20 августа 2019Общество
72

По эту сторону популизма: Агнеш Хеллер, Ивонн Овуор

Гете-институт инициировал дискуссию о популизме в письмах — между интеллектуалами разных стран. Кольта будет следить за диспутом

 
Detailed_picture© Colta.ru

По инициативе Гете-института несколько интеллектуалов из разных стран — писателей, философов, публицистов — согласились вместе подумать в эпистолярной форме о пришедшем в международную политику популизме.

Во введении к этой дискуссии швейцарский писатель Йонас Люшер и австрийский политик Михаэль Цихи задают несколько общих вопросов всем ее участникам:

«Мы хотим начать дискуссию со следующего тезиса. Нам кажется, что есть нарратив, к которому прибегают все популисты. Согласно этому канону, государство находится в руках оторванной от реальности, глобалистски мыслящей, по большей части городской элиты, которая давно утратила контакт с “обычными” гражданами и не имеет представления о насущных нуждах “народа”. При этом утверждается, что они, популисты, не принадлежат к этой элите и они — единственные, кто понимает страхи граждан, озвучивает их и принимает всерьез. Там, где популисты уже сидят в правительстве (например, в Венгрии или США), нарратив слегка меняется: теперь “истинные интересы” народа следует защищать от оппозиции, а еще активнее — от международных организаций, таких, как ЕС и ООН.

Эти положения интересны по нескольким причинам. Во-первых: многие лидеры популистов происходят вовсе не из “простого народа”. Например, Кристоф Блохер, лицо швейцарского правого популизма, позиционирует себя как народный трибун и поддерживает едва ли не “крестьянский” флер в своем имидже — такого человека из народа. При этом он владеет активами в химической промышленности и обладает состоянием в размере около 10 млрд евро. Аналогичные примеры — Дональд Трамп и Сильвио Берлускони. Почему, несмотря ни на что, этим политикам верят, когда они говорят о своей близости к народу, когда утверждают, что понимают заботы простых людей и готовы ими заниматься?

Во-вторых: популисты хвалятся тем, что озвучивают мысли “молчаливого большинства”, и претендуют на то, что представляют истинные интересы народа. Но так ли это? Или все, что им удается, — это манипуляции? Действительно ли элита и ее диктат политкорректности подавляют мнения и интересы большинства? Если это не так, то почему же этот нарратив все равно столь притягателен?

И, наконец, в-третьих: представление об оторванной от реальности политической элите, classe politique, — оно вообще состоятельно? Для каких стран оно справедливо, для каких нет? Принадлежим ли мы, участники дискуссии, к этой элите и являемся ли, таким образом, частью проблемы? Или, может быть, с учетом сложного устройства мира и сложности политических решений существование такой элиты просто необходимо? Действительно ли эта элита осуществляет моральный террор и запрещает мыслить определенным образом или же “пропасть” между политической элитой и простым народом — неизбежное следствие того обстоятельства, что объяснить тем, кто вовне, политические взаимосвязи глобального мира — дело очень трудное?»

Кольта будет следить за ходом этой переписки из разных углов.

Первыми мы публикуем письма венгерского философа Агнеш Хеллер и кенийской писательницы Ивонн Овуор. Представляя этих участниц дискуссии, Люшер и Цихи пишут:

«Агнеш Хеллер большую часть жизни провела в США, а теперь снова живет в Венгрии, которую она была вынуждена покинуть 42 года назад. Ей известны как особенности американской политики, приведшие к избранию Дональда Трампа, так и ситуация в Венгрии, где уже много лет тон в политике задают Виктор Орбан и его партия “Фидес”. К тому же в лице Агнеш Хеллер мы приобрели собеседницу, которая ребенком пережила ужасы фашизма (причем пережила во всех смыслах) и которая в 70-х годах, после долгих лет политической конфронтации с коммунистическим режимом и гонений с его стороны, была вынуждена покинуть родину. То есть она знакома не только с современным популизмом по обе стороны Атлантики, но и с обеими тяжелейшими по своим последствиям политическими идеологиями XX века, которые опирались на популистские механизмы».

Агнеш Хеллер умерла 19 июля 2019 года, вскоре после публикации ее письма.

