые. Все равно страшно.

Два слова про жанр книги и про то, как она устроена. Знаешь, я бы назвал его tribute. Tribute философии и личности Александра Моисеевича. Мне кажется, получился какой-то новый культурный объект, состоящий из текстов Пятигорского, надеюсь, сохранивших хотя бы часть его устной интонации, из истории времени, когда эти тексты звучали, из сегодняшней истории, откуда мы вспоминаем ту историю (преимущественно 1970-х), ну и из восприятия нами Александра Моисеевича. Я думаю о том, что «Свободный философ Пятигорский» — это совершенно особый объект, как сказал бы он сам, еще одна дхарма в поле множества дхарм.

Александр Пятигорский в ТартуАлександр Пятигорский в Тарту© Из архива Людмилы Пятигорской

Устроена же эта дхарма так. Это два тома, нетонких, должен заметить. В первом — два раздела. В первый («Древние философии мира») вошли беседы на темы от буддизма (целых четыре штуки!) до средневековой каббалы. Второй раздел («Философия Нового времени») — соответственно, от Юма до Бергсона, которым, как Пятигорский считал, завершается свойственный этой эпохе способ мыслить. Здесь логика понятная — она следует хронологическому принципу. Второй том хитрее. Там три раздела. Один («Философия в меняющемся мире») отвечает за двадцатый век, как любят говорить, цитируя известно кого, не календарный, а настоящий двадцатый век: от вводной беседы на тему «Отношение философии к окружающей действительности своего времени» до разговора о Герберте Маркузе, которого, кстати, Александр Моисеевич особенно невзлюбил (это единственная радиолекция, где он… издевается над своим героем). Второй раздел отвечает за загадочную для меня область под названием «Русская религиозная философия»; он стартует опять-таки с вводной беседы «Черты русской философии — связь с литературой и религией» и завершается тремя разговорами о Семене Франке. Наконец, вместо эпилога ко всему предприятию — третий раздел второго тома, куда я собрал уже беседы начала девяностых. Пятигорский пытался сделать новый цикл в новых обстоятельствах, но до конца его в силу разных причин не довел, да и беседы оказались довольно разрозненные. Причины этого я обсуждаю в своих вводных эссе к его текстам третьего раздела. Обращу внимание только на две вещи. Во-первых, это уже другие исторические условия, никакого СССР больше нет, все всё могут читать, казалось бы, просветительская функция исчерпана. Но Пятигорский все-таки берется за дело. При этом, будто о чем-то таком догадываясь, что будет происходить двадцать лет спустя на территории, на которую он вещал тогда, Александр Моисеевич называет цикл «Нерусская идея» (напомню, примерно в то же время на «Радио Свобода» звучал цикл очень интересных бесед Бориса Парамонова под названием «Русская идея»). Во-вторых, любопытны темы и герои этого незаконченного цикла. Тут и Кожев, и британец Эндрю Уилсон, и Лукач. Пятигорский обсуждает даже газетные и журнальные статьи. Вот так выглядит книга. Как я говорил уже, каждому тексту Александра Моисеевича сопутствует сопроводительное эссе — мое или Ольги Серебряной. Вот и все. Остальное можно узнать, открыв книгу. Чтобы покончить с формальной стороной вопроса, добавлю лишь две вещи. Первое. Среди героев бесед есть и Будда, и Зороастр, и Кант, и Фихте, и Шопенгауэр, и Сартр, и кто угодно. Но нет Маркса, к примеру. Или Спенсера. И — что совсем странно — Витгенштейна нет. И практически нет послевоенных французских авторов. Об этом «списке Пятигорского» любопытно и поучительно поразмышлять — прежде всего, историку. Второе: русская философия, как я уже говорил, дана отдельным разделом. Но при этом «Философия в меняющемся мире», то есть как бы о «мыслителях нашего времени» («нашего для Пятигорского и его слушателей середины-конца 1970-х»), включает Вл. Соловьева, Бердяева и Шестова. Это для меня непонятно — но тут я умолкаю.

