5 июня 2017Театр
221

«Необходим честный разговор со зрителем»

Интервью Сергея Епишева

текст: Зоя Бороздинова
Detailed_picture© Дмитрий Коротаев / Коммерсантъ

7 июня Театр наций показывает «Ивонну, принцессу Бургундскую» — спектакль выдающегося польского режиссера Гжегожа Яжины по пьесе Витольда Гомбровича, премьера которого стала заметным событием столичного театрального сезона. О работе с Гжегожем Яжиной и Юрием Бутусовым, о европейском и русском театре Зоя Бороздинова беседует с Сергеем Епишевым, сыгравшим в «Ивонне» одну из главных ролей.

— В эти дни трудно начать разговор о театре, не думая об окружающем контексте, — кафкианская машина работает на полную мощность...

— Это какой-то ад! И самое страшное, что это история с политическим подтекстом и неизвестными последствиями. Если имели место нарушения закона, то выбранная форма расследования — уродливый перформанс. Мы, люди искусства, в первую очередь реагируем на форму, а форма здесь запредельной чудовищности. Все это можно было сделать гораздо тактичнее, без показательных выступлений и публичной порки. К тому же так вести себя как минимум неумно — молодежь, которая ходит в «Гоголь-центр», недовольна происходящим, а ведь именно за ней будущее. Мне кажется, не стоит вести себя так с подрастающим поколением. Реакция будет очень острой, пусть не сейчас, но позже этот опыт обязательно скажется.

— Ужас в том, что сегодня делается все для того, чтобы в коллективном бессознательном образ яркого художника Серебренникова оказался замещен образом очередного проворовавшегося чиновника...

— Если есть правонарушение, оно выясняется более адекватным образом. Я не припомню, чтобы к проворовавшимся чиновникам Минкульта или Минобороны приходили рано утром, арестовывали имущество, приезжали к сотрудникам. Жутко, что намеренно смешаны все понятия: «Гоголь-центр», «Платформа», «Седьмая студия». Этой неразберихой пытаются добиться ощущения, что все, занимающиеся современным театром, — ворюги, прикарманивающие государственные деньги. Работают средства массовой дезинформации...

— ...А традиция политического театра у нас при этом очень и очень слаба.

— Я не вполне уверен в том, что такая традиция существует в России в принципе.

— Разве что в тесном подвале «Театра.doc». Вы склонны видеть причину этой неразвитости политического театра в цензуре или, скорее, в самоцензуре?

— И в том, и в другом. Традиция политического театра в России отсутствует, и нет языка, на котором на эти темы можно было бы говорить. Я играл в одном политическом спектакле («БерлусПутин» Варвары Фаэр. — Ред.), но в какой-то момент ушел оттуда, потому что понял: способ, которым ведется разговор о текущей политической ситуации, мне неинтересен, он неадекватен тому, что происходит. И сейчас я не очень понимаю, каким языком можно разговаривать о том, что творится в обществе, потому что окраска событий меняется слишком быстро. Чтобы рассуждать о политике в театре, нужно иметь стойкую убежденность в нравственных константах, обладать внятным мировоззрением, которое позволяет тебе воспринимать политическую ситуацию так или иначе. Но все размыто, сами художники с трудом могут понять, что они представляют собой, в какой стране работают; что уж говорить о рефлексии по поводу такой постоянно меняющейся субстанции, как политика. К тому же у нас еще слишком силен дух страха: театром сегодня занимаются в основном выходцы из СССР, которые очень хорошо знают цену внятному высказыванию.

— Вы когда-нибудь говорили о политическом театре с Юрием Петровичем Любимовым?

— Нет, не заходила об этом речь. Насколько я понимаю, он был не слишком доволен происходящим на Болотной площади и во время репетиций «Бесов» постоянно повторял: это болото, болото, все, что устраивает Верховенский, — болото, смотрите, что из этого происходит, и соотноситесь с тем, что мы делаем.

— Ваш Ставрогин казался настоящим политиком — такой изменчивый, такой неуловимый, он мог бы стать очень большим чиновником, если бы захотел.

— Он такой и у Достоевского, его как психологической фигуры вообще не существует, он — зеркало всех персонажей. Но главный его антагонист в спектакле, на чьей стороне, как мне кажется, были симпатии Юрия Петровича, — это Верховенский-старший. В финале Любимов дал ему пронзительный покаянный монолог, в котором тот, отчасти сам являясь отцом всего происходящего, разочарован, обескуражен, раздавлен. Ставрогин все время вовне, а Верховенский-старший — внутри, и он принимает на себя вину и видит во всех себя.

