Разговор c оставшимся
Мария Карпенко поговорила с человеком, который принципиально остается в России: о том, что это ему дает и каких жертв требует взамен
28 ноября 20244858Знаменитому петербургскому художнику Александру Георгиевичу Трауготу месяц назад исполнилось 90. Иллюстрации братьев Александра и Валерия Трауготов — целая эра в истории послевоенной книги, хорошо знакомая нескольким поколениям читателей. Разброс их интересов был большим — от сказок Андерсена, Перро, Гофмана и Гауфа до произведений Шекспира, Гомера, Пушкина и Булгакова.
Инициал Г.А.В., который стоит под всеми работами, объединил имена братьев и отца. Выпускник ВХУТЕИНа и ученик Петрова-Водкина, в 1920-х — 1930-х Георгий Траугот входил в группу «Круг художников»; после его смерти в 1961 году братья решили развивать традицию, придуманную втроем, и сохранили общую подпись. Впрочем, Трауготы известны не только как иллюстраторы. Родители, Георгий Траугот и Вера Янова, были незаурядными живописцами, а братья Александр и Валерий работали и в скульптуре.
Александр Траугот, который и сейчас продолжает рисовать ежедневно, рассказал COLTA.RU о том, что объединило для него несколько художественных десятилетий.
— Александр Георгиевич, вы реальный свидетель эпохи, теперь уже огромного периода истории. До войны вы были еще ребенком и, наверное, немного помните?
— Мне было пять лет, когда в 1936 году родился мой брат, и с тех пор ко мне стали относиться как к взрослому. Я и сам начал считать себя взрослым, маленьким был только брат. Однажды мы путешествовали по Кавказу, забрались в горы, и какой-то человек, живший там, увидев меня, уже шестилетнего, сказал: ой, и малюточку сюда привели! Все были потрясены — и мама, и папа, и я: о каком малюточке он говорит? Потому что я в глазах родителей был взрослым.
Многие события своей жизни помню даже не с пяти лет, а гораздо раньше — как ходил в платьице, как мама и няня следили за моими первыми шагами. И, знаете, с тех пор я не изменился!
— Художником себя помните с какого времени?
— Свой первый рисунок я запомнил в три с половиной года, наверное, с того времени можно вести мою биографию художника. А еще помню, как за мной ухаживала 17-летняя няня Нюша родом из деревни Сольцы Новгородской области.
Нюша была неграмотная. Ее подруги, приехавшие из деревень в Ленинград на заработки, быстро выучились, но Нюша не овладела грамотой и старательно это скрывала — стыдилась. В детстве я любил подшучивать над ней, спрашивал: Нюша, сколько копеек в рубле? Она уверенно отвечала — семьдесят! Можно только догадываться, как она расплачивалась в магазине.
Так вот, у Нюши были женихи, которые, чтобы привлечь ее внимание, старались завоевать мою симпатию. Среди них помню шофера Сашу, который во время прогулки повел меня в пивную. Там я оказался первый раз в жизни, мало что запомнил, но как на тарелке лежал какой-то ярко-красный соус — запомнил на всю жизнь…
— Что еще мог запомнить маленький художник — конечно, алое на белом! Папа и мама рисуют, получается, что вы просто были обречены стать художником?
— Это не обреченность, а призвание. Но я много чем в детстве увлекался — когда видел пожарную машину и пожарных в золотых касках, хотел быть пожарным… Еще хотел стать музыкантом. На Васильевском острове жили две мои тети, к сожалению, обе умерли в блокаду. Они учили музыке, у них в комнате стоял большой рояль, и я немного у них занимался. Музыку очень любил — и всю жизнь люблю — и даже сочинял романсы. Правда, не записывал, потому что не выучил нотную грамоту. Но потом мама сказала: нельзя разбрасываться! Так я и стал художником.
— Ваша семья — семья Траугот — одна из самых известных династий художников в Ленинграде-Петербурге, ставшая настоящим культурным феноменом. Кто особенно на вас повлиял — родители, бабушки-дедушки, окружение в целом?
