25 февраля 2016Искусство
393

Виталий Комар: «Поначалу нас не любили ни в официальном, ни в неофициальном кругу»

О самоиронии, саморазрушении и Фемиде с весами

текст: Дарья Курдюкова
Detailed_picture© Getty Images

В Москве идут две выставки дуэта основателей соц-арта Виталия Комара и Александра Меламида. В Мультимедиа Арт Музее в рамках XI Фотобиеннале показывают «Фотографии Микки в соавторстве с Виталием Комаром и Александром Меламидом», а в музее АРТ4 сегодня закрывается выставка-продажа совместных и индивидуальных работ соц-артистов. Виталий Комар приезжал в Москву, и, воспользовавшись случаем, мы поговорили с ним о родившемся в пионерлагере соц-арте, их с Меламидом мастерских, первом заработке и о том, как на его работы теперь влияют новости из России. И раз уж проект «Комар и Меламид» завершился в 2003-м, казалось уместным вести беседу в формате «тогда и теперь».

Вторая жизнь и коньяк за знакомство в морге

— Виталий, и в Мультимедиа Арт Музее, и в АРТ4 сейчас показывают ваши совместные с Александром Меламидом работы, хотя ваш совместный проект закончился в 2003 году. Что тогда случилось?

— Мы пришли к выводу, что в какой-то степени возможности соавторства были исчерпаны. Это была попытка прожить еще одну жизнь. Наверное, многие об этом мечтают.

Согласно некоторым теологам, у каждого человека есть два ангела. Один падший, который склоняет нас к саморазрушению с целью наслаждения. А другой ангел самоуничтожение допускает, но во имя альтруизма, когда жизнь приносится в жертву ради детей, ну или ради идей. В конечном итоге саморазрушения не избежать, и наша жизнь — замедленная съемка смертного приговора, вынесенного законами природы. В этом смысле оба ангела — часть Божественного замысла. В теологии предполагается, что Бог допустил падение ангела с целью дать нам свободу выбора. Чтобы мы не автоматически становились добры.

Ни я, ни Алик не могли пройти мимо этого выбора самоуничтожения и возможности начать вторую жизнь. Но все равно мы продолжаем работать в соавторстве и с собой, и с дуэтом Комар и Меламид. Я воспринимаю всю историю искусств как свой семейный альбом, это мои родственники.

— Но вы проработали вместе лет 30, подружились еще в Строгановке, познакомились и вовсе в морге Института физкультуры.

— Мы учились еще вместе с Сашей Косолаповым, с Приговым, с Борей Орловым, с Вадиком Паперным. А в Институт физкультуры ездили, поскольку в Строгановке не было своей анатомички. Мы тогда с Аликом по случаю знакомства распили бутылку армянского коньяка на двоих, спрятавшись за ванной от профессора Иваницкого, того самого великого анатома, который написал учебник «Анатомия человека». И вот мы сидим за ванной, а Алик говорит: «Жаль, третьего нет». «Да вот же он плавает, в ванной», — отвечаю. Шутки там были страшные. У одного из ассистентов Иваницкого был шприц, и когда над очередным плавающим собирался весь курс, тот набирал формалин и колол куда-то в пах плавающему. У покойника вставал член, и девчонки с визгом разбегались, даже не оглядываясь.

Я воспринимаю всю историю искусств как свой семейный альбом, это мои родственники.

— И все-таки у вас был очень длинный период соавторства — и он даже не сразу после эмиграции, а как-то вдруг оборвался...

— Первая наша совместная однодневная выставка была в 1967 году в кафе «Синяя птица» на Малой Дмитровке, тогда вместе с нами еще был Сергей Волохов. (Сейчас он живет в Бельгии, и вообще-то это недооцененный художник.) Так вот, это было очень популярное место, потом там выставлялись Кабаков, Булатов, Олег Васильев. В 1972-м мы начали соц-арт, но первые работы еще сделали отдельно, а потом решили все подписывать Комаром и Меламидом. Да, 30 лет — большой срок, но хотелось второй жизни. И Алик счастлив, что он ее прожил.

— Смелое решение.

— Ну, Марсель Дюшан поступил радикальнее, объявив после войны о праве художника ничего не делать. И сам просто играл в шахматы. У нас тоже был по-своему радикальный авангардный шаг — мы отказались от trademark. Между прочим, цены на работы сразу пошли вверх — как когда художник умирает. Хотя цены на наши индивидуальные работы совершенно не отстают.