Взять в свои руки хоть что-то — хотя бы выбор спектакля на вечер — это уже большой шаг.

— Еще один вполне политический по месседжу спектакль, где вы играете, — это «Бег» Юрия Бутусова.

— «Бег» шел буквально вчера, и в какой-то момент я вдруг понял, что играю ровно про то, что сейчас происходит, — про белого от шока Кирилла (Серебренникова. — Ред.), который выходит из дома, садится в машину и пытается на ходу что-то сформулировать... Мне было жутко оттого, что все становится нашей сегодняшней реальностью, полностью повторяется, даже способы подавления остались неизменными.

Каждый раз актуальность «Бега» открывается с неожиданной и нежеланной стороны. Я не видел снаружи этот спектакль, но могу догадаться, что состояние бега, которое есть в пьесе, очень резонирует с состоянием зрителей: бег как психологическое самочувствие. Но Бутусов, хотя он и человек твердых убеждений, — это не про внятные формулировки. Он тонко улавливает все вибрации сегодняшнего дня и очень чутко, болезненно и ярко на них реагирует. «Бег» сделал режиссер, который хорошо понимает уродливость происходящего и выдает свой на нее ответ. Этот спектакль — эмоциональный отклик на всю сегодняшнюю общественно-политическую ситуацию.

— Как Бутусов репетирует?

— Он ничего нам не объясняет — ждет от артистов движения, хочет, чтобы они зажглись сами и как-то зажгли его. Может зацепиться за совершеннейшую вроде бы чушь, за какой-то бытовой разговор, ничего, как тебе казалось, собой не представляющий — а для него он внезапно становится ключом к решению роли. Кстати, слова «персонаж» для него не существует.

— В этом смысле «Бег» очень сильно отличается от вашего первого опыта работы с Бутусовым — «Меры за меру»?

— Да, «Мера за меру», по-моему, был вполне себе традиционный спектакль — с разбором, с текстом, с психологией, с персонажами. А сейчас Бутусов работает как импрессионист, он совсем отказался от нарратива. Его последние постановки — это визионерские полотна.

— Насколько свободно в такой структуре спектакля существует артист?

— Есть фиксированная структура, и поставлены вполне конкретные задачи — просто они могут неожиданно резонировать, по-иному зазвучать.

— Но это работает и с более традиционными по языку спектаклями — вдруг какая-то тема становится острой, и актер по-новому начинает расставлять акценты в роли.

— Да, работает, но чаще всего спектакли ставятся на общечеловеческие темы, и поэтому актуализация — личная. Иначе говоря, какие у актера отношения со смертью, любовью, одиночеством, что для него сегодня больнее, интереснее? «Бег» — более политический спектакль, его темы — социальные, поэтому общество начинает актуализировать те или иные вопросы. Получается взаимный резонанс: Бутусов отзывается на общественно-политическую ситуацию, спектакль вбирает его реакции и отправляет обратно вибрации, иногда совершенно спонтанные.

— Вы чувствуете, как в зависимости от повестки дня зал начинает иначе воспринимать спектакль?

— Может быть, я фантазирую, но мне кажется, что чувствую, как это происходит. Вчера, скажем, был полный зал, зрители тихо, внимательно смотрели, и мне хочется верить, что они слышали, о чем мы говорим, слышали, что это игралось про нас сегодняшних. Бывают же ситуации мощного отклика в зале — помните, например, реакцию на московском показе «Врага народа» Остермайера, когда зрители вообще пошли дискутировать на сцену? Мне потом немцы говорили, что такого не было никогда и нигде, ни в одной стране мира. Я видел «Молодую гвардию» Диденко—Егорова, там Максим Фомин задает вопрос в зал — и зрители очень, очень возбудились, начали разговаривать, их тема взнервила, задела. Люди хотят быть услышанными и услышать что-то в ответ, что-то, для них важное, совпадающее с их ощущением жизни или, наоборот, приоткрывающее другую точку зрения. Видимо, давление пропагандистской машины уже настолько сильно, что остро необходим честный разговор. Для таких зрителей хочется работать, в них веришь.

— Но это не вся публика: есть ведь зрители, для которых театр — это, прежде всего, форма проведения досуга, и на спектакли они приходят получать удовольствие и радость.