— Настоящими своими родными я считаю художников, которые на меня повлияли и благодаря которым я и стал художником. Теперь часто говорят: предки, корни!.. Это у собак и кошек родословная, корни, уходящие в прошлое… А человек живет корнями вверх, он рождается от впечатлений. У меня есть некоторые знакомые и друзья, которые родились во время войны, в эвакуации в Средней Азии; так вот, у них, хотя они совершенные европейцы, со временем проявились немного восточные черты лица. Понимаете, тайна рождения человека, по моему убеждению, еще не разгадана, наука пока еще ходит в коротких штанишках, настоящей науке всего лет триста, начиная с Ньютона. А искусству — столько же, сколько человечеству. Поэтому искусству доверяю больше. Так вот, рождение человека — это как у Пушкина про бедного рыцаря: «Он имел одно виденье, непостижное уму, и глубоко впечатленье в сердце врезалось ему…» Рыцарь изменился под влиянием впечатления, для этого и существует искусство — чтобы изменить человека.
В Италии знакомый профессор рассказал нам, как в годы фашизма один сторонник этой идеологии, прочитав «Нос» Гоголя, кардинально изменил свои убеждения, отказался от фашистских идей — потому что в повести Гоголя высмеиваются претензии на исключительность, на чью-то абсолютную правду. Поэтому если говорить о моей родословной, то я признаю художников, даже если они мне не родственники по крови и жили 500 лет назад: они все равно родные мне люди. Хотя мой дедушка по маминой линии был инженером-путейцем, по папиной — врачом. Но с искусством я чувствую настоящую близость.
— Кто же такие эти люди — художники? Ведь сейчас очень многие себя так называют…
— К сожалению, да, потому что технологии позволяют любому что-то создавать. Но художник — это тот, кто чем-то жертвует. Как в Писании, когда бедная вдова положила две лепты — все, что у нее было. Если человек все отдает искусству, пойдет на жертву ради него — он художник. Может, практической пользы от них немного, но без них уж очень скучно жить, художники — как васильки в поле ржи…
— Помните обстановку в вашем доме, художников, друзей?
— С утра уже к папе мог прийти товарищ… И чем они занимались? Они начинали спорить — с первого слова. В моем детстве в нашем доме постоянно звучали споры художников.
Например, о том, что такое признание. Это было крайне важно: ведь были художники, которых признавала власть, которых она осыпала милостями — заказами, деньгами, квартирами. Александр Герасимов, писавший Сталина, других вождей, на собраниях художников показывал свои ручки с толстенькими пальцами, увешанными бриллиантами, и приговаривал: «Народ дает». Исаак Бродский — неплохой мастер, ни в каких подлостях не был замешан — во времена НЭПа открыл комиссионный магазин… Он, кстати, хотел купить работы у Филонова, голодавшего от безденежья, но Филонов их не продавал, говорил: все пролетарскому государству! И это не сумасшествие — у Гете в Фаусте есть фраза: «Кто ослеплен богами — невиновен…» Люди, верившие в идею, невиновны…
— Что плохого в заказах? Во все века художники жили заказами — и Микеланджело, и Леонардо да Винчи…
— Плохо, когда художник делает «чего изволите»! Леонардо и Микеланджело все равно делали то, что хотели, а не просто выполняли заказ. И заказчики не указывали им, что и как делать… Хотя бывало, что заказчик потом отказывался платить — как с «Ночным дозором» Рембрандта. Тогда нашелся друг, который заплатил.
Признанные художники были нищими — их уважали и любили. И были халтурщики, как Герасимов. Но все вокруг прекрасно знали им цену! Был такой скульптор Николай Томский, он Кирова слепил. Помню, как он шел по коридору Союза художников, а там сидел другой художник. Томский протягивает ему руку, а тот брезгливо: это вы мне?.. Те, кто процветал, прекрасно знали, что недостойны, что настоящие художники — нищие…
— То есть вы отрицаете цену картины как аргумент в пользу мастерства?
— Этот аргумент очень неубедительный — маршан покупает картину, делает мощную рекламу, поднимает цену. Это просто технология зарабатывания денег!
— Тогда что же это такое — искусство?
— Это то, что не имеет цены — как любовь… Потому что, когда вмешиваются деньги, это уже не любовь, а нечто другое. Коммерческий критерий — смехотворный, он вытравил очень интересную грань общения художников — споры об искусстве, о художниках…
— О чем же спорили художники в Советской стране, за железным занавесом, при отсутствии информации?