Кстати, здесь есть удивительное совпадение с инстинктом саморазрушения у Раскольникова. Он ведь начинает с того, почему Наполеону можно убивать, а простому человеку — нет. Но он забыл, что Наполеон убивал, не скрывая. А он скрыл. И Раскольников испытывает облегчение, апогей саморазрушения, именно в момент признания. Признание сделало его Наполеоном. И для нас с Аликом было очень важно признаться. Когда мы завершили проект «Комар и Меламид» и стали работать по отдельности, мы всем звонили и сообщали об этом.

— Как о разводе.

— Совершенно верно. Но развод — это и своего рода реинкарнация. Хотя от себя не сбежишь, и многие наши индивидуальные работы похожи на то, что мы делали до этого. Но какое-то время чувствовалось облегчение, была сладкая иллюзия, что можно начать новую жизнь.

— Вы назвали это иллюзией. Жалеете?

— Нет, я все считаю иллюзией. Я во многом солипсист. Мы недавно с Пашей Пепперштейном вели очень хороший разговор. Он сказал, что совершенно неправильно соц-арт понимают как карикатуру и сатиру — это метафизика. Я говорю: «Как хорошо, что ты это понял». А пришел он к этой мысли, оказывается, когда увидел репродукцию нашей картины «Однажды в детстве я видел Сталина».

Художники Виталий Комар и Александр Меламид (в рамке) и Марат ГельманХудожники Виталий Комар и Александр Меламид (в рамке) и Марат Гельман© Дмитрий Азаров / Коммерсантъ
Как все началось

— В 1972-м в том подмосковном пионерлагере, где вы придумали соц-арт, вы просто делали агитплакаты?

— Да, плакаты на фанере, профили Ленина, герои, лозунги, рабочие и колхозницы. Тогда и родился соц-арт. Эту халтуру нам подкинула знакомая жены Алика. В 1967-м отметили 50-летие революции, и начались барабанные годы, поскольку каждый год советская власть создавала очередное великое свершение. В 1968-м отмечали годовщину создания Советской армии, дальше — СССР и т.д. Это все нарастало вместе с наглядной пропагандой, так что в какой-то момент произошло перепроизводство идеологии. Точно так же, как на Западе перепроизводство товаров и рекламы породило поп-арт, а реклама — это ведь тоже агитация, только консюмеризма. А в СССР в 1972 году отмечали 50-летие пионерской организации, и мы должны были готовить пионерлагерь к лету. Но начали мы загодя, в конце декабря, в жуткий мороз. Согревались водкой и обогревателями для натурщиц, которые использовались в Строгановке, — такие тогда были у каждого художника. В общем, мы дрожали, пили и думали, какие же мы подлецы, что ввязались в эту гадость ради денег. И в какой-то момент завели такой пьяный разговор: «А вдруг существует какой-то человек, как бы сейчас сказали, “персонаж” (но мы не использовали это слово), который делает такое искренне? И это для него такой крик души. И что он рисует? Наверное, своих родных в стиле советских героев». И вдруг я понял, что мы сделали открытие, это был совершенно другой ход и новое течение. Я сделал цитату, такой лозунг всех лозунгов, и разные подписи вроде «Слава труду!», Алик сделал портрет отца, похожий на Ленина. Потом я сделал портрет моей первой жены с сыном Петькой на руках, там очень обобщенное лицо, но ее можно узнать. Кубистическую «Лайку» еще изобразил. Это была серия «соц-арт».

Совершенно неправильно соц-арт понимают как карикатуру и сатиру — это метафизика.

— Как в вашем дуэте осуществлялось «разделение труда»? Например, Эрик Булатов про их с Олегом Васильевым книжные иллюстрации пишет, что он отвечал в основном за рисунок, а Васильев за цвет. Игорь Макаревич рассказывал, что его жене Елене Елагиной «легче придумать идею», а ему «обычно проще пластически ее воплотить».

— Если понять отношения художника и зрителя в рамках теории игр, то это интересная игра. Но у некоторых людей есть игры, в которых они даже от себя скрывают разрушительный инстинкт — когда, например, мальчик ломает машину или девочка откручивает кукле голову, чтобы понять, как там все устроено. Ваш вопрос и наши действия тоже из этой области тайного агрессивного самоуничтожения. Да, Булатов говорил, что он лучше рисовал, а Васильев лучше обращался с красками, хотя это примитивное разделение, я считаю. У нас часто были довольно острые дискуссии. Когда один был не согласен, он делал работу сам, но подписывали мы ее все равно двумя именами.