Пятигорский в ТартуПятигорский в Тарту© Из архива Людмилы Пятигорской

Калинин: Тема устного характера мышления и интеллектуальной коммуникации в целом, характерная для эпохи, о которой мы говорим, может быть подхвачена и дальше. Она не исчерпывается ни узнаваемой фигурой «четырехглазого философа», как в своем одноименном эссе назвал Пятигорского Игорь Павлович Смирнов, ни конкретным проектом, реализованным в книге, которую ты составил. Возможно, восприятие Пятигорского как «говорящего философа» было связано именно с запросом на особый тип публичности, на особый тип присутствия мысли и мыслящего, знания и знающего в общественном пространстве. В этом отношении Пятигорский был одновременно и незабываемо ярким явлением, и характерным симптомом времени. Ты уже говорил о телевизионных «Беседах о русской культуре» Ю.М. Лотмана — хотя это уже период перестройки. Но эта фиксация на устном слове, циркулирующем в промежуточном полупубличном/полуприватном пространстве дружеского разговора, семинарского кружка, лекции, возникла в эпоху, открытую смертью Сталина. И Пятигорский — если не спецификой своего мышления, то спецификой телесного, интонационного, биографического оформления этого мышления — принадлежал именно ей. И ей же принадлежали его ближайшие собеседники по 1960—1970-м годам: М. Мамардашвили, Г. Щедровицкий, Э. Зильберман, уже упомянутый Ю. Лотман. В форме лекций или даже бесед построены многие книги Пятигорского, его проза на две трети состоит из разговоров. Политические причины такой фиксации понятны и носят вынужденный характер. Однако помимо компенсаторных мотивов, стоящих за такой формой производства знания и коммуникации, интересны ее культурные и, я бы даже сказал, эпистемологические эффекты. В связи с чем вопрос. Чем были эти радиобеседы о философах и философии для самого Пятигорского, кроме подвернувшейся возможности дополнительного заработка? Скажем, жанр романа был ему нужен для того, чтобы развернуть мышление об истории. Можно ли обнаружить какую-то сходную «сверхзадачу» у его философских лекций в радиоэфире?

© Из архива Людмилы Пятигорской

Кобрин: Безусловно! Была, конечно, «сверхзадача». Странно же: Пятигорский везде и всегда говорит о неисторичности мышления (и тут он настоящий буддист), мы за ним это повторяем, мол, Пятигорский всегда говорит о неисторичности мышления, но на самом деле он же выстраивает историческую хронологическую линию в своих беседах! Конечно, можно возразить, что это сделано и из удобства изложения, и в чисто педагогических целях. Отчасти я с этим соглашусь. Но, с другой стороны, он же всегда был нарушителем границ, возмутителем спокойствия, кто мог его заставить следовать принципу обычного учебника по столь презираемой им истории философии? Думаю, ответить на этот вопрос можно только с исторической точки зрения. Вот ты сидишь, к примеру, в 1975 году у микрофона «Свободы» и собираешься через треск глушилок рассказать советскому интеллигенту, полуночничающему на кухне, что-то о философии. Пятигорский хорошо знал советского интеллигента и хорошо понимал, что любые неидеологические и неподцензурные сведения о чем угодно будут восприняты в такой ситуации на ура. Прекрасно знал он и о «новом религиозном возрождении» в кругах интеллигенции двух столиц, и о популярности самых разных лекций на самые специальные культурные темы — лишь бы от них Идеологическим отделом ЦК КПСС не разило. И сыграть с этим ожиданием аудитории было проще простого. Но Пятигорский этого не делает. Он действительно нарушает правила — назовем их «интеллигентскими», даже диссидентскими. Он не о «запрещенной в СССР философии» рассказывает, а пытается дать советскому интеллигенту представление об определенных философских и религиозных системах, чисто формально организовав их хронологически. Если же внимательно вчитаться (а до того вслушаться) в его беседы, становится понятным, что он не выстраивает генеалогий, хотя нередко указывает на влияния. Опять же важно — влияния не исторические, а чисто философские. То есть, формально используя исторические методы, он на самом деле играет совсем в другую игру.

Что делает Пятигорский в этих беседах — помимо их, так сказать, просветительской составляющей? Он говорит слушателю, что есть такая вещь — мышление, что были разные люди, которые создавали всевозможные системы мышления, что эти системы исключительно интересны (его любимое словцо «интересно») и что советская власть тут ни при чем. Ну, она есть, конечно, и довольно неприятная, но вот она-то как раз и принадлежит изменчивой истории. А мы сейчас о религиозных системах, о философии, о самых важных вещах, которые — тут внимание! — актуальны сегодня и всегда. Подсознательному эскапизму советского культурного интеллигента того времени, который хотел сбежать от скучной так называемой реальности в ранневизантийскую литературу или в пушкинское время, Пятигорский говорил: «Что вы! Помилуйте! Куда вы? Давайте останемся здесь и поговорим о насущном». Не прочь от реальности, а больше реальности, но только настоящей реальности, реальности мышления.