«Ивонн Овуор в своем дебютном романе “Пыль” не только дала характеристику современной кенийской политике, но и осветила колониальную и постколониальную историю своей страны. В настоящее время она наблюдает свою родину издалека. Ивонн работает над новым романом в институте перспективных исследований Wissenschaftskolleg в Берлине — и, таким образом, у нее также появилась возможность сравнить немецкий популизм с кенийским».

Как понимает и анализирует популизм известный британский социолог и политолог, автор книги «Постдемократия» Колин Крауч, вы можете почитать вот здесь.

Агнеш Хеллер

Дорогие друзья,

термин «популизм» вызывает у меня затруднения. Популистом был Перон, Чавес тоже. Но Орбан и его окружение — не популисты. Популисты хоть и демагоги, но они действительно на стороне народа, а не богачей. Некоторые тоталитарные партии Европы тоже были популистскими, правда, только вначале. В отличие от них, Орбан и его партия вывели собственный олигархат, «нуворишей», чье богатство служит только им самим, а пропасть между богатыми и бедными в это время все ширится. Я бы, скорее, говорила в этом случае о своего рода рефеодализации. Этнонационалистические партии даже не утверждают, что поддерживают «народ»: они поддерживают «нацию». Они притязают на то, чтобы защищать нацию от всех ее врагов: Сороса, Брюсселя и в первую очередь, конечно, от либерализма. Объявить либерализм врагом номер один — совершенно не новый ход. В этом этнонационалисты схожи с тоталитарными партиями. И все же они не тоталитарны, потому что им это совершенно не нужно.

Соответственно, их политика идентичности этнонационалистична. Для этнонационалистов, в отличие от Аристотеля, «нация» — это не сумма граждан и гражданок, а все те, чьи предки происходят из данной страны, кто той же «крови», те, кто чувствует свою связь со страной, в которой он, может быть, никогда и не жил. Например, фольксдойче: они никогда не жили в Германии, там не жили даже их родители, бабушки и дедушки — но от них стали требовать провозгласить верность Германии, а не их родным странам. В глазах правящей политической элиты Венгрии сторонники оппозиционных партий венграми не являются. Напротив, истинными венграми считаются люди венгерского происхождения, никогда не проживавшие в Венгрии, — если, конечно, они поддерживают Виктора Орбана. Этнонационализм может с легкостью обернуться открытым расизмом.

С 1914 года этнонационализм — распространенная в Европе идеология, которая, собственно, и стала идеологической почвой для Первой мировой войны. Европа заплатила за эту войну миллионами убитых. Все они — европейцы, погибшие от рук других европейцев.

Новые — сегодняшние — этнонационалисты отличаются от таковых первой половины XX века тем, что их идеология строится на негативизме. Они не обещают присоединения новых территорий, освобождения общества от чужаков, счастья для всех или даже величия и превосходства. Они обещают защиту. Они берут на себя необоснованную смелость утверждать, что защищают свою нацию от иммигрантов, от вмешательства посторонних во внутреннюю политику и от предполагаемого ограничения национально-государственного суверенитета со стороны ЕС. Они возводят стены не только от иммигрантов (как они это подают), но и от всех других стран ЕС, несогласных с ними.

Как я упоминала раньше, самый значительный противник этнонационализма — это либерализм. Поэтому, придя к власти, этнонационалисты немедленно упраздняют разделение властей, централизуют все ответственные за принятие решений органы, СМИ и образовательные учреждения и создают институты манипулирования общественным мнением (например, в Венгрии это реализуется через так называемые национальные консультации). Таким образом можно создать диктатуру, не прибегая к оружию тоталитаризма. У них есть такая возможность: ведь они пришли к власти не насильственным путем, а через парламентские выборы — которые нельзя назвать честными, но все же это были выборы. Их избирают и переизбирают — три раза, пять раз, как Путина, Эрдогана, Качиньского, ас-Сиси и Орбана. Все считают свое президентство демократическим — ведь их выбрало большинство или почти большинство. Можно ли это оспорить? При поиске обозначения для такой формы правления мне на ум пришло выражение «демократура». Само существование этого слова указывает на то, что над термином «демократия» следует серьезно подумать.

На протяжении европейской истории понятие «демократия» неоднократно переосмысливалось. Изначально имелась в виду прямая демократия по образцу Афин. Согласно Канту, позже эта форма демократии уже не могла существовать: ведь государства стали слишком велики, и народ уже не мог собраться в одном месте для принятия совместного решения.

