Чуть ниже радаров
Введение в самоорганизацию. Полина Патимова говорит с социологом Эллой Панеях об истории идеи, о сложных отношениях горизонтали с вертикалью и о том, как самоорганизация работала в России — до войны
15 сентября 202244874Не у всякого издания есть такая богатая предыстория. Выход книги о Василии Калужнине можно считать завершением сюжета, который растянулся на много десятилетий.
Вначале был документальный роман моего отца Семена Ласкина (1930–2005) «…Вечности заложник». Впрочем, сперва не существовало ничего. Даже фамилия предполагаемого героя была известна неточно. Не говоря о том, что из картин художника было известно две или три.
Скажете, авантюра? Стоило ли так серьезно относиться к словам Бориса Суриса, сказавшего, что Калужнин его потряс? Ведь мы живем в стране, в которой непризнанных гениев куда больше, чем признанных. Так что искусствовед мог что-то напутать.
Вместе с тем отец не просто поверил, а сразу начал действовать. Кажется, им руководила уверенность, что это и есть тот мастер, которого ему предстоит открыть. У Пиросмани был Зданевич, а у Калужнина будет он.
Сначала следовало найти живопись и графику. Выяснилось, что у Калужнина был друг — директор музея Мухинского училища Владимир Калинин. Некоторое время он хранил наследие Василия Павловича между дверьми музея. Новый директор, пришедший на место Калинина, решил навести порядок и эти работы выбросить. Тогда их забрал калужнинский ученик Юрий Анкудинов.
Отец поехал к Анкудинову в Мурманск. Да, все так и есть — десятки прекрасных холстов и рисунков. Дальше следовало разобраться с биографией. Если в искусстве верх брала гармония, то в жизни Калужнина ее не было совсем. Художник годами недоедал, часто не мог купить краски, жил помощью учеников.
Его забвение началось при жизни и долго продолжалось после смерти. Наконец ситуация стала меняться. Состоялось несколько выставок. Этого достаточно для того, чтобы какое-то количество понимающих людей навсегда запомнило это имя. Еще был упомянутый роман. Единственное, чего пока не случилось, — большая книга-альбом, где будет представлено все наследие мастера.
Прежде чем сказать о книге-альбоме, которая наконец становится реальностью, следует упомянуть о Музее Анны Ахматовой в Фонтанном доме. Еще в девяностые годы — с подсказки отца — здесь начали выставлять Калужнина. Наконец в феврале 2021 года состоялась большая выставка его работ.
На эту выставку пришел Исаак Кушнир, издатель знаменитой книжной серии «Авангард на Неве». В основном герои этой серии — питерские художники-маргиналы, так сказать, «проклятые поэты», поначалу отверженные, а потом ставшие едва ли не классиками. Так что Калужнин вполне вписывается в этот ряд.
Словом, опять невозможное стало возможным. К тому же Кушнира — и наш проект — поддержал коллекционер Леонид Франц, который давно полюбил Калужнина и начал его собирать.
Сейчас работа практически завершена. Каждый из разделов будущего издания можно считать отдельной книгой.
Прежде всего, конечно, «альбомная» часть. Ее составляют графика и живопись, хранящиеся в частных собраниях, а также Эрмитаже, Русском музее, Третьяковке. Затем моя книга о Калужнине «Светотени мученик». И, наконец, большая публикация писем Калужнина художнику Соломону Никритину, подготовленная искусствоведом Светланой Грушевской.
Ниже публикуется глава из моей «части». В ней речь идет о том, как один огромный художник (Калужнин) с помощью другого огромного художника (Никритина) добивался увеличения пенсии, но у него ничего не получилось.
Письма Калужнина цитируются по оригиналам, хранящимся в РГАЛИ, Москва (ф. 2717, оп. 1, ед. хр. 65–69).
Не могу не выразить благодарности историку повседневности, доктору исторических наук Н.Б. Лебиной, которая помогла мне разобраться с пенсионной проблемой в Советском Союзе 1950-х — 1960-х годов.
Прежде чем вы начнете читать, я хотел бы обратить внимание на то, что мандельштамовская формула «Светотени мученик» откликается на пастернаковское «…вечности заложник». Эта рифма еще раз подчеркивает, что круг замкнулся, а брошенное когда-то зерно дало плоды. Что и следовало доказать.
Александр Ласкин
Кто-то на пенсии наслаждается природой и проводит время в размышлениях. Иначе к этому времени жизни относятся художники. Они тоже много бывают на воздухе (иначе говоря — на пленэре), но разве это отдых? Если знаешь, что тебе обещана определенная сумма, то трудишься в полное свое удовольствие.
Вот почему у некоторых после шестидесяти открывалось второе дыхание. Столько лет они раздваивались, работали для денег — и для вечности, а теперь могут пожить в согласии с собой.
