4 октября 2019Литература
229

«Немцам предстоит изобрести себя как нацию заново»

Алейда Ассман: большое интервью

текст: Даниил Коцюбинский
Detailed_picture© WDR

Профессор Констанцского университета и крупнейший в мире специалист по вопросам исторической памяти и мемориальной культуры, автор многих книг, четыре из которых вышли на русском языке в серии «Библиотека журнала “Неприкосновенный запас”» издательства «НЛО», Алейда Ассман в конце сентября 2019 года приехала в Санкт-Петербург, чтобы принять участие в конференции «Гранин и Германия. Трудный путь к примирению». Также Алейда Ассман представила свою новую книгу — «Забвение истории — одержимость историей», только что вышедшую на русском языке. По просьбе COLTA.RU об этой трилогии, включившей в себя работы разных лет, с Алейдой Ассман побеседовал историк Даниил Коцюбинский.

«Кем мы, немцы, хотим быть?»

— В вашей книге вы затрагиваете множество тем, но при этом красной нитью через 500-страничный том проходит тема немецкой мемориальной культуры. Вы утверждаете, что эта культура должна помочь немцам «переизобрести себя как нацию». В России, уверен, многих это удивит: зачем «изобретать заново» то, что уже и так хорошо, если учесть, что ФРГ сегодня — одно из самых успешных национальных государств Европы?

— Германия очень успешна экономически, но тема нации для нас по-прежнему табуирована. В Евросоюзе все чувствуют себя, в первую очередь, представителями своего государства, своей нации и лишь во вторую очередь — представителями Европейского союза. В Германии наоборот: немцы, прежде всего, чувствуют себя представителями ЕС и лишь потом — представителями своей нации. Немецкие интеллектуалы не любят говорить о «нации», потому что они боятся, что следующий шаг в этом разговоре — «национализм», а затем и «национал-социализм».

— Но если с экономикой у Германии все хорошо, зачем специально размышлять о том, кем немцы должны себя считать в первую очередь — «нацией» или «частью Европы»?

— Истина не только в деньгах. Художник Ансельм Кифер как-то сказал: «У всех наций, которые существуют в Европе, есть свой национальный миф. Но у нас, немцев, такого мифа нет». Немецкий миф был опасным и деструктивным, и мы не хотим его возрождения. Мы надеялись, что сможем просто «принадлежать к международной семье народов» и забыть о нации. Но оказалось, что это не работает.

— В чем именно это «не работает»? Где доказательства того, что отсутствие национальной идеи — действительно проблема для немецкого общества?

— Проблема в том, что концепция нации, от которой отказались либеральные интеллектуалы, была подхвачена и присвоена ультраправыми. Они утверждают, что мы, немцы, не можем жить без позитивного концепта нации. Они стремятся к такой истории нации, которая основана на чести и гордости…

— И вы, со своей стороны, считаете нужным предложить немцам романтический проект нового немецкого национализма, альтернативный правому?

— Нет, конечно же, это было бы абсурдом! Мы не можем вернуться в 1807 год, когда Фихте писал «Речи к немецкой нации». Фихте хотел создать единую нацию из какой-то мешанины. Но сегодня перед нами стоит задача, по сути противоположная. Мы не пытаемся создать «что-то из ничего». Есть нечто конкретное, оно уже существует и должно быть проработано. Немецкая нация — это то, что должно быть основано на определенном повороте, на новом национальном нарративе, который включал бы то, что было нами забыто, и реинтерпретировал историю, базируясь на исторических исследованиях и памяти о жертвах.

© «Новое литературное обозрение»

— Как именно должна выглядеть позитивная национальная идея Германии сегодня? Не будет ли это просто возврат — на новом, разумеется, идеологическом уровне — к старой, предложенной все тем же Иоганном Готлибом Фихте, идее Германии как лидера Европы?

