12 февраля 2021Литература
175

Обобществленный Пушкин

Андрей Тесля о книге Анджелы Бринтлингер «В поисках “полезного прошлого”»

текст: Андрей Тесля
Detailed_picture© pisigin.ru

Анджела Бринтлингер использует понятие «полезное прошлое», объединяя в единое повествование Тынянова, Ходасевича и Булгакова. Но задача этого понятия шире — оно одновременно дает возможность ввести другие, разноуровневые сюжеты: от подготовки мероприятий, посвященных столетию со дня смерти Пушкина, в 1937 году в Советской России и в эмиграции до вересаевской пушкинианы.

Настоящее прошлое

Поиск в прошлом того, что полезно настоящему, — один из банальных способов объяснять интерес к прошлому. Но это обращение к прошлому во время interbellum — в Советской России это два десятилетия от начала революции до «высокого сталинизма» — существенно отличается от предшествующих и последующих периодов. Русский взлет биографических романов оказывается частным случаем общего европейского процесса. Сама исследовательница вспоминает Литтона Стрейчи и Андре Моруа, а также Стефана Цвейга, и в этом ряду, расширяя географию, можно вспомнить, к примеру, и Эмиля Людвига. Но важен не столько количественный рост, сколько перемена жанра — появление именно «биографического романа», в котором конфликтно сочетаются документальность и художественное воображение. Сама Бринтлингер в этой связи вспоминает об «Орландо» Вирджинии Вульф — своеобразном пределе биографического романа, где сняты ограничения хронологии и физической жизни.

Борис Эйхенбаум в 1913 году писал: «Роман идет к биографии» — утверждая, что «мы так устали от “литературы”, что читаем и увлекаемся заведомо нелитературным, не предназначавшимся для печати». Тогда это не было такой очевидной тенденцией, какой станет к 1920-м годам с «литературой факта» и техниками литературного монтажа. Биографический роман оказывается частью общего движения от fiction к документальному, к новой литературе — которая осмысляется как способ постижения действительности, работы с реальностью.

Биографический роман наследует мотивы романтизма: от сосредоточенности на исключительном герое до понимания художественных образов как инструментов приближения к реальности. Документальность и понимание реальности тоже меняются. Еще в XIX веке историография стала работать с художественными образами как со средствами постижения прошлого; мы видим это в сочинениях от времен Тьерри до Мишле и Костомарова. Так и в конце 1910-х — 1920-е годы, отчасти следуя за новыми художественными направлениями, отчасти одновременно с ними, возникнет новый историографический романтизм — например, «Закат Запада» Шпенглера.

© Academic Studies Press

В книге Бринтлингер разные участники происходящего, от авторов до читателей, от высших властей до низших идеологических работников, ищут в прошлом — сознательно или бессознательно, наивно или рефлексивно — разного «полезного».

В этом контексте Эйхенбаум в «Моем временнике» (1928), скрыто полемизируя в том числе с броской фразой Покровского об «истории как о политике, обращенной в прошлое», утверждал: «История есть, в сущности, наука сложных аналогий, двойного зрения <…>». Разумеется, взгляд, направленный в прошлое, исходит из настоящего и отталкивается от него — но, обращенный в прошлое, он не удваивает настоящее, а уже из прошлого оказывается обращающимся на современность — выстраивая аналогии, которые далеки от прямолинейности.

«Полезное прошлое» в этом смысле — понятие, более чем далекое от утилитарной трактовки. Это не только и не столько разнообразные аллюзии на современность в тексте о прошлом, сколько обнаружение сложных соотнесений. Оно становится не затемненным, ускользающим способом говорить об актуальном и современном — а, наоборот, одним из путей его прояснения или прояснения для себя возможных способов быть.

В этом проявляется еще и специфика interbellum — с ощущением «уходящего человека» и проблематичностью его самотождественности. Так переживаются множественность и отсутствие целостности — где прошлое оказывается еще и тем местом, где возможно — в отличие от современности — встретить именно «человека», соотносящегося со временем, ситуацией, другими. Человек в этом случае — не набор реакций, обусловленностей и т.д., а действующий изнутри себя, автономно. Это ведь, отметим попутно, и тыняновский сюжет «Смерти Вазир-Мухтара», где время оказывается не приемлющим романного Грибоедова: человек другого времени сдавлен, не может дышать в новой реальности.

Итак, перед нами общая рамка — и три великих автора, обратившихся в указанное двадцатилетие к жанру биографического романа. Тынянов пишет — почти по случайному и во многом внешнему поводу — «Кюхлю», чтобы затем создать «Смерть Вазир-Мухтара», Ходасевич создает несколькими годами позднее «Державина», а Булгаков еще чуть позже — «Жизнь господина де Мольера». Для каждого из них обращение к биографической теме во многом инициировано автобиографическими причинами — те, о ком они пишут, либо выступают своеобразными «двойниками», как Мольер, на которого Булгаков проецирует как свое текущее положение, так и надежды — на покровительство великого монарха, способного защитить от святош (и всю хрупкость подобных надежд, поскольку сам монарх остается лишь человеком — в том числе способным просто устать, утратить интерес и т.д. и тем самым отдать того, кому покровительствовал, на растерзание врагам, просто перестав защищать). Либо, как Державин для Ходасевича, становятся персонажами «от обратного», теми, кто воплощает желаемые, почитаемые качества — которых лишен сам автор: простоту, цельность, наивность. И этот же персонаж оказывается при всей далекости — близок в литературе: Ходасевич, осмысляя себя как завершающего, стоящего в конце большого цикла русской словесности, видит Державина как родоначальника, патриарха — и одновременно именно потому близкого к детскому, непосредственному, поскольку завершение одновременно есть и надежда на новое начало, прохождение путем зерна. Так возникает и надежда на новые простоту и ясность, то, чему предстоит родиться — если русская литература не завершилась вообще, а завершила лишь один из своих больших циклов.