К сожалению, бумаг, необходимых для пенсии, Калужнин не скопил. Долгое время он считал, что достаточно банта, кофты и — живописи. Что яснее может сказать о его профессиональных занятиях?
В 1932 году организовали Союз художников, и Василий Павлович сравнялся со всеми советскими гражданами. Вместе с правом заполнить «личный листок по учету кадров» он получил право на стаж. Как мы знаем, продолжалось это недолго. Через шесть лет из Союза его исключили, и он опять стал кем-то вроде надомника.
Как он существовал после тридцать восьмого, трудно сказать. Немного преподавал, год был художником в Музее Ленина. Редко случалась небольшая работа, но чаще кто-то приходил на помощь. Тот же Юрий Анкудинов принесет колбасы и хлеба — и сразу появляются силы.
После того как Василию Павловичу исполнилось шестьдесят, возникла надежда, что так будет не всегда. Теперь заботу о нем должно было взять на себя государство. Правда, до пятьдесят шестого пенсию давали не всем, а потому рассчитывать ему было не на что.
Что уж тут поделаешь — художник он был исключительный, а в число избранных попадал редко. Может, только в юности, когда сам себя считал избранным.
Когда через шесть лет законодательство смягчилось, а безденежье стало невыносимым, Калужнин решил действовать. Оказалось, это непростая задача. Ах, если бы учитывались восклицания «Гениально!», «Прекрасный мастер!», которые он слышал не раз. Нет, собесу надо знать с точностью до дня: сколько лет проситель отдал искусству?
«Сейчас мне приходится доказывать, — пишет Калужнин Никритину, — что я хотя и не верблюд, но “вез поклажу”… Ты просишь (по телефону!) удостоверение о том, что я был занят живописью. Но, конечно, это так! Та уйма работ, что не дают ходу в доме ни конному, ни пешему, свидетели этому не всегда нужному делу…»
Хорошо, что все это время рядом Соломон Никритин. В письмах мелькают фамилии других московских художников, но тут тоже не обошлось без приятеля. Вряд ли они были бы так внимательны, если бы он их не тормошил.
Зато ленинградские коллеги его не замечают. Даже не хотят посмотреть его работы. Видно, опасаются, что эти визиты не просто так. Придешь, похлопаешь по плечу, скажешь что-то одобрительное, а затем последует просьба.
«Надо признаться, что по твоему совету, — пишет Калужнин, — я очень многих художников просил к себе, но у всех встречал очень (очень!) вежливый отказ с ссылкой на занятость».
Как мы помним, есть художники особенно близкие. По крайней мере, территориально. После смерти Пакулина Алексей Пахомов остался в мастерской один. Надо только перейти дорогу, но он не спешит.
Совсем ничего общего с нарисованным им героем книжки Маршака, который спас из огня девочку, «кепкой махнул / и пропал за углом».
Калужнин успокаивается двойным «очень». Все же им пренебрегли, предварительно извинившись! Да и так ли важно, что о нем говорят? Куда существеннее, что он каждый день за работой — чему «очень рад и чем ныне богат».
Как говорилось, адресат переписки не благополучнее отправителя. В тридцатые Никритин прекращает эксперименты и существует от заказа до заказа. Поэтому его ситуация очень нетвердая — желающих рисовать, что требуется, настолько много, что тебя неизбежно ставят в очередь.
Когда Соломону Борисовичу исполнилось шестьдесят, у него начались те же проблемы, что у Калужнина. По праву человека, уже несколько лет ведущего тяжбу, Василий Павлович спрашивает: «Как у тебя твои дела с пенсией?» Ясно, что ничего хорошего и быстро решаемого тут не может быть.
Единственное, что примиряет Никритина с обстоятельствами, — это жена Дора и сестра Анна. Для них он не только любимый муж и брат, но и самый лучший художник.
У Калужнина нет семьи, но тоже есть сестра. Из Парижа Мария Павловна переехала в Киев, но ближе не стала. Об этом говорит хотя бы письмо, в котором она интересуется его пенсией. Уже пять лет как ситуация окончательно прояснилась, а она ничего не знает. Или, может, не помнит о том, что он ей не раз говорил.
«Я все забываю спросить, — пишет Мария Павловна в 1966 году, за полгода до смерти брата, — как у тебя с пенсией, не было ли каких затруднений…»
Так и хочется ответить за Калужнина: «Были, были большие проблемы. Решить их не удалось, и ему оставалось смириться».
Вот что Никритину можно не объяснять. С приятелем он существовал «на одной волне» — не только в одном году, но в одном месяце и даже дне. Едва происходило что-то важное, переписка сразу возобновлялась.
Калужнин знает, что тот, кого он называет «славный мой», «дружище», «Зямушка», не пропустит его вопросов и просьб. Сможет ли помочь — это уж как получится, но непременно скажет что-то такое, что вернет ему покой.
Калужнин понимает, что его личные проблемы в то же время и общие. Если жизнь будет меняться, то справедливости станет больше. Тогда, возможно, вспомнят о нем.