— Нужно осмысленно подходить даже к выбору развлечения, понимать, на что ты идешь. Это продолжение политической темы — нежелание брать ответственность за себя, за свою жизнь, намерение делегировать эти обязательства кому-то: у нас всегда во всем виноват театр, виноват ЖЭК, виноваты все вокруг. Взять в свои руки хоть что-то — хотя бы выбор спектакля на вечер — это уже большой шаг.

— А в вашем репертуаре есть спектакли, где вы можете, так сказать, отдохнуть?

— «Мнимый больной» Сильвиу Пуркарете в театре Вахтангова. Не знаю, «Гаргантюа и Пантагрюэль» — это плохой пример? В Красноярске у нас был бешеный успех у этого спектакля, неистовая реакция. Мы играли дважды, в зале стоял хохот, люди считывали абсурдистскую интонацию Рабле—Богомолова, а в пронзительные моменты стояла потрясающая тишина. В Москве такой прием нечасто случается.

Сергей Епишев в спектакле «Ивонна, принцесса Бургундская»Сергей Епишев в спектакле «Ивонна, принцесса Бургундская»© Мария Зайвый / Театр Наций

— Продолжая разговор о разнице в зрительском восприятии — как принимали «Ивонну» на гастролях в Варшаве?

— Все было совсем иначе, нежели в Москве. Это же Гжегож Яжина, его в Варшаве все очень любят! Я так понял, что «Ивонна» для них стала чем-то совершенно неожиданным, открыла какую-то новую страницу театра Яжины. У этого спектакля тоже возникло политическое звучание, которое не предполагалось, но со знаком плюс. Несмотря на холодное напряжение, существующее сейчас между Польшей и Россией, и несмотря на отказ Люпы привозить к нам постановки, Гжегож не испугался, приехал в Театр наций и сделал что-то для себя неожиданное, свежее.

— Какое место «Ивонна» занимает в вашей карьере?

— Работа с Яжиной стала выходом на какую-то принципиально новую территорию. В первую же нашу встречу Гжегож устроил лекцию: рисовал схемы, которые показывали, как работает актер у Станиславского, как у Брехта, как у Гротовского и как у Гомбровича. Основной упор он сделал на понятии «энергия», а его любимое слово — «транс». Яжина много путешествовал, был в Папуа — Новой Гвинее и видел обряд вхождения в транс — для него это стало знаковым событием. Когда персонаж находится в состоянии транса и транслирует, извините за каламбур, какие-то странные интенции, ни на что не похожие, тогда и зритель тоже входит в состояние транса, он следит за тем, что происходит, не всегда понимая смысл. Но зритель видит, что на сцене — нечто очень странное, полуритуальное. Мы не то чтобы впадали в транс и теряли себя; нет, это было погружение в иное состояние, нечто гипнотическое. Но не все зрители, к сожалению, это считывают, и есть много разъяренных тем, что ничего непонятно — какой-то английский текст, какая-то неприятная история.

Гомбрович — непростой автор. Читаешь «Ивонну» и думаешь, что пьеса самоигральная, но потом понимаешь, что в ней есть загадка. Она настолько замкнута, настолько вещь в себе, что очень сложно сделать ее не сказочной, а смешной и жуткой, фарсовой, абсурдной, страшной. Гжегож придумал футуристическую реальность: непонятно, какое время, какой король, просто некая персонификация властного начала. Ивонна в нашем спектакле совсем не странная, в ней нет никакого специального ущерба, никакой бросающейся в глаза чужеродности — она не больна, она того же цвета кожи. Но она — цельный человек. И эта ее цельность оказывается разрушающей для всех остальных — разъятых, разобранных — героев.

— В какой-то момент в спектакле возникает ощущение, что сейчас Ивонна всех переборет — просто потому, что она не борется, она просто есть, и сам факт ее существования ломает ее окружение изнутри.

— А другие не просто существуют, они под гнетом ужасных зажимов, каких-то представлений о себе и необходимости как-то специально себя вести. Они совершенно стерли свою сущность и нагрузили себя масками, костюмами, второй кожей. Поэтому тема обнаженности, которая в нашем обществе довольно табуирована, очень значима для Гжегожа: для него обращение к телу крайне важно, но не как к эротическому объекту, а как к сущности. Обнажение — это встреча со своей изначальной природой, и принятие своего тела, и дружба с ним.

— В «Ивонне» актерам приходится очень плотно взаимодействовать с видео- и аудиотехникой — как это происходит?

— Мы работаем с кинектом — прибором, меняющим видеопроекцию в зависимости от положения тел на сцене. То же самое происходит и со звуком — приборы реагируют на движение актеров. Все это было нужно, чтобы показать, как в затехнологизированной реальности теряется человек. Ведь машины — это средство защиты человека от мира и от самого себя, это желание отгородиться и максимально себя обезопасить.

