24 апреля 2017Colta Specials
403

«Российскому народу пытаются напомнить, как много для него сделали, а то он начинает это забывать»

Екатерина Шульман и Юрий Сапрыкин обсуждают повестку дня сегодняшнего и завтрашнего

текст: Юрий Сапрыкин
Detailed_picture© Артур Новосильцев / ТАСС

Только что на сайте Открытого университета завершился курс Екатерины Шульман «Возвращение государства», посвященный политической истории России 2000—2012 годов. По случаю окончания курса Юрий Сапрыкин обсудил с Екатериной Шульман существующее в нынешней России положение вещей, а также идею будущего и его наиболее вероятные сценарии.

Юрий Сапрыкин: Самое интересное в вашем курсе — детали, на которые не принято обращать внимание: центральное отопление или подъем агрохолдингов оказываются важнее для нынешнего устройства жизни, чем политические партии или состояние армии. Существуют ли сейчас незаметные тенденции, которые определяют будущее? Почему вообще так сложно говорить о будущем?

Екатерина Шульман: Изучая общественно-политические процессы, важно обращать внимание не только на происходящее, но и на непроисходящее. Часто неслучившееся, отсутствующий объект бывает важнее того, что произошло. Как в рассказе Конан Дойла «Серебряный», где Холмс говорит: «Обратите внимание, Ватсон, на примечательное поведение собаки ночью». — «Но собака ничего не делала ночью!» — «Так это и примечательно». Вот это примечательное поведение собаки ночью — то, что должно быть предметом внимания каждого уважающего себя исследователя.

Например, почему в России никого не интересуют разговоры о будущем? Точнее, когда этот разговор появляется, он всех интересует, но он крайне редко появляется, а в государственных медиа и в официальном дискурсе отсутствует вовсе.

Сапрыкин: Более того, все любят говорить об отсутствии этого разговора. У оппозиции нет образа будущего. У власти нет образа будущего. Что же нам делать без образа будущего? Как мы проживем эту зиму без образа будущего? Это распространенная фигура речи, но сколько об этом ни говори, образ будущего от этого не появляется.

Шульман: Вслед за этим следует обычно мудрая реплика: да и оппозиции у нас никакой нет, и власти нет. И говорящие смотрят друг на друга с упреком, неизвестно к кому относящимся.

Сапрыкин: И, потрясенные этой идеей, падают замертво.

Шульман: Публичный дискурс оккупирован разговорами о прошлом. Обсуждаются различные сорта прошлого, сравнительные достоинства разнообразных покойников, свеженьких, менее свеженьких, совсем мумифицированных, едва ли существовавших. Нравится вам больше Иван Грозный или князь Владимир? Сталин или Брежнев? Ельцин или кто там у нас еще есть? Этот коллективный некрополь поражает воображение. Все радуются, что у нас читается много публичных лекций, появляется все больше площадок для дискуссий, но очень часто можно с закрытыми глазами угадать, о чем это будет — о чем-нибудь историческом. Обычно говорят: пока мы не определимся с образом прошлого, у нас не возникнет образа будущего. Я скажу ровно противоположное: пока мы не увидим образа желаемого будущего, не случится никакого согласия по поводу прошлого — хотя бы до такой степени, чтобы не убивать друг друга из-за князя Владимира, которого, может быть, никогда и на свете-то не было. Количество фактов необозримо, иерархия этих фактов разрушилась, определить, был ли Иван Грозный великим реформатором, или маньяком-убийцей, или и тем и другим, или сначала одним, потом другим, не представляется возможным, если у нас нет системы ценностей, которая выстраивается только исходя из некой точки, куда мы предположительно идем.

Сапрыкин: Но если в этот луч, который из будущего направлен в прошлое, постоянно попадает то Иван Грозный, то князь Владимир, то Сталин, то еще кто-нибудь, у кого два союзника — армия и флот, может быть, желаемый образ настоящего и будущего уже существует? По подбору фигур понятно, откуда светит луч.

Шульман: Сейчас этот фонарик в руке у государства. Картина складывается не в результате конкуренции идей и публичной дискуссии, но под влиянием большого направленного шума пропаганды. Этот шум пропаганды не покрывает все другие звуки: наше общество слишком разнообразно, образованно и обширно, и нет такой монополии на средства производства контента, как при советской власти. Тем не менее есть некий базовый сигнал, который постулирует себя в качестве мейнстрима. Это возвращает нас к вопросу, почему мало разговоров о будущем. Причин тому несколько. Первая причина — ценностная. Как известно по карте ценностей Инглхарта, которую я бесконечно рекламирую, существуют ценности сбережения, безопасности, сохранения — и ценности развития, самовыражения, прогресса. Это одна из осей. Другая ось — это ценности традиционализма и индивидуализма. Так вот, по горизонтальной шкале, от ценностей сбережения к ценностям развития, мы как социум очень близки к началу этой системы координат: мы предпочитаем сбережение и сохранение, так называемую стабильность, безопасность — развитию, самовыражению, прогрессу. Такой социум будет больше обращен в прошлое, чем в будущее, будущего он будет скорее бояться, чем желать.