— Почему?

— Потому что умение уступить другому — часть соавторства и часть игры.

Виталий Комар и Александр Меламид. «Шаги на лестнице» из серии «Анархический принцип». 1985—86 ггВиталий Комар и Александр Меламид. «Шаги на лестнице» из серии «Анархический принцип». 1985—86 гг© АРТ4

— Где были ваши с Меламидом мастерские и какие у вас там были порядки?

— Правил не было, но, когда мы не работали, к нам всегда приходили друзья. Круг, который можно назвать диссидентским — в нашей мастерской бывал, например, Андрей Сахаров. Первая мастерская в Коломенском, где в начале 1973-го мы с Аликом показали нашу первую инсталляцию «Рай», была мосховской и принадлежала отцу моей первой жены, мультипликатору Владимиру Дегтяреву. Еще иногда мы работали в квартире математика Андрея Пашенкова на Профсоюзной улице, где устраивали и выставки. И иногда в квартире Меламида на Ленинском проспекте. Ну и в том загородном клубе под Москвой, при пионерлагере от Научно-исследовательского института гражданской авиации, где и придумали соц-арт.

— А если вернуться назад, когда вы только решили поступать в Строгановку, хотя это были уже 1960-е, как вы вообще представляли себе будущую деятельность?

— Я рассчитывал, что найду минимальную работу, которая будет занимать часть недели. А в свободное время буду работать для себя. Первые деньги я заработал году в 1967-м, сразу после окончания Строгановки. Мне предложили расписать церковь Илии Пророка в Обыденском переулке. Там было много утраченных частей росписей, а у нас — мы работали с Сергеем Волоховым — нашлись альбомы SKIRA с репродукциями, видимо, истории пророка Илии. Кстати говоря, получилось довольно близко к оставшимся кое-где в той церкви прорисям. Сделали мы это, не исходя ни из каких религиозных убеждений, но за хорошие деньги.

Круг, который можно назвать диссидентским — в нашей мастерской бывал, например, Андрей Сахаров.

— Эти росписи сохранились?

— Не знаю, никогда там потом не бывал. Туда ходил Миша Одноралов, недавно умерший, он был верующим — и он говорил, что росписи целы. Хотя кто знает, может быть, все снова облупилось и ее расписали по новой. Русская зима опасна для фресок. Я помню, один маляр — он красил стены и делал орнаменты в промежутках между фресками — провалился в настил из фанеры и погиб. Причем скорую помощь вызвали не сразу, сначала делали экспертизу, думая, что он пьян. И когда в конце концов приехала скорая, он уже был мертв. Патриархия потом выплачивала его вдове хорошую пенсию, чуть ли не 600 рублей в месяц.

— А потом как зарабатывали?

— Дизайном — иногда делал конверты для пластинок. Еще давал частные уроки рисунка для поступления — я хорошо умею дрессировать детей, и потом мои ученики поступали в МАРХИ и в Строгановку. Это все, но у меня и потребности были маленькие. У меня не было, как у Кабакова, гигантской мастерской, автомобиля, нескольких квартир, я, в отличие от него, не ездил от Союза художников за границу.

Виталий Комар и Александр Меламид. «Мы»Виталий Комар и Александр Меламид. «Мы»© АРТ4
Самоирония, рабство и лозунг на кухне

— Соц-арт был иронией, которая помогает преодолевать абсурд, по Бахчаняну, «Кафку сделать былью», — или...

— Скорее это была самоирония, которая помогает по капле искоренять в себе раба. Мы не щадили прежде всего себя. Где вы еще найдете такие иронические автопортреты, как наш «Двойной автопортрет» 1973 года в «иконографии» Ленина и Сталина? В первом номере «А—Я» Гройс в интервью с Булатовым говорит, что у того нет попытки отделаться насмешкой от реальности, как в соц-арте. Хотя Булатов делал соц-арт, но не хотел это признавать.

— И не хочет.