Одни перемены происходят медленно, но надолго, а другие резко и на какое-то время. Те, на которые надеется Калужнин, он называет «великим всполохом». Значит, эту минуту надо не упустить, ведь потом все опять заполнится тьмой.
Как и все советские люди, Калужнин привык, что о переменах объявляют на съездах. О более важных — на партийных, а о частных — на профессиональных. Иногда говорят обиняками: мол, хорошего много не бывает, так не стоит ли постараться еще?
«Светотени мученик» прислушивается к этим сигналам. Вдруг то, что не случилось в прошлый раз, все же произойдет сейчас?
«Сегодня открывается Худсъезд — надо думать — будет какой-то перелом, а может быть, даже и к лучшему в связи с “Великим всполохом” в нашей художественнической жизни…»
Интересно движется его мысль. Вот, например, это: «может быть, даже и к лучшему». Значит, не исключен противоположный вариант. Правило светотени подтверждалось опытом жизни: сколько раз он надеялся, а выходило иначе!
Вот и сейчас перелома не случилось. Только разведешь руками: что тот съезд, что этот! Об этом сказано не прямо, а через сочетание фраз. Каждая говорит о разном, но, оказавшись рядом, они соединяются в одно размышление.
После «Есть ли или возможны в будущем какие-либо изменения» следует: «Вчера мне приносили фото с карикатур…» Значит, неожиданностей не будет. Те, кто мог бы что-то сделать, остались верны себе. Даже превзошли «всяческие представления благопристойности коллекцией типов».
Что за карикатуры? Скорее всего, кто-то из делегатов достал блокнот. Ведь художник работает всегда. А тут еще такая «коллекция»! Обычно этих людей встречаешь по одному, а здесь собрались все. Да еще сели в президиуме, чтобы у любителя несуразностей был хороший обзор.
Казалось бы, следующее предложение тоже не связано с предыдущим. На самом деле, пространство между строчками буквально переполнено его вздохами.
Упомянув о том, что происходило на съезде, Василий Павлович перенесся в прошлое: «Как легко при этом вспомнить — Вхутемас!» Казалось бы, при чем тут это? На самом деле фразы и эпохи тесно связаны между собой.
Василий Павлович сравнивает. Сейчас ото всех требуют одного, а в его юности каждый делал что-то свое. Калужнин понимает, что ностальгией ситуацию не исправишь, и останавливает себя вопросами: «Но?! Что же дальше?!!»
Вот сколько всего в небольшом тексте! Нынешнее, прошлое, совсем давнее. При этом, словно подводит итог Василий Павлович, лучше не бередить рану. Да, были двадцатые, но пришла другая эпоха. Вот с ней — и по ее правилам — следует жить.
Так и с личными проблемами. Одно дело — тот Калужнин, каким он был, а другое — каким стал. Прежний был гордый и самостоятельный, а этот нищий и больной. Врач настаивает, что, если он хочет сохранить зрение, ему следует бросить живопись.
«Надо отметить: никто не берется удостоверить обстоятельство, что я не имею в данное время (вот уже 1½ года!) заработков и живу на иждивении своих учеников (долготерпеливых!). К тому же надо учесть указание пр. Азенштадта из глазн. клиники, запретившего мне под угрозой потери второго глаза вообще заниматься живописью и рисованием».
Кроме вечного безденежья и близкой слепоты есть текущие сложности. Например, зима. «Был болен (в комнате мороз!). Не выходил». Впрочем, зима закончится, а обстоятельства — как частные, так и общие — вряд ли скоро переменятся.
Еще досаждают пустые надежды. Поволнуешься, ненадолго расправишь плечи, а потом поймешь, что ничего не будет. Про себя выкрикнешь: «Ужо тебе!» — хотя бы в адрес собеса — и начинаешь тяжбу по новой.
Умеет государство ввести в заблуждение. Если вас приглашают за пенсионной книжкой персонального пенсионера, то как этому не поверить? Тем более что это написано на бланке с печатью да еще подтверждено закорючкой.
«Вчера был в горсо ленинградском. Здесь мне во вторник или пятницу (15 или 17) предложили получить книжку персональн. пенсионера, кою я не премину получить…»
Василий Павлович заговорил так, словно его удостоили Владимира с бантом. Странно, что советский художник разговаривает как подданный Екатерины II. Он не благодарит, а соглашается принять. Ведь если все по справедливости, то за что говорить «спасибо»?
Видно, слишком длинная была очередь, и оттого возникла путаница. Наконец ему назначили не чужую, а его собственную пенсию. Она оказалась буквально меньше меньшего. Люди без стажа получали триста рублей, а ему определили двести пятьдесят.
Думаете, дело в деньгах? В его возрасте не хочется думать о заработке, но это не главное. Прежде всего, следует доказать, что искусству он принадлежит постоянно, а не время от времени.