Вообще существуют две базовые картины мира: либо вы верите в золотой век, либо вы верите в прогресс. Если вы верите в золотой век, вы считаете, что развитие идет по пути ухудшения, если вы верите в прогресс, вы думаете, что развитие идет по пути улучшения. Это две картины мира, несовместимые в одной голове, и они разделяют людей совершенно не по принципу «путинцы и антипутинцы», «оппозиционеры и охранители». Есть люди, очень оппозиционно настроенные, которые тем не менее с наслаждением транслируют тот дискурс, например, что…

Сапрыкин: При Ельцине был порядок!

Шульман: Даже не так. Тоньше. Что внедрение всеобщего образования снижает его качество. Раньше грамотных было мало, но они уж были грамотные так грамотные, а когда всем стали объяснять про «жи-ши», то качество этого «жи-ши» каким-то образом снизилось. Что интернет приводит к всеобщей неграмотности, что разрушение традиционных иерархий знания приведет к новому варварству. Это и есть мышление по типу золотого века.

Если же вы верите в прогресс, тогда вы приблизительно догадываетесь, что всеобщая грамотность лучше, чем грамотность немногих. Что нарушение монополии на знание создает сейчас некоторую путаницу, но потом приведет к выстраиванию новых, более разнообразных иерархий в более конкурентной среде, где уже никто не будет обладать сакральным правом на знания и раздавать его по талончикам, как это делали в прошедшие века церковь, потом государство, потом образованное сословие, университеты. Это причина номер один.

Причина номер два — специфически демографическая. Наше с вами властвующее сословие состоит почти исключительно из мужчин старше 60 лет, большинство из них работали в иерархических структурах силового или правоохранительного типа. Они мыслят жесткими иерархиями. Для них характерна идеология реконструкторства, стремление вернуться в прошлое и исправить допущенную там несправедливость. Судя по популярности реконструкторской литературы, которая началась не сегодня и не вчера, это вообще довольно распространенный тип мышления.

Вот что еще важно сказать. Как известно всем проектировщикам, существуют три вида будущего — желаемое, прогнозируемое и проектируемое. Желаемое будущее — это то, чего мы хотим, что считаем правильным. Этого добра у нас в публичном пространстве очень сильно не хватает — и со стороны власти, и со стороны не-власти. «Я считаю, что правильно будет вот так! I have a dream!» Собственно, пример Мартина Лютера Кинга показывает, какой властью обладает эта картина желаемого будущего, даже если реальность вокруг желающего никак этому не соответствует.

Второй вид — это прогнозируемое будущее. Этого контента немножко больше, но он весь носит характер упражнений в прикладном суеверии, заговора от сглаза. Наговаривается некоторая максимально ужасная картина в надежде, что если сон рассказать, то он не сбудется. Это не мышление, это шаманизм. Я уже где-то говорила, что мне остро нужен специальный маленький бот для Фейсбука, который будет к выбранным постам автоматически оставлять комментарий «Ничего этого не будет». По итогам протестов 26 марта произойдет закручивание гаек! Сирию разбомбили — произойдет закручивание гаек! Помирились с Трампом — будет ужесточение внутренней политики. Поругались с Трампом — будет ужесточение внутренней политики.

Сапрыкин: Еще мы все время «проходим точку невозврата» и «входим в самый мрачный период путинизма».

Шульман: Просто хочется ходить с этой печатью и везде ее ставить.

Так вот, а проектируемое будущее — это то, что человек строит. Оно вырастает из некой комбинации между желаемым и прогнозируемым. Ты хочешь чего-то одного, ты видишь, что дела идут примерно в такую-то сторону, и в середине между этими двумя векторами (предполагается, что они не очень сильно расходятся, иначе твои мечты тоже носят характер шизофрении) ты копаешь свою дорожку. Тут тоже очень много информационного мусора, в основном выражаемого в терминах типа «время такое плохое, что надо ничего не делать, окуклиться, переждать». Есть опасные разновидности этих пророчеств пережидания: пока вы пережидаете темные времена, важно не зашквариться, не испачкать свои белые одежды, чтобы, когда все рухнет, вы вышли весь такой сияющий.