— Если Германия нашла свое место в рамках ЕС, это стало возможно потому, что германская нация примирилась с другими нациями — Францией, Россией и другими. На протяжении 40 лет Германия была расколота, Германия была маленькая, само воссоединение Германии воспринималось многими другими странами как угроза. Многие в других странах очень опасались того, что в итоге слияния ФРГ и ГДР возникнет гипертрофированное немецкое самосознание. Но боялись этого также и многие немцы! Они боялись стать единой нацией. Было очень мощное противодействие национальному стремлению со стороны интеллектуалов. Например, были очень жаркие дебаты относительно переезда столицы из Бонна в Берлин, из маленького провинциального города — в прежнюю столицу, а также по поводу создания — в эпоху канцлера Гельмута Коля — Национального исторического музея.

Но нельзя же вечно жить страхом перед идеей нации и ее отрицанием! Германия должна была взять на себя политическую ответственность. Вот почему такой важной стала тема мемориальной культуры, к которой прикован и мой интерес. Мемориальная культура является средством изменения национальной идентичности. Она должна быть основана на рефлексии и включать в себя в том числе негативные эпизоды, а также раскаяние и чувство ответственности за свои преступления в прошлом. И — в более широком смысле — она должна ответить на вопрос, который должен быть задан: кем мы, немцы, хотим быть?

— Основоположник теории коллективной памяти Морис Хальбвакс, которого вы часто цитируете, считал, что идентичность группы базируется, прежде всего, на ее актуальной памяти о ключевых событиях прошлого, о корнях и истоках, а не на мечте о будущем…

— Я не верю в возможность четкого отделения «будущего» от «прошлого». Вопрос о том, кем вы хотите быть, нельзя отделить от вопроса о том, кем вы были. По этой причине я перечислила четыре пункта европейской идентичности в моей книге «Европейская мечта». Они взяты из прошлого опыта как ключи для будущего развития. Книга переводится на русский язык и выйдет в следующем году.

Вообще идентичность, как и нарратив, не может быть построена «с нуля», это должно быть основано на работе с материалом прошлого. Забывание прошлого подразумевает опасность того, что вы его можете повторить. Это нужно помнить, чтобы отличаться от прошлого и не повторять его. Мы воспринимаем преступления прошлого не только с точки зрения германских преступников, но также с точки зрения их жертв. Цель нашей исторической памяти состоит в том, чтобы дистанцироваться и освободиться от тоталитарного нацистского прошлого, попытаться стать открытыми, сделать акцент на истории соседей, которые пострадали от немцев. Если мы включим память этих народов в свою память, мы научимся в дальнейшем быть более диалогичными и не запираться в нашей «мегалотимии» (то есть в желании быть признанными другими в качестве высших — термин Фрэнсиса Фукуямы).

— Если современные немцы должны относиться к Третьему рейху как к чему-то чужому, не имеющему к ним исторического отношения, тогда зачем им вообще об этом специально помнить? Ведь — опять процитирую Хальбвакса — группа стремится помнить только о том, что считает своим, а не чужим.

— Если мы строим память на жестком групповом разделении на «ингруппы» и «аутгруппы», на «своих» и «чужих», на «друзей» и «врагов», мы автоматически отстаиваем этнически однородное общество. Это эксклюзивный вид групповой идентичности, он лишает права на существование тех, кто происходит из других мест и у кого другие групповые истории. Такой подход может оказаться геноцидным. Хальбвакс, который был убит нацистами, конечно, не имел в виду такую «закрытую» групповую память. Он вообще говорил о социальной памяти, которая существует неформально и не поддерживается бюрократией и армией. Для Хальбвакса разные группы существуют в одном обществе. И давайте не будем забывать очевидное: каждый человек всегда принадлежит к разным социальным группам!

А почему надо помнить о преступлениях даже того прошлого, которое стало для нас чужим, — потому что, если ты это забудешь, оно повторится. Мы это видим на примере AfD — движения «Альтернатива для Германии». Они реально не хотят помнить о преступлениях прошлого, они «удаляют» Гитлера из немецкой истории. Дело в том, что всякая память селективна. И каждый выбирает для себя те «кусочки», которые ему нужны. Поэтому, выбрав те фрагменты немецкой истории, которые им выгодны, приверженцы AfD строят для себя пьедестал, пропагандируя свои гордость и честь. И так происходит не только в Германии, но и повсюду в Европе: в Италии снова превозносят фашизм, в Испании вновь чествуют Франко! Я очень надеюсь, что в Германии благодаря ее мемориальной культуре эти попытки не будут столь успешными.