Так что успокаиваться рано. Тем более что он не один. Мало того что рядом Никритин, но на горизонте маячит фигура всесильного Владимира Александровича Серова.
Вы спрашиваете: а как же его принципиальность? Лет двадцать назад Калужнин считал бы непозволительным ходить по начальству. Видно, это и отличает одно десятилетие от другого. В двадцатых он чувствовал себя уверенно, а в пятидесятых понял, что без поддержки можно пропасть.
Вот и сейчас он выбирал между правом обратиться к Серову и возможностью существовать впроголодь.
Когда вопрос стоит так, то менее стыдно. То есть стыдно, конечно, но ведь и жить так, как он, тоже нехорошо.
К тому же его оправдывает то, что Серов — необычный чиновник. Он не глядит букой, может хорошо выпить и сказать что-то соленое. Такой вот начальник с человеческим лицом. Даже когда он заседает в президиуме, то больше прочих похож на художника.
Двадцатые пришлись на его детство и юность, но все же кое-что он запомнил. Эти годы отразились не во взглядах и принципах, а в манере поведения. Глядя на Серова, Калужнин мог вспомнить Луначарского. Во время встречи с «круговцами» нарком сидел развалившись, говорил мягко и тихо. Словно он не государственный служащий, а только критик и драматург.
Вот и Владимиру Александровичу хотелось казаться художником. Наверное, ему приятно было бы услышать: вот мастер кисти, а тратит время на то, что подписывает бумажки и заседает пять раз на дню.
Именно потому, как поговаривали, Владимир Александрович взял псевдоним. Тот, чью фамилию он теперь носил, был воплощением искусства. Как красиво он стоял у мольберта, гордо держал кисть! При этом Валентин Александрович не только рисовал первых лиц, но и сам был первым лицом.
Тут начинается различие двух Серовых. Если автору «Портрета князя Юсупова» пришлось оставить должность придворного живописца, то его однофамилец на ней укрепился. Благодаря изображениям Ленина и Сталина выбился чуть ли не в классики.
Улыбается Владимир Александрович не каждому и не по любому поводу, но Калужнин мог рассчитывать, что ему перепадет. Почему бы не вообразить, что вслед за улыбкой последует продолжение в соответствии с гоголевской фразой? Ведь всего-то и надо, что сказать кому полагается: «Живет в таком-то городе Петр Иванович Бобчинский».
Не меньше, чем на Серова, Калужнин рассчитывал на исторические обстоятельства. После смерти Сталина страна постепенно оттаивала. Конечно, обещаний было больше, чем осуществлений. Впрочем, прежде не было и надежд.
А вот и совсем незаметные сигналы. Кто-то не обратил бы внимания или счел случайностью, а Калужнин спешит сообщить об этом приятелю. Уж больно удивительно: обычно начальство смотрит поверх голов, а тут чуть не заглядывает в глаза.
«В Союзе после единодушного мне отказа стали во поясы кланяться — (чуют правду!..). Да и коньюктурьица “помогат”… Молодежь бузит… Треба — изменений… Авторитеты летят к черту… В сем омуте акции одних летят вверх — других вниз… Умы бродят… Ожидают изменений в наших изопутях. (На встрече со зрителем одна студентка потребовала… отмены соцреализма и т.д. и т. подобное…)».
Уж не придумал ли эту студентку кто-то, кому больно хотелось перемен? Многим тогда мерещилось: откуда ни возьмись появляется некто юный и говорит, что король голый.
Удивительно, когда короля называют так. Еще невероятнее, если утверждается что-то, несовместимое с общим мнением.
Недавно тоже чего-то требовали (например, «смерти троцкистским изменникам»), но только в общем порыве. В одиночку предпочитали помалкивать и лишнего не говорить.
Сколько лет ничего такого не было, а вдруг появились люди со своей точкой зрения. Это означало, что у таких, как Калужнин, опять появился шанс.
Калужнин прожил немало, но связями не обзавелся. Он знает поэта Анну Ахматову, но вряд ли ее мнение важно собесу. Вот Данте бы с ней, наверное, поговорил. Впрочем, этой организации итальянский поэт тоже неинтересен.
Наверное, мог бы поспособствовать Николай Тихонов, но Калужнин с ним давно не общается. Вряд ли теперь поэт посмотрит в его сторону — ведь, чтобы тебя не забыли, надо время от времени напоминать о себе.
Остается Владимир Серов. Тем более что Калужнина связывает с ним история, которую он вряд ли забыл. Вслух такое не произнесешь — больно деликатный вопрос! — но во взгляде должно прочитываться.
В сороковые Серов еще не сидел на всех стульях (вернее, во всех начальственных креслах), но в Ленинграде был важной персоной. Поэтому свое «Возвращение Александра Невского в Новгород после Ледового побоища» Василий Павлович решил показать ему. А вдруг он замолвит словечко? Скажет, что художник преодолел свои прежние грехи и его работу можно взять на выставку.