— У нас консервативная публика, и у многих театральный язык Яжины (да и других европейских режиссеров) вызывает недоумение, а зачастую и раздражение...

— Все хотят эмоционального подключения, переживания, а попытка аналитического театра у нас постоянно воспринимается как обман — «это не театр, это какая-то ерунда». Но ведь этот спектакль существует в рамках нарративного театра, и сюжет там хорошо считывается… Мне кажется, что «Ивонна» — для тех, кто знаком с contemporary art, кто готов воспринимать его материи. Сценограф спектакля Петр Лакомы — не театральный человек, он, что называется, современный художник, и весь спектакль — это объект современного искусства. Я сам до конца не понимаю, что это за природа, что за стиль.

Сергей Епишев в спектакле «Ивонна, принцесса Бургундская»Сергей Епишев в спектакле «Ивонна, принцесса Бургундская»© Мария Зайвый / Театр Наций

— Но вы, в отличие от многих российских актеров и режиссеров, совершаете этот шаг в неизвестное. Откуда, кстати, на ваш взгляд, взялось расхожее мнение об уникальности русского театра — и, с другой стороны, о тлетворном влиянии театра европейского?

— Приходит русский актер на спектакль Остермайера, а потом возвращается в свой театр — а там все по-старому, потому что режиссер Икс будет ставить так же, как всегда, как его учили. Очень важно, по-моему, приглашать иностранных режиссеров — отечественные артисты в спектаклях европейских режиссеров приобретают ценнейший опыт. Мой знакомый психолог, которая изучает психологию творчества, говорит, что русские предназначены для игры: из-за большого количества внутренних зажимов им свойственно выдавать себя за другого, чтобы наполняться энергией. Поэтому у нас исторически большое внимание уделялось проникновению внутрь, внутренней жизни персонажа. А европейский театр тянется к форме, там много изощренных «внешних» поисков — и наша зацикленность на внутренней жизни в сочетании с формотворчеством может дать какой-то совершенно фантастический результат. Но это колоссальный риск. Счастье, что есть театры-культуртрегеры, которые берут на себя ответственность и мужественно переносят непонимание, неприятие и тому подобное. Таким спектаклям нужно чуть больше времени на то, чтобы вырасти. Так было с «Гаргантюа и Пантагрюэлем» — понадобилось некоторое количество показов, чтобы зритель начал понимать и принимать богомоловский язык. Так было со спектаклем «Бег», который существует вне вахтанговской традиции и основная публика театра Вахтангова не готова его смотреть.

— Вы говорите о «вахтанговской традиции» — что это значит? Действительно ли она существует? Мне-то кажется, что это миф.

— Когда мы учились, нам очень любили рассказывать про вахтанговскую школу: это, в первую очередь, игровое начало, ощущение театра как игры и повышенное внимание к форме. Но это такие общие слова! Если артиста называют вахтанговским, то что, подразумевается, что он будет громко разговаривать, шутить, кривляться?.. Театр Вахтангова, как и любой другой театр, не существует сам по себе: то, что происходит внутри, определяет режиссура... Сейчас — и это счастье! — театр существует при Римасе Туминасе, который любит игру, форму, театральность. И в этом смысле, конечно, Вахтанговский театр живет вахтанговской традицией.

— Но про «Евгения Онегина» Туминаса частенько можно услышать, что это не «Евгений Онегин».

— А про «Дядю Ваню» — что это не Чехов. Классика бреда... Наверное, можно позавидовать людям, у которых есть стойкое ощущение себя как замкнутой системы, жизнеспособной вне всяких внешних воздействий и производящей смыслы из самой себя. Или ровно наоборот: у людей настолько сильны внутренний дискомфорт, неадекватность самим себе и настолько слабо ощущение своей индивидуальности, что они боятся потерять остатки личности. Вот вам опять-таки проблематика «Ивонны» — встреча с Другим, непознаваемым. Вся современная фантастика — она про это, про встречу с Чужим, иным и про то, как с ним взаимодействовать. Видимо, многие боятся даже познакомиться, потому что Чужой может начать их пожирать и уничтожать. Но если ты взрослый человек, самостоятельная цельная личность, то эта встреча только подарит иную точку зрения, поможет развиться, узнать что-то о себе, о других. Ты можешь не принять чужую позицию и тогда лишь еще больше утвердишься в своей правоте.