Можно привести также пример Австрии, у которой тоже фашистское прошлое. Но после 1945 года у австрийцев не было внешнего давления, которое заставило бы их проработать свое прошлое, и вплоть до 1980-х годов они принимали миф о том, что стали первой невинной жертвой Гитлера. У них не было общественных движений, критически настроенных по отношению к собственному прошлому, каким было молодежное движение 1960-х годов в Германии, когда дети противостояли родителям и поднимали вопрос об их вине. Поэтому в Австрии существует сильная фашистская преемственность, закрепленная в феномене FPÖ (Австрийской партии свободы).

Вообще угроза неофашизма существует не только в Европе, но и в других странах, даже в США…

— Иными словами, многие государства в современном мире страдают своего рода хронической «фашистской инфекцией», которую надо регулярно подавлять «инъекциями» антифашистской исторической памяти?

— Я бы говорила не о «регулярных инъекциях», а, скорее, о трансформации идентичности. Если вы хотите медицинскую метафору, я бы предложила другую: иммунитет, который также является формой исцеления. Но мы все же говорим не о лекарствах и болезнях, мы имеем дело с процессом обучения. То, о чем мы говорим, — это есть усвоение уроков истории.

Только что вышла толстая книга американки Сьюзан Нейман (Susan Neiman) «Learning from the Germans: Race and the Memory of Evil» («Обучаясь у немцев: раса и память о зле»). Автор — с Юга США, и она пишет, что расизм сегодня продолжает существовать в менталитете и поступках людей. И она как раз говорит: нам, американцам, надо больше учиться у немцев, учиться технологии преодоления прошлого, которая не позволяет истории продолжиться через «натурализацию» зла и через движение к повторению расистского насилия...

— В выступлении на конференции «Гранин и Германия» вы сказали о том, что народам, прежде всего, следует помнить о жертвах насилия — как своих, так и чужих. В то же время в одной из ваших книг («Длинная тень прошлого») вы писали о том, что немцам необходимо помнить, в первую очередь, о преступлениях Третьего рейха и жертвах Холокоста, а о страданиях немецкого народа в период Второй мировой войны (бомбежках, массовых изнасилованиях, депортациях etc.) следует сохранять память лишь на регионально-семейном, а не общенациональном уровне. Нет ли между этими двумя тезисами противоречия?

— После 1945 года немцы помнили, в первую очередь, свои собственные страдания. Их собственная травма, а также травма стыда препятствовали развитию у немцев сочувствия к еврейским жертвам. Потребовались три-четыре десятилетия — смена поколения, — чтобы немцы смогли разблокировать свою эмпатию по отношению к другим жертвам. После того как в Германии установились рамки памяти о Холокосте, после воссоединения двух государств было абсолютно законно и необходимо расширить эти рамки и дать место также травмирующим событиям, связанным с самим немецким народом и его трауром.

Вообще же путь развития мемориальной культуры всегда находится в стадии разработки и продолжается по сей день. Помимо памяти о жертвах Холокоста, а также о собственных травмах немецкий народ должен узнать и о других гуманитарных катастрофах, за которые Германия несла ответственность, и признать их. Например, о страданиях народов гереро и нама — первом геноциде XX века, осуществленном германскими колониальными властями. Многие европейские народы пострадали от германского нацизма. Особое место здесь должна занять блокада Ленинграда, унесшая жизни миллиона человек…

— Но если идентичность группы базируется на все время расширяющемся покаянии за преступления прошлого, как перейти от депрессивного к оптимистическому восприятию себя как нации?

— Если в истории вашей нации имели место преступления, у вас есть шанс либо раскрыть их, раскаяться в них и почтить память жертв — либо скрыть их, молчать и таким образом продолжать причинять зло жертвам. Речь не о депрессии или оптимизме, речь о принятии морального решения.

Понятие вины применимо только к человеку, который должен быть привлечен к ответственности. Когда же мы говорим о politics of regret (Джеффри Олик) — политике сожаления, извинения, раскаяния, — мы говорим о государствах, которые берут на себя ответственность намного позже того времени, когда произошли события.

