11 февраля 2016Театр
243

Грядущему моллюску

«По ту сторону занавеса» Андрiя Жолдака в Александринке

текст: Ася Волошина
Detailed_picture© Пресс-служба Александринского театра

«Грядущее настало, и оно / переносимо; падает предмет, / скрипач выходит, музыка не длится, / и море все морщинистей, и лица. / А ветра нет. / Когда-нибудь оно, а не — увы — / мы, захлестнет решетку променада / и двинется под возгласы “не надо”, / вздымая гребни выше головы, / туда, где ты пила свое вино, / спала в саду, просушивала блузку, / — круша столы, грядущему моллюску / готовя дно».

Неприлично начинать рецензию с цитаты, да еще с такой, но текст о будущей смерти Венеции вскрывает и образный ряд, и метасюжет постапокалиптического спектакля Андрiя Жолдака по мотивам «Трех сестер» с оглушительной точностью. Стихия лижет до костей культуру. Дух носится над водами вторично — после вечного возвращения Нечто в Ничто. Визуально все так: белый шторм под белый шум моет в саван убранные кресла по ту сторону занавеса. Кресла, где все мы сидели не раз (и не только мы — автор пьесы сидел). Монохромные волны дохлестывают до Императорской ложи…

Эти подмостки уже знали подобную игру — когда зал Александринского театра становится главной декорацией и играет кульминацию спектакля: «Иваны» Могучего, «P.S.» Козлова… Но никогда еще он не был так беспощадно съедаем хаосом. Никогда сквозь него не прорастал, как в новом мезозое, лес.

Мера всех вещей человек — у далекого от зрителей края рампы: в золотой раме зеркала сцены, кадрирующей бесконечность, — три изломанные фигурки. Страшный сон антропоцентризма, возрожденческий ад. Да, ад Ренессанса, впервые в нашей эре признавшего человека венцом. И классицизма, памятник которому — это здание Росси: совершенная конструкция, гордость разума, подчинившего алгебре гармонию. И XIX века — самого рационального, благополучного, исполненного веры в цивилизацию и прогресс столетия, которому «Три сестры» — реквием. Над всем этим хохочет хаос.

Действие запускается из будущего. Нам сообщается (в титрах и голосом), что сейчас 4015 год и проводится эксперимент по внедрению сознания трех сестер в возрожденный мозг. Что это за новый мир — неясно. Но чувствуется, что те, кто господствует в нем, те, кто ставит опыты, скорее соразмерны океану, чем антропоморфны. Мир как воля… И — парадоксальным образом — это подчеркивают черные монтировщики, строящие на сцене плексигласовые саркофаги, где корчатся подопытные сестры... Снующие тени похожи не на слуг театра, а на слуг этой надличностной воли, на тени аидовы.

© Пресс-служба Александринского театра

«Девочки, домой!» — зовет певуче, как сирена, молодая летучая мама в амазонке, отчего-то с ружьем. Многократно. Еще одна точеная фигурка вдалеке…

Чеховский текст стелется в русло сюжета о воскрешении памяти с легкостью снега. Слои, слои, слои бывшего… Все собирается в единый пласт троящейся жизни — и то, что является событиями пьесы, и то, что ровно год назад, когда умер отец, и то, что в Москве в далеком детстве, когда «уже все в цвету, тепло, все залито солнцем…». И сочиненные этюды — вроде первой встречи Маши и Кулыгина в разъятой классной комнате гимназии. И фрейдистские сцены с отцом, к которому, гулко запирая невидимую дверь, с омерзением и замиранием сердца дочь ходит по диагонали сцены (отца, как и Вершинина, играет Игорь Волков)… Реплики перемешиваются, сверкающая Ирина вдруг вместо Ольги говорит, что постарела и подурнела, потому что сердится в гимназии на девочек… Они трое — ипостаси единого — расщепленного на жаждущую непорочность (Ирина Олеси Соколовой), на измученность неутоленностью страсти (Ольга Елены Калининой) и на измученность страстью мужчины (Маша Елены Вожакиной).

Есть подмена, уловка, обманка. В разговорах о человеке как мере вещей и обо всех антропоцентричных парадигмах в истории культуры под человеком понимается мужчина. Здесь — нет. Фигурки женские, и они не противопоставлены стихии (сколько б пейзаж ни отсылал к романтизму), а плоть от плоти ее. Не про людей все это — про менад, эриний. Про их страдания.

Вся конструкция, полная хаоса, держится на антиномиях; на полярностях крайностей; на симметрии.

Все здешнее, случившееся с сестрами, — фантом и морок, минутная игра минутного земного воплощения. То самое, чем можно пренебречь. «Ничего нет на свете, нас нет, мы не существуем, а только кажется, что существуем…» — произносит ближе к финалу Чебутыкин Семена Сытника, и эта реплика звучит словно дополнительным (и почти лишним уже) алиби режиссерскому сюжету. Чеховские героини живут воспоминаниями, их угасание воспринимают как знак катастрофы («Все забываю, а жизнь уходит и никогда не вернется, никогда…»). Жолдаковские героини, проходя через пытку памятью и жизнью, обретают радость избавления. Сестры высвобождаются. Умирают на кромке океана благодарно. Выстрел. Выстрел. Выстрел. И каждая сворачивается в позу эмбриона. И странно рифмуется это с тем криком «Домой!..». В какой же именно дом все звала их фантомная мама с ружьем за плечами?..