В США появилась первая современная форма демократии — представительная демократия, которая путем принятия Первой поправки к Конституции стала либеральной демократией. Тем не менее до введения всеобщего избирательного права должно было пройти еще много лет. В XIX и, в первую очередь, во второй половине XX века на Западе, а позже и в Южной Европе демократию десятилетиями отождествляли с либерализмом, который, в свою очередь, включал в себя суверенитет народа и всеобщее избирательное право. В течение некоторого времени термин «демократия» означал суверенитет народа, достигаемый за счет всеобщего избирательного права, разделения властей и конституционного гарантирования прав. Теперь мы стали свидетелями новой метаморфозы понятия.

Что произошло? В двух словах: классовое общество превратилось в массовое общество. Так как классов (и, соответственно, классового сознания) больше нет, народ стал «массой». Традиционные партии, как консервативные, так и социалистические, теряют избирателей. Новые партии возникают из ниоткуда и представляют интересы уже не индивидуумов, а защищаемой ими «нации» — так, как они эти интересы понимают. Они завоевывают голоса избирателей с помощью негативных идеологий. Негативные идеологии — это формы выражения нигилизма. И они опасны.

Ивонн Адхиамбо Овуор

Дорогие друзья,

можно я отвечу в двух частях? Первая часть — общая разметка метафорического ландшафта, вторая — несколько личная, а между ними — больше вопросов, чем предложений.

Сначала признаюсь. С каких позиций я подхожу к вопросу? Если в двух словах: со злорадных.

Что же пробуждает во мне злорадство?

Место, пространство и время, вынесшие на поверхность эту тему; факт того, что современные люди — продукты тех или иных искусственных конструктов, выдуманных в эпоху после Просвещения; факт существования тех мест, чьи фактические экзистенциальные и смысловые нарративы переписывались, а потом настойчиво переформулировались где-то далеко, чужим, навязанным языком; тех мест, чей жизненный опыт и установки считаются «экзотическими» или «абсурдными»; тех мест, чей опыт столкновения с так называемым популизмом воспринимался как заблуждение, а не как сигнал того, что может развиться в любой момент и в любом обществе; тех мест, чье население слишком долго терпело бесконечные проповеди — по большей части от европейских или американских секулярных проповедников, излагавших ему преимущества светской троицы «демократия — права человека — правовое государство», и с напрасным, беспомощным гневом взирало, как сходным образом настроенные миссионеры насильственно утверждали эту несвятую троицу в таких странах, как Ирак, Ливия или Афганистан, совершенно не понимая иронии ситуации, когда при этом гибли и продолжают гибнуть миллионы людей… Так вот, так как я сама родом из одного из таких мест… я по большей части не удивлена тем, что люди оказывают разнообразное сопротивление тому, что некогда считалось естественным состоянием «прогрессивного», «нормального» мирового порядка.

Наверняка найдется философ или теолог, который подтвердит: существует некий предел, до которого человеческий дух может переносить лицемерие и после которого он будет искать выход и последует за любым, обещающим ему новый путь.

Как бы то ни было, перейдем теперь к самой теме популизма.

Для начала зададимся вопросом: зачем мы здесь? «Мы» не в смысле эфемерного электронного сообщества идей, а «мы» как человечество. Да, я задаюсь этим вопросом в несколько онтологическом аспекте. Чтобы дополнительно усложнить задачу, я призову на помощь и аксиологию: что мы ценим? Что мы считаем лучшим? Далее: когда я говорю «мы», исхожу ли я из того, что все «мы» одинаково воспринимаем, оцениваем и осмысливаем определенные ценности, принципы и идеалы? Что делать с теми из нас, кто все больше склоняется к идее «плюриверсальности» (в трактовке Франца Хинкеляммерта, Энрике Дусселя, Раймона Паниккара и, конечно, Вальтера Миньоло) — то есть, по сути, к отрицанию умозрительного «универсального»? Должен ли нас вообще интересовать «популизм», беспокоящий в данный момент одну из частей нашего плюриверсума? Зачем нам вообще разбираться с явлением, которое при любых масштабах и целях — всего лишь один из череды мрачных феноменов, присущих нашей условно апокалиптической эпохе? Оправдан ли дискомфорт по поводу популизма, если учесть, что это явление, в конце концов, совершенно не чуждо коллективному опыту человечества? Что именно лежит в основе дискомфорта коллективной души? Страх перед тем, что вернется и окрепнет слишком хорошо знакомый беспокойный дух, — или же подавленная тоска об утере неких ориентиров, казавшихся четкими?