Национальная гордость — очень сильная вещь. И было очень трудно преодолеть тип мышления, основанный на «гордости и чести», потребовалось много времени, чтобы развить иной, основанный на сочувствии к жертвам, вид памяти в истории человечества. Данный процесс стимулируется эмпатией и чувством ответственности. Это положительные качества, и им подражают сегодня во многих странах.

Вообще «покаяние» — это термин, идущий из сферы религии и имеющий отношение к искуплению греха и вины. В исторической памяти нет и не может быть искупления. Кто мог бы простить такое непостижимое преступление, как геноцид? Христианский, православный, еврейский Бог? А как быть с неверующими? Поэтому не искупление, но общая память — не только о жертвах, но и с жертвами — может заставить нас стать более мирными нациями.

— При этом память о Холокосте, по вашему мнению, всегда будет занимать центральное место в немецкой мемориальной культуре. Сколько лет или веков эта память должна оставаться ключевым элементом немецкого самосознания?

— Эта память не подлежит количественному измерению. И для памяти о Холокосте нет временных ограничений. В Германии и во многих других местах она стала частью самосознания и идентичности. Это определяет нас. Если мы забываем об этом, мы больше не «мы». Кстати, наш центральный День памяти об этом событии приходится на 27 января, потому что в этот день в 1945 году Красная армия освободила Освенцим — факт, который часто игнорируется или преуменьшается в западной памяти о Холокосте. И у меня вопрос: почему это не стало Днем памяти, который мы разделяем с российским народом? Можем ли мы изменить это в будущем?

— И все же: почему применительно к памяти о Холокосте нельзя использовать стратегию постепенной нейтрализации и музеефикации, то есть ту технику забвения, о которой вы подробно пишете в первой части вашей книги? Нет ли опасности того, что негативная память немцев о своем прошлом в конечном счете превратится в аргумент в пользу своего превосходства над другими: «Мы умеем так образцово раскаиваться в ошибках нашего прошлого, что теперь можем научить этому всех остальных!»

— Есть немецкие интеллектуалы, которые говорят именно это: мы не должны гордиться собой как «чемпионы мира по умению помнить». Но разве речь идет о гордости? Если Германия вновь обрела некоторое достоинство среди наций, то это потому, что она усвоила ценности и воспоминания, которые делают возвращение к старым формам агрессии маловероятным. Немцы в XX веке первыми стали чемпионами мира по убийствам, прежде чем стали чемпионами мира по памяти. Эти две вещи связаны, поэтому нет повода для гордости, но только для самосознания, сочувствия и сожаления.

«Я остаюсь приверженцем идеи нации»

— С одной стороны, вы стремитесь к формированию у немцев полноценной национальной памяти. Но, с другой стороны, сами пишете, что эта память недостаточна и что ей нужна помощь со стороны локальных «памятей», в том числе региональных, городских, в которых нет «пробелов и разрывов», которые не нагружены сознанием коллективной исторической ответственности за эпоху нацизма и его преступления. И в то же время вы рассматриваете регион просто как одно из «мест памяти» (lieu de mémoire), то есть как объект памяти, а не субъект. Почему? Разве регион не может быть активным носителем исторической памяти?

— Я абсолютно согласна с вами. В регионах развиваются специфические местные воспоминания, как и в городах. Вообще я делаю различие между исторической политикой, то есть тем, что делает государство через музеи, школьные программы, коммеморативные практики и т.д., — и мемориальной культурой, которую создают искусство, литература, гражданское общество и разного рода локальные группы. В том числе города и регионы. И эта локальная мемориальная культура очень прочно привязана к месту — в одном городе совершенно не знают, что происходило в другом. Здесь вы видите важное множество, встроенное в национальную память, потому что все региональные «памяти» содержатся в единой национальной памяти и создают ее напряженность и творческую динамику.

— Но почему бы в этом случае не предложить Германии вместо национального — нагруженного негативными переживаниями и чреватого опасностями фашистского реванша — региональный мемориальный проект? Почему мемориальный акцент не сместить с «германской нации» на «Германию регионов»?