Серов ничего не обещал, но сразу понял — перед ним мастер. Иначе вряд ли бы взялся за похожий сюжет. Его новая работа изображала не Новгород, а Псков, но разве это важно? Главное, что не только композиция, но и цветовое решение были калужнинские.
Еще его полотно отразило суриковскую «Боярыню Морозову», но это можно считать преемственностью. Связь с Калужниным была не через живопись, а через литературу. Недавний проситель выглядел как тот гоголевский персонаж, с которого сняли шинель.
Думаете, Серов рисковал? Да нисколько. Скорее, Калужнин мог опасаться упреков в подражании. Ведь его «Возвращение» лишь однажды покидало комнату, а с серовского «Въезда Александра Невского в Псков после Ледового побоища» сразу стали печатать открытки.
Такая у Серова была хватка. Он рассказывал что-то веселое, но стоило возникнуть личному интересу, быстро сосредотачивался. Так что надеялся Василий Павлович пополам с недоверием. Может, даже с уверенностью, которую прямо высказывает в письме.
«Когда-то (это было в 1949 г. в зале Третьяковки перед Брюлловым) я, встретив Серова, — пишет Калужнин Никритину, — поделился с тобой, что этот тебе неизвестный молодой человек займет очень видное положение в искусстве… Я уже давно говаривал тебе, что я, твой друг, годен на должность пророка!»
Как Калужнин понял, кто перед ним? По взгляду? Позе? Ухмылке? Как бы то ни было, публика оставалась фоном для Брюллова, и лишь Серов выходил на первый план.
Владимир Александрович продолжает набирать обороты и переезжает в Москву. Теперь с простыми смертными его ничто не связывает. Даже узнать номер его телефона — дело не такое простое.
Для того нам дано начальство, чтобы мы сперва ощутили свою малость, а затем получили свое. Это если повезет. Если же удача нам не улыбнется, то так и будем жить дальше с ощущением своей ничтожности.
«Теперь у меня вновь перспектива появиться в Москве для решения моих вопросов о пенсии, стаже и пр. Но уже перед лицом преда Союза художников РСФСР — Серова… Теперь все дороги ведут к нему, но как его застать и когда он принимает, все это требует предварительного выяснения, дабы не засидеться у берега и ждать погоды…»
«Мой приезд в М. имеет резон лишь в том случае, если Серов (Всеблагой!) изволит быть в М. и принять меня (простите) с моими недугами пенсионных дел, стажа и т.п. и т.д.».
«Сейчас только что узнал — Серов катит по направлению в Ленинград… Здесь, надо полагать, и будет “судьбы моей решенье”… Пришлось экстренно возвратить билет и вертеть валик на “обратно”!.. По-видимому, Серов найдет возможность принять мою персону и, что доброго, устроит (возможно!) просмотр моей продукции».
Итак, Серов то ближе, то дальше. Сколько раз Калужнин был уверен, что почти у цели, столько переставал надеяться. Наконец они пересеклись. Видно, Василий Павлович его караулил, а потом неожиданно вышел из тени или из-за угла: не изволите уделить пару минут?
Серов с ходу ничего не решил и велел приехать в Москву. Во-первых, поспешность выглядит несолидно. Во-вторых, ему как художнику важна общая композиция — тот фон, на котором их встреча произойдет.
Что и говорить, фон был отменный, достойный владельца кабинета — самый центр столицы, большой письменный стол, удобное кресло. Ну и портрет над головой, вроде как подтверждающий, кто его главный начальник.
Вскоре мы скажем о том, как завершилась эта история, а пока посетуем на то, что всю жизнь Калужнин надеялся. Только пенсионная тяжба заняла одиннадцать лет. Раза в три больше он ждал внимания к себе. Нарисует что-то красивое, а затем думает: «Ох, куда все это будет мне девать?!»
Чем дальше, тем горше. Он создает прекрасные вещи — и при этом знает, что никто ими не заинтересуется. А что, если прав собес и он действительно непрофессионален? Ведь для тех художников, что кормятся с живописи, красота и польза нераздельны.
Многие художники той эпохи искали и находили убежище. Для Анны Лепорской это был фарфор, а для Николая Суетина и Константина Рождественского — экспозиционный дизайн. Тут можно было позволить себе нечто запрещенное. Не только чистую линию, никак не связанную с натурой, но красные и белые квадраты — память об ученичестве у Малевича.
Вот бы Калужнину такую нишу, но он вовремя не подстраховался. Поэтому ему оставалось обратиться к актуальной тематике. Рисовать метро, а также портреты вождя. Глядишь, заработаешь немного — и легче будет писать натюрморты. К тому же он показывал, что умений у него не меньше, чем у любого члена Союза художников.