— Очень немногие художники хотят понять, что они принадлежат к коллективному историческому стилю. И Булатов ответил, что, конечно, нет, в этом нет иронии, поскольку речь идет об автопортрете. Ни Гройсу, ни ему не приходит в голову, что автопортрет может быть ироническим. Такая возможность даже не допускается. Вот почему некоторые либералы восприняли нашу работу в штыки. Она, например, не понравилась Елене Боннэр. Интеллигентская кухня, где обсуждали антибрежневские, антисоветские диссидентские мотивы, интересовалась, скажем, Лианозовской группой — которую я хорошо знаю и очень люблю — с абстракциями Немухина, с экспрессионизмом Рабина, с другими художниками. А им вдруг с улицы принесли лозунг, который они презирали, — и это для разговора на кухне! Московский либерал ведь блокировал это, пытался относиться к этому как к явлению природы. Потребовался Левитан, чтобы заметили березку. И потребовались Комар и Меламид, чтобы заметили лозунг. Прошло время, пока соц-арт был воспринят. Поначалу нас не любили ни в официальном Союзе художников, ни в неофициальном кругу. Мы оказались как г*** в проруби, но это было хорошее ощущение независимости. И с точки зрения формы это действительно было пародийным соединением официального с неофициальным.

Рогинский все видел в контексте и здорово его понимал. И очень хорошо, что сам он менялся, причем несколько раз.

— И все-таки первичным было желание жизнь за окном с ее годовщинами отодвинуть на периферию или любовь к игре?

— Я сразу понимал, что это версия поп-культуры. Мы хорошо знали поп-арт по книгам. И в конце 1973-го — в 1974-м мы сделали серию «Пост-арт», которая в прошлом году была выставлена в Tate Modern, — это были «копии» шедевров: Campbell's Soup Энди Уорхола, работы Роберта Индианы, Лихтенштейна и т.д. Мы покрыли их темным лаком с трещинами и превратили в этакие помпейские фрески.

— Вы писали, как галерист Рональд Фельдман рассказывал, что, увидев «свою» работу, Уорхол позеленел.

— Да, он не ожидал, что так может быть. А мы просто состарили искусство, как будто оно уже прошло огонь, воду и медные трубы. Может, атомную войну, может, другую катастрофу. И это выглядело так, что, возможно, над работами уже потрудились реставраторы. А ко всему прочему еще прилагались ведуты в стиле Юбера Робера — руинированный Гуггенхайм, например. То есть мы всегда понимали свою связь с поп-артом. Просто там перепроизводство потребления и рекламы, а у нас — перепроизводство идеологии и ее пропаганда. Это понимание давало очень важное ощущение того, что мы делаем свою историю. Помню, я приходил в мастерские друзей и агитировал их примкнуть к нашему новому течению советского поп-арта, гарантируя бессмертие.

— Отцом советского поп-арта очень условно, но часто называют Михаила Рогинского. Вы с ним дружили?

— Не близко, но мы общались. В принципе, несмотря на то что он многим противоречил, он был человеком, склонным к общепринятым точкам зрения. Но вдруг начал говорить комплименты, когда в 1985 году у нас была выставка в Лувре. Впрочем, кто знает: если бы это было не в Лувре, возможно, он бы так и не говорил. Рогинский все видел в контексте и здорово его понимал. И очень хорошо, что сам он менялся, причем несколько раз. На смену ранним смелым работам пришла попытка уйти в окуджавщину с интимными, загадочными бытовыми сценами. Потом он снова к этому вернулся. Хороший был художник. Но без элементов соц-арта. Хотя, в принципе, почти у каждого русского художника они были: и у Кабакова в «Красном павильоне», и у Васильева.

Петр Дегтярев. Виталий Комар, Александр Меламид. № 6. Проект «Москва глазами Микки». Из проекта «Экологическое соавторство». 1998Петр Дегтярев. Виталий Комар, Александр Меламид. № 6. Проект «Москва глазами Микки». Из проекта «Экологическое соавторство». 1998© Предоставлено авторами и Государственным центром современного искусства
Нью-Йорк, социалистический концептуализм и Ватикан

— Когда вы приехали в Нью-Йорк, понятно, что у вас была база и поддержка Рональда Фельдмана и в этом смысле было значительно легче, но в принципе вам как художникам пришлось приспосабливаться к другому контексту?

— У нас с самого начала была установка меняться. Еще в СССР. Возьмите хоть 1973 год, когда соц-арт стал превращаться в концептуальную эклектику. Это был очень производительный период, где было много разного: «Рай» конца 1972-го — начала 1973-го, где Иисус Христос и Будда, все вместе — представители всех религий. Затем первый полиптих из 300 миниатюр «Жизнь современника», который выставлялся в Центре Помпиду на главной выставке «Лицом к истории (1933—1996)». У нас были биографии двух выдуманных художников. Все это визуально очень разные работы, мы все время менялись. Гораздо чаще, чем я теперь. Сейчас, например, я вообще не могу концентрироваться на нескольких проектах.