Согласно общепринятому представлению, популизм характеризуется среди прочего тем, что в какой-то момент на трибуну прорывается демагог, от имени «народа» выкрикивающий лозунги, по большей части противоправные. «Выкрикивание» — это целая тема, заслуживающая отдельного анализа. Кажется, что в Европе и Америке самый быстрый способ добраться до политических вершин — это «показать нос» разнообразным догматам и принципам политкорректности.

Тут нужно задаться вопросом: может ли быть так, что распространение того, что в современной либеральной прессе трактуется как «злокачественная опухоль», частично обусловлено отсутствием пространств, где можно выражаться напрямую, без того, чтобы тебя предварительно проверяли: посеешь ты потенциально в обществе смуту или нет? Проще присоединиться к множеству тех, кто провозглашает свою любовь к «демократии», чем уступить внутреннему желанию находиться под властью каудильо, особенно если обладатель этого желания — образованный человек.

Я — путешественница родом из Африки, и я осмеливалась оказываться в различных ситуациях человеческого взаимодействия. Настроена очевидно дружелюбно, соблюдаю нейтралитет. Благодаря этому мне удавалось увидеть, как иногда при личном общении сбрасываются маски, носимые на публике. Два года назад я ужинала с эволюционным биологом, который саркастическим тоном признался, что голосовал за мистера Дональда Джона Трампа и желает 45-му президенту Соединенных Штатов долгих лет. На публике или в своем кругу он ни в какой ситуации не смог бы заявить об этом без последствий. Он знал, что за этим последует: диффамация, навешивание ярлыков, громкое осуждение и в итоге — потеря работы. Накопленное давление найдет выход, даже если приведет в итоге к страшному взрыву — так ведь? И тут встает следующий вопрос: способствует ли все это ограничению идеи «демократии»? И не здесь ли кроется зерно сопротивления ограничениям, то, из чего вырастет «популизм» (или этношовинизм, этнонационализм, трайбализм)?

Если абстрагироваться от термина и всех его синонимов: какой неприятный вопрос таится в коллективном сознании человечества? Чего люди боятся настолько, что любой лжепророк находит не только благодарных слушателей, но и избирателей? Если общество раздражено популизмом — какие нарратив или эпистемологию оно может противопоставить, достаточно могучие и вдохновляющие для того, чтобы рассеять мрачную энергию? Если начать разбираться с этими вопросами, то мы столкнемся еще с одной истиной, которую необходимо вынести на поверхность: один из самых устойчивых человеческих страхов — страх перед чужим. Страх, который завел наш прекрасный мир в пропасть. Ограниченный объем этого письма не позволяет мне погрузиться в травмы человечества и пробиться сквозь них к их причинам, к истоку, питающему и нынешний экзистенциальный кризис.

То, что в наше время называют популизмом (этношовинизмом, этнонационализмом, трайбализмом), не взялось неизвестно откуда — это результат унаследованных паттернов мышления и представления о человеческом поведении, а также связанного с этим довольства или недовольства. Характеристики различаются в зависимости от контекста. В англо-американском пространстве самые агрессивные реакции совпали с притоком в страну тех, кого расценивают как «чужих» и с завидной регулярностью представляют в искаженном виде. Но почему это так? Какой инструмент познания породил этот импульс? Если бы удалось это установить, можно ли было бы четко сказать, какое «неблагополучие» приводит к появлению у человечества симптома, известного в наше время как «популизм»? И какой во всем этом смысл? Какой из имеющихся «альтернативных вариантов» per se наилучшим образом способен пробудить позитивные стремления у тех, кто в данный момент ищет фигуру демагога-спасителя, который сможет выразить их мечты (являющиеся в то же время кошмарами других людей)? Это вообще возможно?

Тем не менее очень завораживающее занятие — читать о том, как с момента появления термина в 1891 году, когда в США была основана Партия популистов, цели и смысл популизма менялись быстрее, чем обещания кенийских политиков. Его существование подрывали внутренние трайбализм, расизм и эксклюзивизм — как говорится, чем больше что-то меняется, тем больше оно не меняется (plus ça change, plus c'est la même chose). Поэтому популизм стал уязвим: этот концепт в любое время и любым способом могли захватить другие. Его ядерные составляющие все еще подпитываются импульсами от народного недовольства (проявляющимися через ощущение неравенства); он апеллирует к тайному беспокойству человека, его усталости на фоне потери «ценностей» и сильному ощущению того, что системой «манипулируют», к страху перед «чужим». В дополнение ко всему идет фигура предводителя-демагога, который «провидит», как восстановить или воплотить некий идеал.