© Из архива Людмилы Пятигорской

И мне кажется, что это, увы, услышано не было. Кстати говоря, я уже несколько месяцев прокручиваю в голове твою мысль — помнишь, где-то год назад ты сказал: то, что мы сегодня видим в России, — в каком-то смысле это восторжествовавшие интеллигентские представления семидесятых-восьмидесятых об особой русской духовности, об особо-духовной русской литературе, о волшебном таком нестяжательстве русского народа, обманутого большевиками, наконец, о том, что если и было хорошее в двадцатом веке, так это русская религиозная философия. Как бы Лосев с Лихачевым сказали, а Путин с Михалковым и Мединским сделали. Безусловно, к историческим Лосеву и Лихачеву сие никакого отношения не имеет; эти замечательные, выдающиеся гуманитарии — часть своего времени, и вне исторического контекста говорить о них просто преступно. Но вот терминология, украденная у них, лишенная всякого смысла, как и жаргон семиотиков (как тут не вспомнить чудовищные «знаковые события» и проч.), — все это определило не-мышление как власти, так и ее подданных сегодня. Пустота, заговорившая вдруг странным языком; хунвейбины, старательно разыгрывающие пекинскую оперу. Соответственно, возникает вопрос о происхождении этой пустоты. Откуда она взялась — после всех этих культурных и религиозных возрождений позднесоветского времени, после стольких лет утонченной, рафинированной интеллигентской культуры, после последних тридцати лет, когда на русском было опубликовано почти все? Почему все это не принесло ровным счетом никаких плодов, кроме нынешнего одичания нравов и финального опрощения дискурсов? Тут можно долго говорить, да и не мне говорить, есть специалисты настоящие, но вот что мне кажется: сама идея позднесоветского неофициального интеллигентского проекта была порочной. Пятигорский это понимал, и его свободовские беседы — тому доказательство. Его не услышали — но, честно говоря, думаю, его это не особенно расстраивало. Еще один никчемный эон, подумаешь. Сам же Пятигорский свободен. И он философ. Как бы «протаскивая» его сквозь разные исторические контексты, мы получаем то, что уже заранее знали: свободного философа Пятигорского.

Александр Пятигорский. Лондон, 1999 годАлександр Пятигорский. Лондон, 1999 год© Улдис Тиронс

Калинин: Тогда последний вопрос уже не о времени Пятигорского, его лекций и их радиослушателей. Вопрос о нашем времени, времени сегодняшних читателей этих лекцией и твоих с Ольгой комментариев к ним. Есть ли шанс у них быть прочитанными? Именно в то время, когда наследники Щедровицкого стали менеджерами путинской модернизации и служилыми политтехнологами, когда московско-тартуская семиотика взошла плодами кремлевско-валдайской риторики («цивилизационный код», «культурная матрица», «историческое ядро» и т.д.). Дает ли возможность контекстуально откомментированный голос Пятигорского вернуться в ту эпоху, когда мечты и ожидания позднесоветской интеллигенции еще не воплотились в современной государственной культурной политике с ее камланиями вокруг духовного наследия русской культуры и особого пути русской истории? Вернуться, чтобы начать с того же места, но как-то по-другому? Чтобы прийти в другое место, нежели то, в котором мы сейчас все оказались?

Александр Пятигорский в Тель-Авиве, 1999Александр Пятигорский в Тель-Авиве, 1999© Людмила Пятигорская