— Все-таки приходили какие-то журналы из-за границы, была большая переписка. Помню, как отец рассказывал про переписку какого-то сотрудника Русского музея с Александром Бенуа. Сотрудник спрашивал его о Пикассо, а Бенуа отвечал: не спрашивайте, этот шут гороховый так мне надоел!.. Связи были, информация была — может, и не такая масштабная, но была. У художника-мультипликатора Виталия Теодоровича Сюмкина, умершего в блокаду, любимым художником был Хуан Миро, хотя ни одной его выставки в Советском Союзе не случилось, но Сюмкин все о нем знал, следил за его творчеством.
Спорили о литературе, но главное — о живописи. Об одном художнике говорили: «Он только снимает пенки». Кто-то возмущался: почему отсутствует живопись, которая говорит о проблемах человечества?.. Из этих споров я впервые узнал, например, о Жорже Руо.
Спорили о марксизме, об идеологии.
Мой отец был скептиком, он говорил: если идея приобрела такую форму, тем хуже для идеи. Когда встречали новый 1941 год, война висела в воздухе, все ждали войны, и отец произнес фразу: «Чтобы этот год не стал историческим!» Как будто чувствовал.
— Существует легенда, что кто-то из ваших родителей писал портреты Михаила Кузмина и Юрия Юркуна…
— Портреты Кузмина и Юркуна писала моя мама, они до сих пор хранятся у нас. Мои родители были с ними знакомы, близкой эту дружбу не назовешь, хотя у нас в семье хранились даже книги Кузмина, подаренные им.
— Творчество вашей мамы Веры Яновой — совершенно уникальное явление. Но у нее никогда не было выставок, ее работы вообще мало кто видел. Почему? Ей не хотелось признания, известности? Не нужно было, чтобы ее работы кто-то покупал?
— Есть люди, которые делают искусство, а есть те, для кого искусство — жизнь. Мама жила искусством, она им буквально дышала, и ей совершенно неинтересны были известность, суждение посторонних, тем более — необходимость продавать работы. Отец дал ей возможность свободно творить, не думая о заработке.
— Отец учил вас? Его стиль, манера оказали влияние на ваше творчество?
— По-моему, думать, что один человек может научить чему-то другого, — это большая наивность. Да, отец меня чему-то научил, но я учился всю жизнь.
— Для вашей матери отец стал настоящим учителем…
— Конечно, но они очень разные художники. В этом и есть главное достоинство учителя — он не делает из ученика свою копию. Вот Филонов пытался сделать из учеников своих двойников — все филоновцы похожи на него! Зато у Петрова-Водкина не было своей школы, и мне это гораздо ближе.
— Но ведь и ваш почерк явно перекликается с отцовским.
— Все перекликается, это такая особенность искусства — оно не живет закупоренным, как в бутылке, оно растворено в пространстве. На выставке в 1945 году в Союзе художников Николай Пунин сказал: хочет или не хочет наше правительство, советское искусство выйдет на мировую арену! За эти слова он потом и поплатился… Вообще в чем ужас сталинизма, нацизма, любого деспотизма: деспотии воображают, что изобретают нечто новое — новую идеологию, новый порядок, новых людей, и тем самым вычеркивают себя из жизненного процесса. Но сама по себе деспотия — совершенная архаика, это самая устаревшая форма существования на Земле!
— Когда вы учились в художественной школе, после войны, вы чувствовали эту закупоренность страны? Вам хватало художественного воздуха? Ведь вас даже из художественной школы несколько раз исключали именно за ваше свободолюбие!
— Это точно, и в этом смысле — да, свободы не хватало… Но мне сейчас хочется видеть хорошее в прошедшем времени, были хорошие люди…
— И даже среди ваших учителей-художников в школе при академии?
— Среди них, конечно, были очень разные люди, хотя художников не могу похвалить. У нас тогда преподавал Андрей Мыльников, а классом старше меня учился один мальчишка из Средней Азии по фамилии Палиев, очень талантливый. Он увлекался Врубелем, его ученические работы были очень сильными, впечатляющими, и они явно оказали влияние на Мыльникова, на его дипломную работу — «Клятва балтийцев». К сожалению, Палиева вскоре исключили за неуспеваемость по общим предметам, а Мыльников потом стал знаменитостью.