— Вы не раз упоминали Васильева, как раз про него и про Бахчаняна хотела спросить. Есть ощущение, что после эмиграции они там не очень прижились и не очень были известны; это так?

— Думаю, это упрощение. У всех — и у нас с Аликом — был период в перестройку и во время распада Союза, когда Россия была страшно популярна. В самолетах крутили советские фильмы с титрами, это был апогей популярности вкупе с модой на дубленки, на серпы и молоты, на соц-арт. В конце 1980-х — начале 1990-х мы даже делали в стиле соц-арта огромный вечер в самой модной дискотеке Palladium, бывшей «54». В это время все русские художники стали больше продаваться. И Бахчанян стал продаваться, его тогда покупал Нортон Додж. И Васильев хорошо продавался, и Булатов, все. Потом это пошло на спад, и осталось несколько имен. Следующий пик цен на аукционах на эти работы наступил в 2000-х. А потом, после нарушения баланса в Европе и крымской истории, все пошло вниз. Сейчас очень плохо быть русским художником: коллекционеры ставят вас в особый ряд.

У меня не было, как у Кабакова, гигантской мастерской, автомобиля, нескольких квартир, я, в отличие от него, не ездил от Союза художников за границу.

— Но, например, Олег Васильев остался в тени Эрика Булатова...

— В истории такое часто бывало. Но все может поменяться. Например, Вермеер был даже главой гильдии живописцев, у них был договор с гильдией булочников, согласно которому за одну его работу гильдия булочников до конца его жизни ежедневно присылала ему на дом горячий свежий хлеб.

— Вспомнились «Черствые булки» О. Генри, где булочница по доброте душевной решила намазать булки маслом, чем все испортила, поскольку приходивший за ними архитектор использовал их как ластик...

— Тут без масла, просто подвозили свежие булочки к подъезду каждый день и до самого конца. А потом Вермеера забыли и вспомнили только в связи с открытиями импрессионистов. То же самое произошло с Эль Греко, который после смерти покровителя-кардинала надолго был забыт, и вспомнили его в связи с экспрессионизмом. История искусства дышит, как Левиафан, это живая штука. Сегодня Булатов, завтра Васильев, послезавтра забудут всех и вспомнят кого-то еще. Я почему еще не люблю рынок — он эту историю пытается оцифровать: миром правят цифры, но это цифры в денежных знаках. Они продлевают «табель о рангах», превращая произведение искусства в некий объект, одновременно и в акцию, и в товар. Но нефть нестабильная, а произведение искусства самоценно, и в этом смысле это хорошее капиталовложение. И мы знаем, как упали цены на салон XIX века, который когда-то стоил гораздо дороже импрессионистов. Мне приятно, что в этом сохранились элементы игры.

— В Штатах с Бродским вы пересекались?

— Да, но мало. Он некоторое время общался с моей женой Аней Гальберштадт, психологом и поэтом. У нее остались записи снов Бродского, но по этическим соображениям это, естественно, нельзя опубликовать. У меня с ним возникали иногда споры. В частности, по поводу некоторых его великодержавных проявлений в стихотворениях по отношению к Украине, к Польше. Но эта русская «традиция» была и у Пушкина, и у Тютчева. И я ему сказал, что, возможно, это проявление национализма у поэтов идет от их языческой, иррациональной близости к темным языковым корням слов. Он немного оторопел, но потом у нас был интересный полуразговор-полуспор. Еще мне запомнилось, что он плохо относился к фотографии. Видимо, это были застарелые комплексы из-за отца-фотографа. Формально это проявлялось в равнодушии к некоторым проявлениям концептуальной фотографии. Хотя внутренне он не соглашался с этим и процитировал мне свои строчки из «Рождественского романса»: «В ночной столице фотоснимок печально сделал иностранец».

Потребовался Левитан, чтобы заметили березку. И потребовались Комар и Меламид, чтобы заметили лозунг.

— В 2011-м в галерее Фельдмана у вас прошла выставка «Новый символизм», где много религиозных символов. Откуда это взялось?

— Ну, СССР и атеизм — тоже религия, которую я называю научным «полиатеизмом».

— Безусловно. У Георгия Кизевальтера в книге о 1970-х есть ваши слова о том, что «идеология и концепция весьма близки: идеологическое государство — это концептуальное государство».