Писать такие картины — все равно что добиваться пенсии. Пусть душа не лежит, а выхода нет. Это прежде было принято выделяться, а сейчас правильнее показать, что ты не хуже и не лучше других.
В том же письме, в котором Калужнин сетует на то, что зачем-то пишет цветы в вазе, он сообщает: «Работа моя продвигается, но… в другом плане. Сделал эскиз на тему “Ленин среди крестьянских ребят”». Главные тут слова — «в другом плане». То есть не натюрморты, не городские сюжеты, а нечто общественно полезное. Такое, что украсит красный уголок и кабинет начальника средней руки.
Эта работа не сохранилась, но зато существует набросок. Есть тут и вождь — мудрый и строгий, и положенная в сельском пейзаже береза, и дети в рубахах, подпоясанных ремешком.
Калужнин вроде все сделал, что требовалось, но с задачей не справился. Уж очень много тут такого, что подошло бы для музея, а в уголке или кабинете могло вызвать вопросы.
Для чего лист покрыт непонятными штрихами? За ними фигуры выглядят как за снегом или дождем. Да и главный герой странный. Вождь не приходит к детям, а, подобно Богу, является — показывает лик, чтобы затем раствориться в воздусях.
А ведь Калужнин знал, что деньги платят за то, что не предполагает второго плана. Ленин должен быть Лениным, а дети детьми. Отразил, что положено, и идешь в кассу. Там по достоинству оценят твою способность ни во что не углубляться.
Нет, углубляется. Как всегда, наравне с необходимым минимумом возникает максимум. Советские цензоры называли это «неконтролируемыми ассоциациями». Уж не вспоминал ли Василий Павлович картину Александра Иванова с ее главной фигурой, которая склубилась из воздуха, синевы гор и коричневой земли?
Пенсия не существует сама по себе. Многие нити связывают ее с остальной жизнью, которая, как уже упоминалось, меняется «может быть, даже и к лучшему». Было бы странно, если бы Калужнин и Никритин этого не обсуждали.
Не обо всем, что думаешь, напишешь или скажешь. Такова привычка, выработанная десятилетиями. За долгие годы друзья научились не столько говорить, сколько сигнализировать.
Представляешь, какая работа перлюстратору. Для того чтобы понять эти подтексты, надо прожить жизнь советского художника. Начиная с того периода, когда имя Пикассо звучало гордо, и заканчивая эпохой, когда его стали произносить с недоверием.
Сейчас Пикассо опять признали. Невесомый голубь мира, нарисованный в одну линию, перевесил недостатки художника. Конечно, «послабление» обманчиво. То, что «разрешили» французскому мастеру, вряд ли позволят его советским коллегам.
Вот что обозначает: «Конечно, этим жить ныне нельзя…» Когда-то Пикассо был первым и главным — каждое его произведение, дошедшее в репродукции, обсуждали часами. Теперь о нем в разговоры не вступают или говорят так: «Лично я ожидал большего. И главное — лучшего». Затем следует его обычное «Но?!», которое переворачивает смысл предыдущих фраз.
Сколько таких восклицаний в его письмах! Сперва он скажет что-то утвердительное, а закончит сомнениями: «Что ж! Тружусь! И довольно много. Есть результаты. Но! Нет денег…» Или так: «Конечно, Клемент, наладив так уютно жизнь… и в таком чарующем окружении и общем “ансамбле”… ушел!.. Но! Мир праху его…» Или еще пример: «В общем и в частности работаю много… Но! Вечный (и уже давно всеми проклятый) вопрос не дает развернуться».
Значит, и в письмах Калужнин остается «светотени мучеником». Каждая его мысль разделяется на темное и светлое, «за» и «против». Да и в самой его жизни, как мы не раз убеждались, есть не одно «но?!».
Так и существует Василий Павлович — «только увеличивает тесноту в комнате… свободу в карманах». Иначе говоря, работ все больше, а денег по-прежнему нет. Кто-нибудь затосковал бы от такой жизни, а он строит планы: может, его спасут мурманские заказы? Или проявит великодушие некто Слоневский, с которым должен связаться приятель?
Казалось бы, обстоятельства обрекают его на уныние. Вместе с тем послания Никритину переполнены вопросами и восклицаниями. Письменная речь столь же энергична, как устная. Так и видишь: он удивился, не поверил, поверил, попросил, улыбнулся. Все это в одном абзаце или даже на протяжении нескольких фраз.
Каждое из этих писем — вроде как автопортрет Калужнина. Даже больше, чем автопортрет. Ведь графика говорит об одном состоянии, а тут они сменяют друг друга, словно на кинопленке.
Много лет они переписываются, а напряжение не спадает. Постоянно находятся поводы для восклицательных или вопросительных знаков. К тому же возникают новые идеи. Стоит ему убедиться, что ничего не вышло, и он начинает думать, что следует сделать.