Сенсорной отдачи, капитуляции рацио требует этот спектакль. В нем почти нет иронии (и в этом он — противоположный полюс шедевру ерничанья «Zholdak Dreams») — и чувственное затмевает интеллектуальное. Он апофатический и об апофатическом. О бездне. Здесь в преисподнюю спускаются не ради истин, но ради самой преисподней.

Собственно, бездна и срывание пресловутых покровов, на нее наброшенных, — давно центр притяжения внимания Жолдака. Но никогда его режиссура не выражала свой сверхсюжет столь симфонически мощно. Одной женщины (одних ворот в хтоническую жуть) Жолдаку всегда мало — ему необходимо их размножить, как уже было в «Мадам Бовари». А получив пьесу, где женское, как христианский Бог, троится, он учиняет такую оргию тотальной красоты… Есть в этой структуре волчьи ямы, куда проваливается внимание; но есть и вулканические взлеты.

© Пресс-служба Александринского театра

Первый акт — кружение и содроганья легких тел, оплодотворенных непривычными, свежими вдохами жизни. Градации девичьего — но не скованного приличиями света: без жеманства, без рукоделия, без стен и преград. Второй акт — тирания мужского, цивилизационного; взнуздание и подчинение. Вся конструкция, полная хаоса, держится на антиномиях; на полярностях крайностей; на симметрии. Владела Ирина двумя фигурками пажей, мечущихся для нее по черной сцене с теннисными ракетками, даря и посвящая ей упругие удары по мячу. Ходила между ними, будто примеряя чужую роль и впиваясь губами на пробу то в одного, то в другого, — в первом акте. Поработили Машу двое мужчин — во втором. И вот уже она, обессиленная, слоняется между мужем, демонстрирующим постылую мужскую мощь, и Вершининым, танцующим с пустотой у скелета кровати...

Пажи Ирины (Тузенбах Ивана Ефремова и Соленый Владислава Шинкарева) слишком молоды и от смущения походят на шутов. Демоны Маши слишком стары. Напоминающий стареющего инженера Вершинин, конечно, крайне обаятелен, но все же притягивает Машу он — очевидно — лишь тем, что является ей в облике отца. А Кулыгин Виталия Коваленко превращен в мелодраматического (не то из комикса, не то из готического романа) злодея. В аккуратном чемоданчике он носит розы для жены и посуду для обедов, а кажется, что пыточные аппараты…

И все это на миг становится похожим на поединок тривиальных женских судеб: что страшнее — изнывать от телесного голода, почти не осознавая, что с тобой происходит, как Ирина? Вожделеть мужа сестры, как Ольга? Или быть, как Маша, — словно в пошлой криминальной сводке — жертвой домашнего насилия? Нахлестываются мелодраматические сюжеты… но единичному, житейскому режиссура изначально задает космический масштаб.

© Пресс-служба Александринского театра

Фоном для страстей, по замыслу Жолдака, становится интерьер — обои с тепленькими цветочками. Какой-то магриттовский домик-павильон вкатывается на фурках и вклинивается в эсхатологический пейзаж: с этими огромными окнами, через которые светится стерильный суррогат уюта, дом похож на чистенькую декорацию к фильму-катастрофе — на легкую добычу для первой волны. Все бытовое (псевдобытовое) играется крупным планом, перед зрителем. Все надбытийное смещено вдаль, к стихии, охватывает черное пространство сцены целиком.

И сколько б Маша ни показывала Ирине шрамы на спине, отговаривая выходить за Тузенбаха, сколько б ни отмывалась из таза водой от цветов, прячась в доме, к потолку которого приделана видеокамера, ясно, что ее тиран — ее жертва. Женское как нечеловеческое, как природное, стихийное, чаячье, как абсолютное, не осознающее себя, лишенное этического начала зло. Соцветья хаоса, бесценное биологическое оружие, которым безличное борется с личностным. И вот сочащийся потом и слезами, изможденный работой палач смотрит в зал и ищет сочувствия. Эриниям хорошо — их явно ждет первородное, а он… он человечен. Он остается мерой всех вещей.


Понравился материал? Помоги сайту!

Сегодня на сайте
Дни локальной жизниМолодая Россия
Дни локальной жизни 

«Говорят, что трех девушек из бара, забравшихся по старой памяти на стойку, наказали принудительными курсами Школы материнства». Рассказ Артема Сошникова

31 января 20221585
На кораблеМолодая Россия
На корабле 

«Ходят слухи, что в Центре генетики и биоинженерии грибов выращивают грибы размером с трехэтажные дома». Текст Дианы Турмасовой

27 января 20221614