— Вы охотно знакомитесь с «Другими» — например, с проектом Жерома Беля «GALA», который минувшей осенью гастролировал в Москве на фестивале NET.

— О, это было волшебно, настоящий подарок судьбы. Все началось с кастинга: надо было записать свой танец на видео. Потом пять дней репетиций, где нам просто давали задания — например, сделайте гран-батман. Не уверен, что могу об этом подробнее рассказывать, потому что каждый раз команда Беля делает постановку с нуля. «GALA» — спектакль про встречу с самим собой. Мне нравится фраза Штефана Кэги (режиссер, один из основателей театральной группы Rimini Protokoll. — Ред.) о том, что совершенство — это абсолютно не сексуально. Современный театр весь несовершенен, в этой шершавости — его витальность. Я танцую так себе, совсем не профессионально, но почему-то это становится предметом интереса, предметом театра. Театральная машина вообще репрессивна, особенно в России. У нас очень важна техническая оснащенность артиста, надо всегда быть в форме — нас учат хорошей дикции, пластике, умению носить костюм, фехтовать, танцевать. А тут оказалось, что можно быть артистом без всего этого и театр рождается из чего-то другого, не всегда формулируемого. Я слышал отзывы, что спектакль был не про то, что происходит на сцене, а про то, что происходит в зале. Этого опыта я, увы, не испытал.

— Да, были зрители, которые смеялись, а были те, которые их осуждали за это. Многие подумали, что «GALA» — это манипуляция.

— Это был как раз первый в моей практике случай неманипулирования физической неполноценностью! Не желание вызвать жалость, а попытка стереть границу между полноценностью и неполноценностью, наличием хромосом и их отсутствием. Все существовали в едином театральном, человеческом поле — просто праздник гуманизма.

— Как вам живется на два дома — в репертуарном театре и в проектном?

— Пока мои проекты не мешают репертуару — все хорошо. Мне кажется, в репертуарном театре должно быть больше того, что давно стало частью проектного, — кастингов. В отличие от назначения на роль, это живородящий процесс — случаются встреча с режиссером, обсуждение материала, понимание возможности диалога, отбор артистов, которые смогут разговаривать на одном языке. Нечто подобное проводил Бутусов, строил с нами диалог, предлагал идеи — и по реакции актеров оценивал, сможем ли мы работать вместе. В театре Вахтангова осенью была удивительная лаборатория по пьесе Лагарса — артисты студии и артисты основной труппы, которые редко пересекаются друг с другом, играли вместе, делали этюды. Кому-то было легче снова стать студентом, кому-то сложнее, но благодаря такому объединению мы узнали друг друга. С кем-то я впервые встретился в живом творчестве — ведь часто бывает так, что за один вечер можно не пересечься на сцене с человеком, с которым играешь в одном спектакле.

— Какой театр вам интересен как зрителю? Как вы выбираете, на что сходить?

— Есть, конечно, мои внутренние преференции. Есть шум вокруг спектакля, есть зрительская интуиция, опыт, есть круг имен, которые мне всегда интересны, — спектакль Богомолова почти всегда выберу, мне любопытно смотреть, что с ним происходит, это увлекательно именно с точки зрения актерского ремесла. Иностранные имена очень привлекают — это всегда что-то другое. У Кэти Митчелл особый язык, мне он нравится. Герберт Фритч, у которого я видел несколько спектаклей, вызывает восторг — такая несусветица, восхитительная дичь!

Вообще я иду в театр, если есть ощущение открытия горизонтов, мне хочется удивиться, получить удовольствие или неудовольствие и чтобы был какой-то драйв — на рядовых спектаклях репертуарного театра с ним, к сожалению, сталкиваешься довольно редко.

— А с кем хотелось бы поработать?

— С Фритчем. Уилсон — моя вечная мечта. С Марталером бы поработал. С Мнушкиной, с Бруком, с Лепажем. Да я бы не отказался, если бы мне предложил что-то сыграть тот же Остермайер, хотя не могу сказать, что я в восторге от его работ, — но занятно же!


Понравился материал? Помоги сайту!

Сегодня на сайте
Дни локальной жизниМолодая Россия
Дни локальной жизни 

«Говорят, что трех девушек из бара, забравшихся по старой памяти на стойку, наказали принудительными курсами Школы материнства». Рассказ Артема Сошникова

31 января 20221545
На кораблеМолодая Россия
На корабле 

«Ходят слухи, что в Центре генетики и биоинженерии грибов выращивают грибы размером с трехэтажные дома». Текст Дианы Турмасовой

27 января 20221586