— Потому что у нас есть государство, и оно необходимо! И государству нужна национальная мемориальная культура. И мы, ученые, должны работать вместе с государством. Да, я — независимый ученый. Но я должна стараться делать то, что предотвращало бы тоталитарные тенденции в развитии государства и укрепляло бы демократические.

— Нобелевский лауреат по литературе Гюнтер Грасс — которого вы также много цитируете и который тоже, как и вы, беспокоился о том, чтобы в немецком обществе не возродились тоталитарные настроения, — как известно, выступал против объединения ФРГ и ГДР. В том числе потому, что стремился инициировать полноценный разговор не только о жертвах Холокоста, но и о немецких жертвах времен Второй мировой войны, не опасаясь при этом развития в обществе реваншистских настроений, угроза которых ему виделась как раз в воссоздании «большой Германии». Почему сегодня не попытаться сделать ставку на локальную, региональную немецкую память, свободную от угрозы нового авторитарного реванша?

— Есть такая позиция: «мы не хотим возвращаться к понятию нации, мы все обожглись на понятии “нация”, и потому пусть будет Европа регионов». Австрийский писатель и мой друг Роберт Менассе в различных своих произведениях — даже в художественной прозе — представлял эту позицию, и я с ним много спорила.

Я считаю понятие нации очень важным. Я остаюсь приверженцем идеи нации. Дело в том, что Германия — страна иммиграционная, к нам приезжает огромное количество народа, и только нация может их всех «переварить».

— Вы хотите сказать, что Германия и германская нация должны существовать, в первую очередь, для мигрантов?

— Нет, разумеется! Не «для» мигрантов, а «с» мигрантами. Для этого нам и требуется «новое изобретение нации».

«История всегда частична и избирательна»

— Президент России Владимир Путин тоже много говорит о «возрождении российской нации». Как в этой связи вы оцениваете его деятельность в этом направлении?

— Говорить о «нации» можно очень по-разному. Китайцы тоже хотят построить «национальное государство», но это совсем не то, чего хотим мы, немцы. Они хотят создать империю и назвать ее нацией. Историческая политика, которая не опирается на живую мемориальную культуру и которая подменяет нацию империей, становится тоталитарной.

— Вы полагаете, в России также речь идет о тоталитарной исторической политике и тоталитарном режиме?

— Я говорю о конкретных критериях. Сейчас в России правительство принимает властные решения и берет на себя ответственность за создание новых музеев. Это идет рука об руку с отстранением от мемориальной активности представителей гражданского общества и закрытием или демонтажом созданных ими музеев и архивов. Я хотела бы видеть общие и совместные усилия в мемориальных проектах, но то, что я вижу, — это «отсечение» независимого мышления и гражданского участия. Если критически мыслящий историк теряет свою работу, если ученые не могут покинуть страну, не могут общаться с зарубежными коллегами, если музеи закрываются, если царит цензура — то да, это захват мемориальной культуры государством.

Чего я сейчас не вижу в России — так это попыток создать демократическую национальную память, которая учитывала бы воспоминания российских граждан. Средства массовой информации не вызывают острых дискуссий по этим темам, где бы сталкивались разные мнения, а инициативы гражданского общества часто подавляются. Например, отброшена память о революции 1917 года. Она просто исчезла, как потухшая звезда! Но с этим событием связано много воспоминаний: с одной стороны, это воспоминания о позитивных явлениях — таких, как модернизация, социальная мобилизация, эмансипация и искусство, с другой — о государственном терроре. Причем эти воспоминания актуальны для граждан как России, так и иностранных государств. Налицо акт забвения или молчания, но нет попытки переосмыслить это прошлое в свете настоящего. То же самое относится и к 1989 году: коммеморации, связанные с 30-летним юбилеем событий этого года, проходят сейчас во многих странах, но не в России, хотя Горбачев назвал эти события второй (демократической) революцией! Вообще у меня ощущение, что в российском обществе есть масса воспоминаний, но лишь немногие из них находят отклик в публичной сфере (как 9 Мая). Я полагаю, что вопросы коллективной и национальной идентичности вытекают из исторического понимания того, откуда мы пришли и что пережили в прошлом. Конечно, сегодня идентичности должны меняться, поскольку и обстоятельства радикально меняются, но здесь — в России — я вижу не трансформацию (перестройку) идентичности, подкрепленную памятью, а, скорее, новую идентичность, созданную «с нуля» и притом с очень избирательными отсылками к прошлому.