Чаще всего это сотрясение воздуха. Если бы Калужнин знал, как изменить ситуацию! Тогда бы его просьбы не напоминали риторические восклицания: «Надо что-то предпринять!», «Пора! Пораскинь оказавшиеся возможности!», «Живу в надежде — на твою оперативность — и связи».
Василий Павлович старается взбодрить приятеля, а заодно и себя. Наверное, уверенности стало больше, но практического результата никакого. Тогда он меняет тактику. Утверждает, что прежде был — ого-го! Этим помог тому лосховскому начальнику, а этим — другому. Почему при этом не помог себе, никак не объясняется.
«Ты мог бы назвать Серова! Но время прошло, когда я ему вопреки Худфонда — дал заказ от Музея Сев.-Мор. Флота на 30.000! (Худф. сорвал этот заказ!) Серебряный! Он обещал, что мы будем работать, и он надеялся, что совместно “сработаемся”. Но! Это было когда? Когда я был гл. худом Музея Ленина, а он его должник!..»
Словом, все повторяется. Стоило Калужнину оказаться чуть ближе к начальству — и сразу вмешивалось какое-нибудь «но?!». Что тут скажешь? Только еще раз разразишься риторическими восклицаниями.
Однажды — может, для солидности? — Василий Павлович сопроводил жалобы ссылкой на Байрона: «Ой!!! — Байрон говорил, что всю нашу жизнь можно выразить одними междометиями: Ай! Ах! Ой! Ох! И в конце: Ух!!!».
Скорее, это не Байрон, а Калужнин. Или Байрон в его пересказе. Опять и опять он жалуется приятелю: шансы есть, пока надеешься, но, кажется, уже не осталось надежд.
Пессимизму всегда предшествуют надежды. Так было и на этот раз. Сначала Василий Павлович поделился с приятелем, что «в Русс[ком] Музее сейчас (секретно) идет большой “пересмотр” позиций (творческих) и вещей “наших” академиков. Намечено к изъятию из фондов музея таких работ, как “Алекс. Невский” Серова (за отсутствие худ. достоинств!), Иогансона “Допрос ком.” (за отсутствие “авторства”) (работа проделана учениками Иогансона)! И… другие “многие и хорошие” вещи (не им написанные)!»
Сложные у Василия Павловича были ощущения: с одной стороны, он надеется на поддержку Серова, а с другой — радуется, что тот будет наказан. Примерно так чувствовал Акакий Акакиевич, когда, превратившись в привидение, стал мстить за свою шинель.
У Гоголя «бедное значительное лицо» чуть не умерло, а в советской реальности конца пятидесятых годов пошло на повышение. Можно было не сомневаться: если что-то и угрожало полотнам, о которых пишет Калужнин, то теперь следует опасаться угрожающим.
Про Иогансона и вообще нечего говорить! Его положение Главного живописца подкреплялось должностью президента Академии художеств. Серов не очень от него отставал. В шестидесятом году он возглавил Союз художников РСФСР и окончательно превратился в небожителя.
Так что какая тут месть? Оставалось надеяться, что Владимир Александрович повернется к нему и скажет: «Да, это художник. Стажа, конечно, недостаточно, но пенсию заслужил».
То ли «всеблагой» действительно замолвил словечко, то ли времена продолжали меняться «может быть, даже и к лучшему», но в шестьдесят первом собес наконец внял. Выходит, не зря Калужнин не верил скептикам и продолжал настаивать на своем.
Как это обычно бывает, справедливость вышла половинчатая — доброжелателям опять не хватило аргументов, а Калужнину не хватило необходимого стажа. Он получил ту самую минимальную пенсию, до которой прежде не дотягивал.
Как выяснилось, это не финал «тяжбы о пенсии». Вскоре шестьдесят рублей, которые ему добавили, стали шестью — началась денежная реформа, и цифры на купюрах уменьшились в десять раз. В то же время, чтобы не вставать два раза, цены выросли на порядок.
Еще недавно эти перемены были бы восприняты с пониманием. Сейчас картина выглядела не так гармонично. Как уже было сказано, студентка требовала отмены соцреализма, а недовольные в Новочеркасске и просто вышли на улицу. Толку, правда, от этого было немного. Несмотря на разговоры и даже действия, все оставалось по-прежнему. Если, конечно, не считать нулей на денежных знаках.
Почему Василию Павловичу определили именно 31 рубль? Прежде чем объяснить, откуда взялся лишний рубль, сперва скажем о тридцати.
Вспоминается, как в пьесе Булгакова «Последние дни» управляющий Третьим отделением Дубельт выплачивает жалованье осведомителю. Он цитирует Библию: «Иуда искариотский иде ко архиереям, они же обещаша сребреники дати...», — а затем говорит: «И было этих сребреников, друг любезный, тридцать. В память его всем так и плачу».
Если даже собес ничего такого не имел в виду, то прибавка в рубль точно возникла не случайно. Она подтверждала, что его друзья старались не зря. Уж очень слезно они за него просили. По десять раз повторяли, что он «вел большую общественную и педагогическую работу», «воспитал… целый ряд своих учеников-художников».
