Утром 8 августа 1991 года главный пленарный зал МГУ был набит народом: там торжественно открывали XVIII Международный конгресс византинистов. После множества церемониальных речей слово взял Аверинцев, назначенный ведущим первого пленарного заседания. Зал замер: Сергей Сергеевич к этому моменту достиг зенита своей славы. Все ждали, что он скажет какое-то самое веское слово: либо про роль Византии, либо про судьбы православия, либо, на худой конец, про переживаемый Советским Союзом острый момент. Но заговорил он про то, что Фонкич — это совесть советской византинистики, что он спасал ее честь, когда она погрязла в конъюнктуре, халтуре и догматизме. Думаю, весьма многие в зале изумлялись: кто такой этот Фонкич, что его так превозносит сам великий Аверинцев? В этой речи было что-то от поклона, отвешенного Диогену Александром. Сергей Сергеевич объяснял тем, кто, как он догадывался, упрекал его в чрезмерном упоении собственной огромной популярностью, что он и сам понимает: истинная наука делается в тиши и безвестности, среди фолиантов, а не под софитами.
Борис Львович Фонкич пришел к нам на пятом курсе вести греческую палеографию — но сразу стало ясно, что палеографию ему преподавать скучно, а хочется рассказывать о том, что составляло смысл и страсть его жизни: о греческой кодикологии, то есть об истории написания и бытования древних рукописей. Про это он мог рассуждать часами и готов был обратить в свою веру всякого желающего. Официальная глава советского византиноведения Зинаида Удальцова попросту ненавидела Фонкича за его полную несмачиваемость — будь то идеологией или чинопочитанием — и делала все, чтобы не пускать его за границу. Когда по особому начальственному соизволению собирали научный десант по монастырям Афона, то Фонкича уже готовы были включить — но сперва потребовали, чтобы он поклялся, что не останется на Западе. Б.Л., хотя ему и в голову не приходило эмигрировать, заявил, что он не юный пионер, чтобы давать торжественные обещания, и ушел, хлопнув дверью. Он вообще был крут характером.
Главное его возмущение вызывали коллеги, которые мало работали. «Безз-дельники» — был главный и самый беспощадный его приговор. Безз-дельниками оказывались и академические чиновники, ставившие палки в колеса, и хранители рукописных отделов, неохотно выдававшие свои фолианты, и монахи, не интересующиеся, какие сокровища есть в их обителях. Сам он работал всегда и неотрывно, любил говорить, что если хоть короткое время не работает, то начинает болеть.
Со стороны кому-то могло показаться, что специализация Фонкича слишком узка, раз он совсем не интересуется содержанием рукописей, а только ими самими. Да, он разработал методы анализа, которые позволяли ему виртуозно определять греческих писцов по их почеркам, выявлял общие источники ныне разрозненных книжных коллекций и т.д. Но это же нужно для того, чтобы наконец прочесть, чего там, в этих фолиантах, написано, — ведь так? Нет, совершенно не так! Гуманитарное знание ходит иными путями, и никто не знает, откуда придет пресловутый смысл. Надо филигранно делать свою работу, и тогда сполохи открытий начнут вдруг высверкивать то из внезапно установленной Фонкичем связи между двумя средневековыми книжными центрами, то из найденной им тенденции к обращению с выносными буквами. Одна полустертая владельческая запись, оставленная на полях рукописи, могла рассказать ему больше, чем другому — целый том.
Позднее Б.Л. обратился к истории русско-греческих культурных связей раннего Нового времени и ввел в оборот великое множество документов из архивов. Уже в старости он вернулся от кодикологии к палеографии и совершил настоящую революцию: предложил принципиально новый метод датировки византийских рукописей по диакритическим знакам. С помощью этого метода он сумел опровергнуть даже отца палеографии, великого Монфокона.
Такое знание, полученное годами кропотливейшего труда, не поддается инфляции. Его себестоимость невероятно высока — но оно при этом никогда не устареет.
Какую бы византийскую рукопись я ни брал в Историческом музее, я всегда точно знал, что в листе использования там будет стоять имя Фонкича. В какой бы афонский монастырь я ни приехал, отец-библиотекарь обязательно спрашивал, как поживает Фонкич. Его избрали в Греческую академию наук, ему незадолго до смерти дали греческий орден Феникса. Б.Л. оставил нам несколько монографий и три сотни статей. По большому счету он все успел. Но главное, что он нам оставил, — это образец высокого служения. То, как он рассказывал о своих открытиях, завораживало. Любимое его выражение — «Смотрю… мать честная!» И это в самом деле было божественное озарение.
Понравился материал? Помоги сайту!