— Скульптурой вы увлеклись под влиянием своего друга — скульптора Михаила Войцеховского?
— Да, конечно, и до сих пор больше всего люблю скульптуру. Во время блокады Михаил остался без родителей, но выжил — он все время лепил скульптуры из пластилина, творил, и бодрый дух победил голод! Мы с ним дружили, и так получилось, что после войны он остался жить в нашей семье. Мама написала наш групповой портрет за столом — там есть и Михаил. Вообще во время войны почти в каждой семье кто-то жил, какой-то посторонний человек — все делились своим теплом, буржуйкой, последним хлебом.
— Жаль, что художники тогда не могли — как в сказке про Джельсомино — нарисовать хлеб, чтобы он превратился в настоящий!..
— Могли, к сожалению, но не для всех — и это печальная история. Наша семья была знакома с художником Вячеславом Кушаковым. Во время блокады у него украли продовольственные карточки, и он, чтобы не умереть с женой от голода, попытался дома нарисовать новые карточки. Но в магазине сразу обнаружили подделку, Кушакова арестовали, и больше года о нем никто ничего не слышал.
А потом он вдруг появился — не слишком здоровый, но живой. И рассказал какую-то фантастическую историю — как его держали в «Большом доме» на Литейном проспекте, как он оттуда написал письмо Сталину, как это письмо дошло до вождя и его, Кушакова, отпустили по ходатайству «самого»…
И только в конце 80-х годов, когда началась перестройка, Кушаков рассказал, что с ним на самом деле произошло в подвалах НКВД. Следователи сразу спросили художника, что ему нужно для работы, принесли ему в тюрьму нужные материалы, и он целый год рисовал поддельные карточки, по которым следователи НКВД — или их родственники и друзья — получали продукты.
— Вы в юности принадлежали к кругу Арефьева?
— Это был мой круг, все мои друзья, но я к нему не принадлежал — у меня был круг моей семьи, моих родителей и их друзей. Хотя фактически круг Арефьева я и создал. Например, приносил в школу репродукции — в частности, репродукции Матисса, мы это вместе смотрели, обсуждали. Сначала в СХШ появился Арефьев, потом туда поступил Шолом Шварц. Рихард Васми появился значительно позже. Ближе всего я был с Арефьевым, он бывал у нас дома.
Потом появился Роальд Мандельштам, и это было роковое стечение обстоятельств — тяжело больному Роальду врачи прописывали морфий для облегчения его болезненного состояния, и с этого времени начался морфинизм в этой компании. Арефьев загорелся идеей, что морфий полезен для здоровья, помогает творить.
Позже, когда он поступил учиться в санитарно-гигиенический институт, Арефьев мечтал стать санитарным врачом на колбасной фабрике, чтобы не думать о пропитании, а питаться колбасой и иметь возможность свободно рисовать… Но он уже тогда, к сожалению, стал наркоманом.
Потом придумал печатать рецепты на наркотики — Шварц как раз работал в типографии и вынес оттуда буквенный набор. Уже через неделю Арефьева арестовали — слава богу, он не успел ничего ни купить, ни продать, но он просидел три года. И очень хорошо, что следователи не тронули Шварца — поняли, что тот бескорыстно хотел помочь другу.
— Арефьевцы оказали влияние на художественный процесс в Ленинграде?
— Конечно, это было заметное явление — очень выразительное и искреннее искусство. В моей комнате все стены были завешаны работами Арефьева. Позже, когда над отцом нависла угроза ареста, я все их отнес к Рихарду Васми.
— Расскажите немного о Роальде Мандельштаме.
— Роальд был очень своеобразным — на улице окружающие принимали его за нищего и иногда подавали какие-то деньги. Однажды его вызвали в КГБ, но он не смог выйти из дома — зима, мороз, а у него не было даже легкого пальто. Кагэбэшники сами за ним приехали, завернули его в одеяло и в таком виде повезли. Потом отпустили и даже привезли домой.
— Николая Суетина знали?
— Да, конечно. Мои родители его знали еще до войны. Он был главным художником Ленинградского фарфорового завода и в начале 50-х даже пригласил меня сделать некоторые работы на заводе. Жаль, он умер так внезапно, и те мои работы сразу разбили — похоже, кто-то не хотел конкуренции.