У государства своя логика, а у отдельного человека своя. Калужнин совсем бы затосковал, если бы рядом не было хороших людей.
Вот уже не раз упомянутый Юрий Анкудинов. Союз художников и собес ставили препоны, а Юрий пытался помочь. Видит, что учителю хочется просторов, не похожих на те, что открываются за окном, и предложил поехать по Волге.
«Сейчас же меня мой ученик подбивает (за дешево! С расходом этак рублев 250) проехать от Ярославля до Астрахани и в обрат на пароходе по бывшей матушке-Волге. Как? Не присоединишься ли и ты?! (Пароход товаро-пас., останавливается часто, с остановками в 10–18 ч.)».
Через пару дней выяснилось, что билеты стоят в два раза дороже, но студент продолжал настаивать. Чтобы у Калужнина не оставалось сомнений, он готов в поездку вложиться:
«Во-первых, дело обстоит так… А) Три дня тому назад (17/VII) мой подшефный… по телефону заказал три (3!) билета — на свою даму + меня — и себя, конечно… Б) Стоимость билета 250 карб. в один конец — Ярославль — Астрахань… Как видишь, сумма выросла в два раза (!), что Юра (студент) объясняет тем, что одну часть расходов он берет на себя…»
Так мы узнали, что такое двести пятьдесят рублей. Это цена билета от Ярославля до Астрахани в одну сторону и его месячная пенсия до того, как ее повысили.
Затем мы узнали, что такое восемьсот-тысяча. Если сосчитать все, что нужно для поездки, выходит сумма поистине заоблачная: «…итого, — пишет Калужнин, — по-видимому, будет надо этак рублёв 800–1000 на одно лицо, учитывая кормежку на 2 недели в один конец и дополнительные расходы по доставке своих персон “до” Ярославля и “от”…»
Чтобы решить эту «квадратуру круга», надо в «условия» включить хорошего человека. Тогда не только эта задача, но весь божий мир будет не таким, как есть, а таким, каким ему следует быть.
Василий Павлович потому и держится на этом свете, что есть люди, готовые ему помочь. Сколько раз так бывало: только он смирится с тем, что наступила черная полоса, как ситуация начинает меняться.
Вот опять такой поворот: «О себе только одно слово. Я педагог (!!) (архитектурно-худож. уч.)». Написал — и сам засомневался. Поставил два восклицательных знака, вроде как говоря: да разве это возможно?
За столько лет Калужнин не привык к тому, что если есть темное, то существует и светлое. Именно так на его графических листах. Порой крайности конфликтуют, а иногда совпадают друг с другом, и тогда черное начинает светиться.
Кстати, светлое тоже предполагает темное. Если бы Василий Павлович закрепился в Архитектурном, ему бы пришлось гладить рубашку, может быть, даже завести галстук. Нет, не гладил и не завел. В последние годы вообще об этом не думал — раз никто им не интересуется, то зачем это ему?
Вот сколько разного перемешано в одной эпохе. Кажется, это не одно время, а как минимум несколько.
С одной стороны, конечно, оттепель. Сносят памятники Сталину, космос оказывается доступнее, чем считалось прежде, поэты собирают стадионы... С другой, этот странный человек, иногда появляющийся на Литейном. Многие принимают его за нищего или одного из тех, кто недавно вернулся из лагерей.
Запрещенный рождественский хит и другие праздничные песни в специальном тесте и плейлисте COLTA.RU
11 марта 2022
14:52COLTA.RU заблокирована в России
3 марта 2022
17:48«Дождь» временно прекращает вещание
17:18Союз журналистов Карелии пожаловался на Роскомнадзор в Генпрокуратуру
16:32Сергей Абашин вышел из Ассоциации этнологов и антропологов России
15:36Генпрокуратура назвала экстремизмом участие в антивоенных митингах
Все новостиВведение в самоорганизацию. Полина Патимова говорит с социологом Эллой Панеях об истории идеи, о сложных отношениях горизонтали с вертикалью и о том, как самоорганизация работала в России — до войны
15 сентября 202244874Философ Мария Бикбулатова о том, что делать с чувствами, охватившими многих на фоне военных событий, — и как перейти от эмоций к рациональному действию
1 марта 20224402Глеб Напреенко о том, на какой внутренней территории он может обнаружить себя в эти дни — по отношению к чувству Родины
1 марта 20224304Англо-немецкий и русско-украинский поэтический диалог Евгения Осташевского и Евгении Белорусец
1 марта 20223886Разговор Дениса Куренова о новой книге «Воображая город», о блеске и нищете урбанистики, о том, что смогла (или не смогла) изменить в идеях о городе пандемия, — и о том, почему Юго-Запад Москвы выигрывает по очкам у Юго-Востока
22 февраля 20224204