— А разве разговор о «создании немецкой нации заново» не похож на попытку создать ее «с нуля»? Вообще как немецкая история начиная с 962 года, с создания Священной Римской империи германским королем Оттоном I, может быть «единой немецкой историей» и в то же время состоять из пробелов и разрывов, отчуждающих от общей немецкой истории некоторые фрагменты и даже целые эпохи?

— Честно говоря, 962 год ничего не значит ни для меня, ни для тех, кого я знаю. И непонятно, почему это должно стать началом истории Германии. История, которая вошла в память, — это нарратив, а не длинный список дат, связанных хронологией. Повествования всегда частичны и избирательны, но они что-то говорят о том, кто мы, напоминая нам, откуда мы, и ориентируя нас на то, кем мы хотим быть в будущем. В Германии только AfD заинтересована в долгом и непрерывном историческом повествовании, чтобы скрыть «пробелы и разрывы» нацистского прошлого, которое явилось периодом безудержного насилия. Все остальные, включая молодое поколение, больше интересуются исторической правдой (то есть ключевыми событиями прошлого, которые важны для формирования нашей мемориальной культуры), чем гладкой преемственностью, созданной политической партией.

Повторяю, нет исторических повествований без пробелов и разрывов. Поэтому всегда надо задавать вопросы. Что именно входит в рамки памяти? Кто рассказывает историю? Кто извлекает выгоду из этой истории? Кто страдает от молчания? Все эти вопросы являются частью процесса, который призван сделать повествование более инклюзивным и плюралистическим для общества, откликающимся на различные требования и на эмоциональный напор.

— Вы пишете, что при тоталитарных режимах государство насаждает «обязательную патриотическую версию истории, как это сейчас происходит в России». При этом «индивидуальные воспоминания и семейные истории приобретают статус аргументов в пользу альтернативной истории, которыми пользуются диссиденты и неправительственные организации». Как в этом случае вы охарактеризуете политический режим в Израиле, где, по вашим же словам, с одной стороны — государственный мемориальный патриотизм, а с другой — «альтернативная история» общественных деятелей «Зохрота» и сообществ интеллектуалов, стремящихся сохранить память о Накбе — трагедии депортации палестинского народа?

— Израиль находится в положении оккупирующей нации, стирающей память о палестинцах. Это то, что делали все народы-колонизаторы: они захватывали землю и стирали память коренных народов. Сегодня мы можем рассказать ту же историю о прошлом европейских или американских наций-колонизаторов, но в случае с Израилем это происходит в настоящем, на наших глазах, и никто не возражает из-за позиции властных структур и наличия табу. В Израиле есть много людей, которые возражают против этого колониального стирания палестинского прошлого, но, к сожалению, они не имеют голоса в стране и не имеют политического представительства. «Забывание» в этом случае не является невинным актом незнания… Если в этом регионе когда-либо будет установлен мир и будут построены два государства, должно быть место для двух памятей/историй и для признания взаимной травмы и несправедливости попыток стирания памяти.

— В демократических странах, в отличие от недемократических, по вашим словам, есть «рынок истории, предлагающий различные исторические нарративы». Как в этой связи вы оцениваете криминализацию отрицания Холокоста, которая существует в Германии и многих европейских странах? Не противоречит ли уголовный запрет на отрицание Холокоста принципам «свободного рынка исторических нарративов»?

— Термин Geschichtsmarkt («свободный рынок исторических нарративов») использовался в начале XX века, когда исторические книги были бестселлерами, а историки писали для широкой читательской аудитории, состоявшей из бюргеров. Несомненно, существует множество противоборствующих нарративов и контрнарративов, но что не допускается — это подрыв правил исторической науки. Поэтому некоторые нормы необходимо соблюдать. Отрицать историческую реальность убийства европейских евреев немцами и сотрудничающими народами запрещено в Германии, где последствия этих преступлений все еще видны в очень многих местах. Отрицать эту историю — это не просто «создавать альтернативную версию истории», но ставить под сомнение устоявшиеся основы истины и факты историографии и, таким образом, явно посягать на демократические принципы.