Кобрин: Как ты понимаешь, никто не может прийти назад, в исходную точку — разве что в точку небытия, в эту воспетую Набоковым тьму до и после рождения. Оттого, кстати, разговоры о необходимости куда-то «вернуться» — я имею в виду политические, культурные, исторические разговоры — попахивают трупарней. Но вот понять, проследить, откуда что началось, и сделать из этого выводы — это мне кажется очень важным. Отсюда да — разговор об истоках нынешней риторики, ее тезауруса, круга представлений — все это исключительно интересно, хотя понятно, что этот разговор должен быть чисто историческим и включать не только того же Г. Щедровицкого, но и остальных деятелей той эпохи. Глупо и неправильно говорить о какой-то «персональной ответственности» (см. разговоры о Вагнере, или Шпенглере, или Стефане Георге в связи с нацизмом), но вот понять, в какой мере интеллектуальный и культурный контекст шестидесятых и семидесятых повлиял на то, что произошло позже, особенно, по моим представлениям, на то, что произошло с середины девяностых, — необходимо. Несколько разных интеллигентских способов обсуждения настоящего, прошлого и будущего, от семиотики до методологии и «религиозного возрождения», перемешались в последние 15—20 лет, забродили и произвели на свет удивительный нынешний феномен пустой, выспренней, тяжелой, невежественной, истеричной болтовни о чем угодно — и без малейшего интереса к самóй возможности существования фактов, реальности, даже, уж прости за высокопарность, истины. Это уже второй раз в русской истории за последние сто лет, когда большие идеи совершенно обессмысливаются, попав сюда, — и порождают массу... назовем это так… неприятностей, вот. Сначала марксизм, который еще оставался отчасти таковым в ленинизме, но уже совершенно не имел никакого отношения к сталинизму и так далее. Нынешняя ситуация отличается тем, что неприятной трансформации, абсолютному выхолащиванию подверглось сразу несколько кругов идей, назовем их так. И вот еще что любопытно. Все они — семиотика, методология, «религиозное возрождение» — с самого начала, хотя и считали себя универсальными, нацеленными в будущее концепциями, в каком-то смысле носили ретроспективный, имитационный характер. Сам их декларируемый универсализм был имитационным. Вспомним, что Игорь Павлович Смирнов говорил о советских шестидесятых, которые ничего не изобрели, а пытались во второй раз разыграть героические двадцатые, высокий модернизм.

Александр Пятигорский в Швеции, 2006Александр Пятигорский в Швеции, 2006© Людмила Пятигорская

Так вот, Пятигорский в силу своего вечного стремления улизнуть из толпы, ускользнуть от хорового пения был принципиальным одиночкой. Он мог ездить в Тарту в шестидесятые или — как мы видим в этих беседах — серьезно рассуждать о русской религиозной философии, но он никогда не был, так сказать, частью данной конкретной интеллектуальной обстановки. Его даже поколенчески невозможно определить. Иногда Пятигорского называют «человеком 1950-х», что исторически верно, но на самом деле он сделал все, чтобы уйти из этого контекста. Пятигорский сам о себе говорил как о «предателе своего поколения» и как о «человеке никакого поколения». Его бесконечные перемещения между востоковедением, семиотикой, философией, психологией, историей (а в последние годы сюда добавилась и политика как тема его размышлений), его, в конце концов, географическое перемещение из СССР в Британию с позднейшими частыми визитами в Россию и бесконечными путешествиями по миру в последние годы — все это следствие нежелания Пятигорского застыть в каком-то одном контексте. Ну и, конечно, смена жанров: тут и философские работы, и буддология, и историко-семиотический очерк, и проза, и интервью, и немало иного. Пятигорский в этих столь разных контекстах мне всегда напоминал гостя на вечеринке, который веселится, хохочет, поднимает бокал, даже танцует, но у него такой вид, будто он забежал сюда только на секунду и скоро исчезнет. И все происходящее вокруг него, конечно, приятно и хорошо, но особого отношения к нему не имеет.

Мне кажется, что вот это ощущение — главное в свободовском цикле Пятигорского. Мол, мы сейчас поговорим о конфуцианстве, о Бергсоне или Семене Франке, потому что они мне сейчас интересны — и, надеюсь, будут интересны вам. Но самое важное не то, что мы о них говорим и думаем, и не то, что мы о них говорим и думаем, а то, что мы говорим и думаем. Что мы свободны это делать — и понимаем эту свободу как главное содержание нашего думания. Моя же здесь задача — если вспомнить о книге — была в том, чтобы показать, где, в каких обстоятельствах и о чем это думание происходило. Ну и намекнуть на то, что и о самóм Пятигорском стоит подумать и порассуждать — с собой или, как Александр Моисеевич любил, с собеседниками.


Понравился материал? Помоги сайту!

Сегодня на сайте