— Да, ведь официальные лозунги, висевшие на советских улицах, — это и есть государственный официальный концептуализм, возникший задолго до московского концептуализма. Это ветвь русского авангарда, которая выжила на улицах. Авангард выкинули из музеев, заняв его место соцреализмом, спонсировавшимся государством. В музеях был социалистический реализм, а на улицах — социалистический концептуализм.

Петр Дегтярев. Виталий Комар, Александр Меламид. № 2. Проект «Москва глазами Микки». Из проекта «Экологическое соавторство». 1998Петр Дегтярев. Виталий Комар, Александр Меламид. № 2. Проект «Москва глазами Микки». Из проекта «Экологическое соавторство». 1998© Предоставлено авторами и Государственным центром современного искусства

— Почему все-таки именно в последнее время вы обратились к религиозным символам?

— Это не так. В АРТ4 есть наша с Аликом работа «Ангелы», связанная с церковным проектом. В древности художники традиционно были связаны с работой в храмах, и мы с Аликом — не исключение. В конце 1980-х мы работали над темой труда в маленьком американском городе Байон недалеко от Нью-Йорка. Изображали американских фабричных рабочих и поняли, насколько они религиозны. В отличие от советских, которые никогда свою религиозность не показывали, а может, даже не думали об этом. В Советском Союзе было язычество — со ступенчатой пирамидой на Красной площади и с мумией. Если религиозный инстинкт не удовлетворяется высокими культурными формами, как христианство, иудаизм, мусульманство, он удовлетворяется языческим политеизмом. Конечно, был пантеон, и были свои герои атеистического фундаментализма и тоталитаризма: Маркс, Энгельс, Ленин, Сталин. Всем известен и религиозный фундаментализм — таким путем пошел, например, Хомейни. Но это отдельная тема. Центральными точками Байона были небольшая церковь и завод. В церкви были интересные массовые религиозные образы, иллюстрации к священным текстам. И мы сделали своих ангелов, весьма похожих на ангелов классических.

— Они потом попали в Ватикан?

— На открытие приезжал кардинал. Когда он протягивал руку людям, которые участвовали в проекте, все ее целовали, а я механически пожал. Его это совершенно не шокировало, он просто улыбнулся. Ему очень понравились работы, и потом они были перевезены в Ватикан. Там ведь в подвалах хранятся огромные коллекции, включая ренессансных художников, — просто показывается малая часть.

Сейчас очень плохо быть русским художником: коллекционеры ставят вас в особый ряд.

— Да, у них и современные вещи есть.

— Верно, но выставляют они лишь общепризнанные шедевры. Мы еще живы, так что вряд ли это будет считаться общепризнанным шедевром в ближайшие сто лет.

— Комар и Меламид участвовали в «Бульдозерной выставке» с поливальными машинами, недавно московский мэр устроил на улицах новый бульдозерный «перформанс» — с ларьками. Наверное, вы тогда уже приехали и видели. Сейчас открывают выставки соцреализма, ну и вообще много проявлений возвращения к той эпохе. Возможен ли новый вариант соц-арта и если бы вы делали портрет родного города, как бы он выглядел?

— Ну, возвращение — это как быстрорастворимый кофе. Что касается соц-арта, то трудно говорить в сослагательном наклонении, хотя последнюю серию работ я сделал под влиянием новостей из России. Это серия «Аллегории правосудия». Там медведь пляшет с весами, с красным знаменем, еще я там объединил инь и ян как символ вселенского и социального равновесия... Частично работы выложены на сайте галереи Фельдмана. Мои родители были военными юристами, и у нас дома даже стояла немецкая бронзовая статуэтка Фемиды с весами и с повязкой на глазах. И в «Аллегориях...» меня интересовал как раз образ весов. Если не ошибаюсь, Монтескье сказал, что признак демократии — не голосование, а независимость судебной власти от исполнительной. В Англии независимый западный суд достиг апогея, когда приговор вынесли королю. Убили не тайно, грубо, пьяно в доме Ипатьева, без суда и следствия, без обвинения и защитников, а именно по суду.

— В Москве эту серию покажут?

— Фельдман показал ее у себя. Можно и в Москве какие-то работы показать. Сейчас работают над нашей с Аликом ретроспективой, возможно, индивидуальные произведения там тоже будут.


Понравился материал? Помоги сайту!

Сегодня на сайте
Из дневникаОбщество
Из дневника 

Как пережить политическое поражение? Как избежать опасности думать, что «все было зря»? И как отличать разные страхи — и страх от трусости? Илья Кукулин о вопросах, которые волнуют многих и в дни протестов, и после них

5 февраля 2021198