О гибели Виктора Цоя написала даже «Пионерская правда» — печатный орган пионерии, в котором не было ни одного искреннего слова. До тех пор, пока 15 августа 1990 года у загадочной латышской Тейтупе темно-синий «Москвич-2141» не въехал в белый «Икарус-250».
Я смутно помню ту заметку из «Пионерки» — наивный до пронзительности текст о том, как плакали люди и плакал ливень, обрушившийся на Питер в день похорон. Мне было 9 лет. Песни Цоя я открыл для себя в душное лето того же года — с кассет старшего брата, вернувшегося на каникулы из Москвы с баулом новых записей. «45» и «Начальник Камчатки», в которые я не очень-то въехал, зацепившая своим эротизмом «Это не любовь» и, как мне тогда казалось, абсолютно рыцарские «Группа крови» и «Звезда по имени Солнце», в которых герой в черном плаще уходил в загадочный крестовый поход. В июне 1990-го я обрел для себя нового героя, а через два месяца его не стало — он упал, опаленный, как сам себе и напророчил. Упал звездой, со сверхзвуковой скоростью, оставив в душах детей, взрослевших в 1980-х, вакуумный след, который до сих пор высасывает эмоции. «Следи за собой, будь осторожен, следи за собой».
«Простые слова, доходчивые образы, незамысловатые мелодии» — так писал журналист Евгений Додолев о песнях Цоя в «Московском комсомольце» 1988-го. Эта статья признана «киноведами»-схоластиками первой о «Кино» в советской прессе. В ней же Додолев сравнивает рок-героя, уже тогда аномально популярного, с Амандой Лир за сходство кошачьей пластики. Сейчас вряд ли кому придет в голову уподобить Виктора Робертовича большеротой итальянской диско-диве — культ Цоя за 25 минувших лет стал сакральным. Но вот про простоту песен «Кино» твердят до сих пор. Ее в России, отягощенной поиском смысла, путают с доступностью. «Цой — простой» — элементарное же мнемоническое правило, тяжело избавиться. При том что многие песни Виктора Цоя, по-фетовски виртуозно оперировавшего предложениями из двух-трех слов и увлекавшегося парадоксами, с трудом поддаются расшифровке. Прошло четверть века, а песня «Я — асфальт» с самого первого и считающегося самым слабым альбома «45» не стала менее энигматичной, а цоевская бесконечная война, идущая между землей и небом, — более объяснимой.
Загадка Цоя заключается в тире между «я» и «асфальтом», в пространстве между «землей» и «небом». В пустоте, в прочерке, в пробеле. В отсутствии глагола, которое разверстывается затягивающей бездной смыслов. На самом деле, это непросто — с тех пор никто не смог победить Цоя в лаконизме выражения чувств и афористичности послания в песне. Больше не было таких сочинителей в России — и эпоха 164-символьного Твиттера их не дала. А немногословные песни Виктора Цоя по-прежнему задают вопросы, на которые нет ответа.
Цой, профессиональный резчик по дереву, оперировал не словами и звуками, а местом, где они должны были быть. Он был великий повелитель пустоты, который, как по микеланджеловскому завету, умело удалял все лишнее. «М-м-м, восьмиклассница» или «у-у-у, транквилизатор» — тут ничего и не надо объяснять. Цой и не объяснял, не нагружал песни образами и их трактовкой, а только лишь вырезал себя отовсюду — в песнях, на концертах, где он не говорит в микрофон лишнего слова, на встречах со зрителем, в редких интервью. На эту тему есть красноречивая история, промелькнувшая в недавней биографии Виктория Цоя, вышедшей в увенчанной лаврами серии «Жизнь замечательных людей» (в которой лидер «Кино» предстает обычным и даже заурядным парнем). Выступление Цоя в Концертном зале Симферопольского музыкального училища им. Чайковского. Вопрос из зала: «Скажите, пожалуйста, что означает “у-у-у, транквилизатор”?» «Виктор, даже не задумываясь, ответил: “У-у-у — это бессмысленный набор звуков, а транквилизатор — это лекарство...”»
В иконостасе русского рока, кроме Цоя, нет никого. Он и зияющая пустота.
Музыка «Кино» — это тоже музыка многозначительных пауз, пробелов, умолчаний, к которым, говоря словами Пушкина, воображение дорисовывает остальное. Виктор Цой много грезил о правильном звуке. Ему не хватало доступных возможностей — старой аппаратуры дома у Алексея Вишни и портастудии, подаренной группе благоволительницей Джоанной Стингрей. Цой переживает почти в каждом известном интервью: «Если бы у нас были помещения, аппаратура, оператор, тогда можно работать уже со звуком. А так пока слушателю приходится самому додумывать, как это должно было бы, в принципе, звучать». При жизни ему не удалось записаться так, как он хотел. Вышедший миллионным тиражом посмертный «Черный альбом» содержит, по сути, наброски песен. Но привыкший додумывать слушатель и не различает, что слышит лишь общую идею Цоя о звуке, в которой много лакун. Песни «Кино», заученные поколениями как молитвы, превратились в канон.
В иконостасе русского рока, кроме Цоя, нет никого. Он и зияющая пустота. У них там целый сонм рок-н-ролльных мучеников — Бадди Холли, Брайан Джонс, Кит Мун, Джими Хендрикс, Джим Моррисон, Дженис Джоплин, Сид Вишез, Джон Леннон, Курт Кобейн и др. У нас — за всех страстотерпцев — один Цой. Даже Александра Башлачева, жизнь, песни и смерть которого были поистине мистическими, почему-то не причислили к лику святых. В массовом сознании Виктор Цой — единственный герой русского рока, первый и последний. (Забавно, что в Ленинградском рок-клубе Цоя считали «попсовиком» — причем еще до того, как он связался с Юрием Айзеншписом. Да и он сам не скрывал, что делает коммерческую музыку, и с уважением относился, например, к «Ласковому маю», с которым выступал на одних стадионах.) Гибель Цоя шокировала своей внезапностью — только взошедшая звезда взорвалась и превратилась в черную дыру, в которую до сих пор затягивает. Лидеру «Кино» подражали и подражают многие — от «Алисы» до Земфиры, но «встать и спеть вместе» ни у кого не получилось. Не было больше таких — внутренне свободных, умных, модных, доступных, лаконичных и загадочных.
Разговор Дениса Куренова о новой книге «Воображая город», о блеске и нищете урбанистики, о том, что смогла (или не смогла) изменить в идеях о городе пандемия, — и о том, почему Юго-Запад Москвы выигрывает по очкам у Юго-Востока
Победительница берлинского Encounters рассказывает о диалектических отношениях с порнографическим текстом, который послужил основой ее экспериментальной работы «Мутценбахер»