Один мой друг, писатель Биньяванга Вайнайна, однажды раскритиковал первый черновой вариант моей книги «Место, где кончается путешествие». Он позвонил и немедленно позвал меня в одно из кафе Найроби, где он в тот момент находился, без всякого предупреждения довольно серьезным тоном заявив: «Ивонн, это чушь».

Среди множества его предложений, как сделать историю динамичнее, а текст — упорядоченнее, было и такое (перевожу на литературный язык): «Проникай в самую суть ситуации. Проникай в самую суть слова. Слово “чудовище” эффективнее, оно намного лучше, чем слово “зверь”, передает то, что ты хочешь в данном контексте выразить». Он говорил о том, как важна аутентичность. «Если хочешь писать о бездне, то будь любезна — прыгни туда, осмотрись там и дай ей честное имя — ад. А потом, черт возьми, напиши об этом».

Тот вокабуляр, те слова, которыми мы пользуемся для описания той или иной ситуации, — вещь с двойным дном. Люди с осторожностью подходят к выбору слов для описания явления, характерного для конкретного региона: если речь об Африке к югу от Сахары, то говорят «трайбализм», если о Восточной Европе — «этнонационализм», если о Западной Европе или Америке — «популизм», а если об Азии — то, как правило, «этношовинизм», так?

Почему?

Какова цель?

Построить иерархию гротеска?

Кто в этом виноват? Все еще канонизированный Чарльз Дарвин, его «Происхождение видов путем естественного отбора, или Сохранение благоприятных рас в борьбе за жизнь» и его апостолы? Олицетворяет ли такое словоупотребление кризис человечества, находящегося в центре этого… явления? Если мы выработаем общий язык для обращения с общим злом, изменит ли это что-то для тех, кто хотел бы надеяться и мечтать о чем-то другом?

Кристальная ясность, с которой Агнеш Хеллер раскрыла эти противоречия, привлекла мое внимание к концепции «наименования» (languaging) и к тому, какие пути она открывает, блокирует или канализирует.

«…Я бы, скорее, говорила в этом случае о своего рода рефеодализации. Этнонационалистические партии даже не утверждают, что поддерживают “народ”: они поддерживают “нацию”. Они притязают на то, чтобы защищать нацию от всех ее врагов».

Диктатор. Трайбалист. Этношовинист. Можно провести параллели между резко антимексиканскими, антимусульманскими тирадами господина Трампа и любыми высказываниями, исходящими от наших самых отвратительных местных демагогов. Самое полезное, что можно извлечь из этого гротеска, — это информация о том, что он искажает реальность и человечество более-менее одинаковым образом вне зависимости от географической точки приложения. И поэтому теперь я выступаю за использование слов, которые вскрывают самую суть, — и неважно, кто лежит на прозекторском столе: ведь мы ищем противоядие, если его вообще возможно найти.

На данный момент понятно — по крайней мере, если делать выводы из истории как из огромной базы данных: подъем популизма — это как канарейка в шахте, это значит, что газы поднимаются на поверхность огромного экзистенциального кризиса человечества, который обычно не вербализуют, не выражают, не рефлексируют. Эта непроглядная тьма экзистенциального кризиса, неблагополучие в душе и сердце требуют четкого языка без пробелов. Только так мы действительно сможем понять, какими путями правда выведет нас из бездны. (Эвфемизмы, даже самые удобные, тут неприменимы.)

ПОДПИСЫВАЙТЕСЬ НА КАНАЛ COLTA.RU В ЯНДЕКС.ДЗЕН, ЧТОБЫ НИЧЕГО НЕ ПРОПУСТИТЬ


Понравился материал? Помоги сайту!

Сегодня на сайте
Мы, СеверянеОбщество
Мы, Северяне 

Натан Ингландер, прекрасный американский писатель, постоянный автор The New Yorker, был вынужден покинуть ставший родным Нью-Йорк и переехать в Канаду. В своем эссе он думает о том, что это значит — продолжать свою жизнь в другой стране

17 июня 2021152