Суетин был человеком с высоким чиновным положением, а наша семья очень дружила со Щекатихиной-Потоцкой, я даже работал в ее квартире. Суетин тоже очень любил ее работы, но начальство не позволяло ее приглашать. Щекатихина ненавидела за это Суетина. У меня сохранились ее гневные письма, где она пишет, что он уничтожает ее работы и какой вред он приносит искусству фарфора.
Суетин знал, что можно, что нельзя: работы Щекатихиной вызывали у советских чиновников, мягко говоря, изумление, а главный художник фарфорового завода знал, что нужно занимать «правильную» сторону.
— По-моему, в нашей стране государство искалечило всех, в том числе и художников. На ваш взгляд, какими должны быть взаимоотношения художника и государства?
— Государство не должно вмешиваться в искусство, в работу художников, это не его епархия! Жаль, что культурных людей мало в обществе, но сейчас, конечно, времена для художников намного более легкие — свобода полная, и от голода люди не умирают. В советское время буквально умирали от голода — людей никуда не брали на работу.
— Почему до сих пор вы ставите общую подпись — Г.А.В., хотя уже не одно десятилетие работаете самостоятельно?
— Потому что я по-прежнему ощущаю и отца, и брата. Я не один! Когда брат что-то делал в моей работе, или я — в его, или отец что-то — в наших, это было нормально и так сохранилось. Во Франции XVII века были братья Ленен — Антуан, Луи и Матье (Antoine, Louis, Mathieu Le Nain). Они не разделяли своих работ вообще. Потом искусствоведы начали копаться и на свой лад разделять — кто более талантлив, кто менее. А я верю в коллективное влияние, верю, что за спиной художника всегда кто-то стоит, помогает ему. Тому, кто творит, всегда кто-то помогает и вдохновляет!
Запрещенный рождественский хит и другие праздничные песни в специальном тесте и плейлисте COLTA.RU
11 марта 2022
14:52COLTA.RU заблокирована в России
3 марта 2022
17:48«Дождь» временно прекращает вещание
17:18Союз журналистов Карелии пожаловался на Роскомнадзор в Генпрокуратуру
16:32Сергей Абашин вышел из Ассоциации этнологов и антропологов России
15:36Генпрокуратура назвала экстремизмом участие в антивоенных митингах
Все новостиМария Карпенко поговорила с человеком, который принципиально остается в России: о том, что это ему дает и каких жертв требует взамен
28 ноября 20244858Проект «В разлуке» начинает серию портретов больших городов, которые стали хабами для новой эмиграции. Первый разговор — о русском Тбилиси с историком и продюсером Дмитрием Споровым
22 ноября 20246419Три дневника почти за три военных года. Все три автора несколько раз пересекали за это время границу РФ, погружаясь и снова выныривая в принципиально разных внутренних и внешних пространствах
14 октября 202413015Мария Карпенко поговорила с экономическим журналистом Денисом Касянчуком, человеком, для которого возвращение в Россию из эмиграции больше не обсуждается
20 августа 202419505Социолог Анна Лемиаль поговорила с поэтом Павлом Арсеньевым о поломках в коммуникации между «уехавшими» и «оставшимися», о кризисе речи и о том, зачем людям нужно слово «релокация»
9 августа 202420174Быть в России? Жить в эмиграции? Журналист Владимир Шведов нашел для себя третий путь
15 июля 202422827Как возник конфликт между «уехавшими» и «оставшимися», на какой основе он стоит и как работают «бурлящие ритуалы» соцсетей. Разговор Дмитрия Безуглова с социологом, приглашенным исследователем Манчестерского университета Алексеем Титковым
6 июля 202423583Философ, не покидавшая Россию с начала войны, поделилась с редакцией своим дневником за эти годы. На условиях анонимности
18 июня 202428752Проект Кольты «В разлуке» проводит эксперимент и предлагает публично поговорить друг с другом «уехавшим» и «оставшимся». Первый диалог — кинокритика Антона Долина и сценариста, руководителя «Театра.doc» Александра Родионова
7 июня 202428890Иван Давыдов пишет письмо другу в эмиграции, с которым ждет встречи, хотя на нее не надеется. Начало нового проекта Кольты «В разлуке»
21 мая 202429544