«Исследование памяти — понятие многозначное»

— Какова основная цель науки о коллективной памяти? Сперва вы говорите о том, что не стремитесь поучать социум: «В моей книге <...> не ставится вопрос: “Что должны помнить немцы?” Меня, скорее, интересует вопрос нашей встречи с историей». Но далее все же предлагаете верную, с вашей точки зрения, расстановку мемориальных акцентов: «...необходимо укреплять память о Холокосте с помощью символов, ритуалов и средств массовой информации». Так что же такое изучение памяти — академическая наука или политическая журналистика?

— Исследования памяти (memory studies) могут являть собой одно из трех направлений — либо быть всеми тремя сразу. Первое: вид этнографической полевой работы, наблюдение за культурными обычаями в настоящем или, если это связано с деятельностью людей в прошлом, форма историографии. Второе: это дискурс, основанный на участии, в котором ученый оказывается вовлечен в объект своего исследования. (Кстати, так или иначе, это верно для историографии в целом, но редко признается должным образом.) И третье: исследование памяти также является критическим дискурсом, вырабатывающим нормы для оценки процессов в дополнение к их описанию. В этом случае, однако, нормы основываются на дискурсивных процессах и (хочется надеяться) на прозрачных принципах; при этом эти нормы не должны обязательно разделяться читателями.

— Вы называете Холокост главным событием XX века и память о Холокосте — центральным мемориальным сюжетом. Цель понятна: сделать человечество максимально чувствительным к правам человека, чтобы не допустить повторения геноцида. Но почему мировое сообщество на протяжении десятилетий — когда память о Холокосте уже преодолела стену молчания, а затем оказалась в центре международного мемориального дискурса — так поздно замечало новые случаи геноцида? В Камбодже в 1970-х годах. В Руанде в 1994-м. В Мьянме (геноцид рохинджа) в последние несколько лет. Есть и другие примеры. И в ваших книгах вы пишете о Холокосте, о геноциде народов гереро и нама, о геноциде армян, но гораздо меньше обращаете внимание на более современные примеры геноцидов. Означает ли это, что память о Холокосте не оправдывает тех надежд, которые на нее принято возлагать? А в случае с памятью о Накбе даже мешает, накладывая на этот мемориальный дискурс табу?

— Акцент на Холокосте связан с моим собственным национальным, историческим и поколенческим видением. И это ужасная человеческая трагедия, что геноциды продолжаются по сей день вместо того, чтобы успешно предотвращаться! Но больше нет такой длительной задержки в выявлении и признании этого. Я думаю, что в этом отношении Холокост внес изменения, потому что его запоздалое признание, а также исследования и дискурс сформировали наше понимание и терминологию для характеристики других геноцидов. Здесь следует также упомянуть имя Рафаэля Лемкина, который создал термин «геноцид» как юридический инструмент. Итак, мой ответ: тот факт, что геноциды не прекратились после Холокоста, не означает, что память о Холокосте не повлияла на то, как мы воспринимаем геноциды и как к ним относимся.

ПОДПИСЫВАЙТЕСЬ НА КАНАЛ COLTA.RU В ЯНДЕКС.ДЗЕН, ЧТОБЫ НИЧЕГО НЕ ПРОПУСТИТЬ


Понравился материал? Помоги сайту!

Сегодня на сайте
Кино
Рут Бекерманн: «Нет борьбы в реальности. Она разворачивается в языковом пространстве. Это именно то, чего хочет неолиберализм»Рут Бекерманн: «Нет борьбы в реальности. Она разворачивается в языковом пространстве. Это именно то, чего хочет неолиберализм» 

Победительница берлинского Encounters рассказывает о диалектических отношениях с порнографическим текстом, который послужил основой ее экспериментальной работы «Мутценбахер»

18 февраля 20221923