Невозможный Пушкин

Второй исследовательский вопрос Бринтлингер — почему каждый из этих трех очень разных авторов тем не менее потерпел в каком-то смысле неудачу, обратившись к Пушкину? Тынянов пишет безразмерный роман — который с учетом прогрессирующей болезни не имеет шансов завершить. Ходасевич несколько раз принимается за биографию Пушкина — и несколько раз отказывается от этой мечты, оставив ряд глав, доходящих до южной ссылки. Булгаков все-таки напишет завершенный текст — пьесу «Александр Пушкин» к пушкинским торжествам 1937 года, но она окажется неприемлемой и так не будет поставлена при его жизни.

Внешне вопрос может показаться искусственным, поскольку у каждого будут свои собственные причины и основания, приведшие к итоговой неудаче, — да и вопрос, можно ли, например, тыняновского «Пушкина», оставшегося незаконченным, или «Александра Пушкина» («Последние дни») Булгакова рассматривать как неудачу. Ведь тогда равным образом в перечень «неудач» можно зачислить и «Жизнь господина де Мольера», также не вышедшую при жизни Булгакова, отвергнутую редакцией и опубликованную уже в 1960-е годы.

И тем не менее вопрос более точен и силен, чем кажется при первом ходе. Ведь примечательно, что три выдающихся автора — ученый, пришедший к беллетристике, поэт, уходящий в критику и исследование, и писатель, который с тех пор, как оставил работу врача, оставался самим собой, — так или иначе не создали биографического текста о персонаже, не только центральном для русской культуры, но и имевшем для каждого из них особую, личную значимость. А Булгаков, который единственный из троих все-таки завершил свое произведение, выстроил его так, что сам Пушкин отсутствует на сцене. Написать более или менее развернутые беллетристические тексты о Пушкине получилось лишь у писателей, существенно более бедных дарованиями, чем названные, — Гроссмана, Новикова и т.п.

Концептуальный ответ на вопрос, предлагаемый автором, — в невозможности для них сделать биографию, жизнь Пушкина «полезным прошлым» для себя, осуществить присвоение и использование его. Как потому, что каждый из них слишком внимателен оказывается к документальному, — так и потому, что Пушкин слишком известен, его жизнь более или менее, в разных деталях, открыта читателю еще до того, как он обращается к романному тексту:

«<…> ирония заключалась в том, что в 1937 году Пушкина чествовали не равные ему в литературном отношении авторы, но литераторы гораздо меньшего масштаба. Серьезным писателям мешала проблема литературной собственности; Пушкин — в отличие от Грибоедова, Державина и Мольера — был “общим достоянием”» (стр. 300–301).

И Тынянов, и Ходасевич, и Булгаков нуждались в «своем Пушкине» — собственно, нуждались в нем уже хотя бы для того, чтобы получилось художественное произведение. И при этом оказывались в ситуации, где требовалось слишком много преодолеть или отмести, чтобы получить возможность утвердить Пушкина как «свою собственность». Он не присваивался автором, не мог оказаться «полезным прошлым», дающим своей жизнью в целом какие-то другие, не общие, не уже существующие ответы. Биографический роман межвоенного периода — в своих великих образцах — это роман об известных, но вместе с тем не о тех, подробности чьей жизни знакомы читателю в разнообразных деталях, там, где есть место и воображению, и узнаванию — и акцентам на значимом для автора, которые не предстают для читателя как искажение. В этом смысле Пушкин действительно оказывался непригодной фигурой — обернувшись затем, уже у Синявского (во многом поверх Вересаева), персонажем, пригодным для противопоставления, контрхода своему «публичному», «обобществленному» образу. Поскольку ни для Тынянова, ни для Ходасевича не было самодостаточной задачей осуществить это противопоставление — поскольку они стремились представить одновременно и «своего», и целостного, и подлинного (по крайней мере, настолько, насколько сами его понимали) Пушкина, поскольку они не желали разрывать его на «два плана», — задача оказывалась нерешаемой. И оставалось лишь увести Пушкина за сцену, как поступил Булгаков, — спасая его от неизбежной пошлости крылатки, бакенбард и печати «поэтического вдохновения» на лице.

А. Бринтлингер. В поисках «полезного прошлого»: биография как жанр в 1917–1937 годах / Пер. с англ. А.Д. Степанова. — СПб.: Academic Studies Press / БиблиоРоссика, 2020. 336 с. (Серия «Современная западная русистика» / Contemporary Western Rusistika)


Понравился материал? Помоги сайту!

Сегодня на сайте
Чуть ниже радаровВокруг горизонтали
Чуть ниже радаров 

Введение в самоорганизацию. Полина Патимова говорит с социологом Эллой Панеях об истории идеи, о сложных отношениях горизонтали с вертикалью и о том, как самоорганизация работала в России — до войны

15 сентября 202244891
Родина как утратаОбщество
Родина как утрата 

Глеб Напреенко о том, на какой внутренней территории он может обнаружить себя в эти дни — по отношению к чувству Родины

1 марта 20224327
Виктор Вахштайн: «Кто не хотел быть клоуном у урбанистов, становился урбанистом при клоунах»Общество
Виктор Вахштайн: «Кто не хотел быть клоуном у урбанистов, становился урбанистом при клоунах» 

Разговор Дениса Куренова о новой книге «Воображая город», о блеске и нищете урбанистики, о том, что смогла (или не смогла) изменить в идеях о городе пандемия, — и о том, почему Юго-Запад Москвы выигрывает по очкам у Юго-Востока

22 февраля 20224221