Писатель и критик Александр Генис родился в 1953 году в Рязани, вырос в Риге, с 1977 года живет в Нью-Йорке. Работал в «Новом американце» под начальством Сергея Довлатова и другой прессе русского зарубежья. С 1984-го — сотрудник «Радио Свобода», редактор и ведущий программы «Американский час. Поверх барьеров» в Нью-Йорке. С 1989 года книги Александра Гениса публикуются в России. Автор двадцати книг. Книги «Современная русская проза», «Потерянный рай», «Родная речь», «60-е. Мир советского человека», «Русская кухня в изгнании», «Американа» написаны в соавторстве с Петром Вайлем. Среди недавних — «Камасутра книжника» и «Космополит». С 2004-го — постоянный сотрудник «Новой газеты».
— Что это такое — 90-е годы для вас? Вы были в эмиграции; как это виделось из Америки?
— Я упрямо считаю, что именно в эти годы страна избавились от расистского аргумента «демократия и свобода не для русских». Разгром путча 1991 года был моим национальным праздником. Мы с коллегой по «Радио Свобода» Борисом Парамоновым в этот день купили ящик шампанского и угощали сотрудников из других европейских редакций. В те эйфорические годы Россия была близка к тому, чтобы занять свое место среди западных держав. Когда Ельцин в Вашингтоне провозгласил победу над коммунизмом, в Конгрессе ему аплодировали стоя. То, что свободу отдали органам госбезопасности, не изменило моего отношения к 1990-м. Тогда возник прецедент, доказавший, что Россия может сама освободиться от тоталитарного режима. Память об этом опыте всегда будет тревожить и вдохновлять. Майдан — эхо 90-х.
— Что было для вас неприятным, неприемлемым в России 90-х?
— Самым страшным упущением 90-х годов было отсутствие суда над коммунизмом и его карательными органами. За это общество заплатило реваншем проигравших. Это все равно, как если бы гестаповцам поручили денацификацию Германии.
То, что свободу отдали органам госбезопасности, не изменило моего отношения к 1990-м.
— В 90-е начали печатать ваши с Петром Вайлем книги. Как это повлияло на ваше отношение к 90-м?
— Когда наша «Родная речь» вышла в 1990 году 100-тысячным тиражом, мы, бесспорно, были обрадованы переменами. Но наши книги всего лишь вписались в издательский бум, казавшийся самым важным достижением перестройки. Не зря книжный рынок был первым. Об остальном судить трудно и не мне.
— Когда вы впервые приехали в Ригу, Москву после эмиграции? Что вы почувствовали, какие изменения?
— В тот же 1990 год я первый раз после 13 лет эмиграции оказался в СССР. Прежде всего, поразили совсем пустые магазины. Об этом хорошо вспомнить тем, кто забыл, что именно реформы Гайдара в начале 90-х вернули товары на полки.
— Появился ли в обществе новый язык, описывающий реалии 90-х?
— 90-е — эпоха тотального стеба. Возникнув из отрицания безумного советского официоза, иронический «стилек» популярных газет рванулся в другую крайность. Такое могло произойти потому, что не был создан «средний штиль» — неформальный язык дружеского общения. Иногда мне кажется, что эта задача до сих пор не решена.
— Считается, что в 90-е произошел расцвет современного русского искусства. Так ли это?
— Это был расцвет не русского искусства, а русского общества. Присмотритесь к лицам на снимках ранних 90-х. Я не знаю, куда делся этот электорат сегодня, но он еще вернется.
Самым страшным упущением 90-х годов было отсутствие суда над коммунизмом и его карательными органами. За это общество заплатило реваншем проигравших.
— Что тем не менее вы помните из этого времени в российском искусстве?
— Митьки были русским ответом прогрессу, в том числе и соц-арту. У меня дома висит картина В. Шинкарева «Коровушка заблудилась», которая, по-моему, ярко выражает растерянность советского человека, оказавшегося в постсоветском пейзаже.
— А в российской литературе 90-х, на ваш взгляд, был расцвет?
— Для писателей гласность была суровым испытанием: им приходилось конкурировать с целым пластом великой литературы, которая досталась читателям после отмены цензуры. В этой ситуации старое казалось заведомо лучше нового. И все же в эти годы явился Виктор Пелевин, создавший мифологию переходного периода. Его шедевры — «Синий фонарь», «Желтая стрела» и великолепный роман «Чапаев и Пустота» — останутся умным и веселым памятником эпохи.
— Как изменился тогда язык русской прозы, тем произведений, художественных высказываний?
— 90-е в одночасье упразднили почти всю советскую литературу. В условиях свободы она оказалась рептильной по форме и, мягко говоря, устаревшей по содержанию. Выжило немногое, но именно уцелевшие авторы оказали большое влияние на развитие постсоветской словесности. Например, братья Стругацкие — с одной стороны и Венедикт Ерофеев — с другой. Для меня важны два очень разных автора 90-х. Это Татьяна Толстая, сшившая современную прозу с поэтикой Серебряного века, и Владимир Сорокин, вскрывший подсознание советского мира.
Майдан — эхо 90-х.
— Вы заметили, когда цензура в России начала возвращаться? Когда стало иначе дышать в России? Я помню. А вы смогли это ощутить через океан?
— Как и в нацистской Германии, удушение свободы было постепенным. Острым кризис стал в связи с Крымом. Я почувствовал это по себе, когда стал беспокоиться за друзей в российской прессе. Боясь их подвести, я стараюсь не печатать в России всего, что думаю, — ведь в Америке легко быть смелым. Это побуждает меня к самоцензуре. Получается, что власти все же добиваются своего. Но по-настоящему страшно, когда близкие друзья оказываются по ту сторону, предпочитая Крым — свободе. С этим трудно жить.
— Вы уехали в 1977-м. Почему вы решились на это?
— Я уехал, чтобы делать в Америке то, чего не мог в СССР: писать и печататься по-русски.
— У вас не было мысли вернуться в Россию в 90-е?
— В 1990-е я позавидовал оставшимся друзьям, строившим свободную страну. Но ко второй эмиграции был тогда не готов.
— А сейчас?
— Сейчас я об этом и не думаю, ибо не могу себе представить жизнь в стране, где 90 процентов приветствуют ужасающий меня режим. Но тех, кто в этих условиях живет так, будто его нет, я глубоко и искренне уважаю.
Понравился материал? Помоги сайту!