Наше с вами властвующее сословие состоит почти исключительно из мужчин старше 60 лет, большинство из них работали в иерархических структурах силового или правоохранительного типа. Они мыслят жесткими иерархиями. Для них характерна идеология реконструкторства, стремление вернуться в прошлое и исправить допущенную там несправедливость.

Сапрыкин: Предполагается, что на входе в будущее стоит моральный фейс-контроль.

Шульман: В этой картине мы без труда различаем эсхатологические мечты — это мечта о конце света и о Страшном суде. Товарищи, ничего подобного, судя по всему, не ожидается. Страшного суда в ближайшее время не будет. Идея затаиться и переждать представляется мне бредовой, потому что ну сколько вы будете пережидать? Вам не выдадут вторую жизнь. Тут есть еще одно ложное допущение: что если вы не пережидаете, если вы в чем-то участвуете, то вы обязательно делаете себя негодным для того будущего, которое настанет, а не, например, готовите это будущее, чтобы оно поскорее настало.

Во всех этих мечтах, страхах, стратегиях и псевдостратегиях мы видим, к сожалению, одно и то же явление, называемое психологами «внешний локус контроля», — перекладывание ответственности на внешние факторы. Вместо того чтобы думать, чего я хочу, что мне делать, что со мной будет, люди задаются одним-единственным вопросом: «Что со мной сделают?» Есть некие «они», эти «они» могут формулироваться по-разному. Иногда это вашингтонский обком, иногда это наш родной обком, иногда это страшные, разрушительные силы, которые после падения режима установят фашистскую кровавую диктатуру или мировой хаос, неважно.

Сапрыкин: Согласитесь, что иногда эти подозрения подтверждаются — для конкретных людей, которых «они» вдруг начинают тащить в СИЗО.

Шульман: Этот строй мыслей не просто так поселился в головах такого количества людей. Не потому, что они все дураки или сошли с ума. Это травма нашего ХХ века, действительно чудовищного. Теперь говорят даже, что травма наследуется, что мыши, подвергшиеся длительному стрессу, производят менее стрессоустойчивое потомство. Но из этого не следует, что травма непреодолеваема, — особенно если вам повезло и вы не мышь. Очень опасна еще одна популярная в наше время лженаука — нумерология, прогнозирование, основанное на численных совпадениях. Нумерология — это лженаука, так же как гомеопатия, астрология, френология, геополитика, все это надо запретить решением Академии наук.

История не повторяется. Надо уже кому-то сказать, что это была шутка: это Маркс решил пошутить над Гегелем, над его спиралью «тезис—антитезис—синтез», в которой синтез повторяет тезис на новом историческом уровне. Так вот, Маркс сказал, что история повторяется: первый раз как трагедия, второй раз как фарс. Бедные советские люди, которых Марксом били по голове долгие десятилетия, это запомнили и решили, что теперь все будет повторяться бесконечно при любых обстоятельствах.

Кстати говоря (только что отвергнув нумерологию как науку, хочу немножко к ней вернуться) — смешно, но 2017-й в чем-то получается таким «обратным 1917-м». В смысле противоположности между общественными ожиданиями и тем, что на самом деле случилось. Какие были в 1917 году общественные ожидания — все, наверное, знают. «И так близко подходит чудесное / К покосившимся грязным домам. / Никому, никому не известное, / Но от века желанное нам». Все смотрели в будущее, ждали новой эры, новой эпохи. При этом уровень агрессии был крайне высок, в отличие от нынешнего. Очень легко говорили об очищении большой кровью, о всепожирающем огне, из которого мир выйдет улучшенным. Но ждали новой жизни, прорыва в грядущее, а произошел массовый выплеск варварства, архаики.

А сейчас ожидания исключительно плохие, никто не ждет ничего хорошего, то есть совсем. Все мысли, чаяния и прочее обращены к различным сортам прошлого, вся дискуссия сводится более-менее к тому, какой из этих сортов предпочтительнее, как будто в наших силах вернуться в прошлое. Спойлер — не в наших, это невозможно. Бессмысленно обсуждать, нравится ли нам Советский Союз, или Иван Грозный, или ранний Путин, или 90-е — ни в один из этих периодов мы не можем вернуться, ни один из них не повторится. Помните, был популярный комикс про доктора Хауса, нарисованного в виде вороны:


Я себя регулярно чувствую этим доктором Хаусом, вынужденным ходить и всем говорить: «У вас даже не волчанка! Вы просто проглотили швабру». Я не знаю, зачем все постоянно глотают швабру, но все время почему-то с этим сталкиваюсь. Так вот, былого не вернешь! Ваш капитан Очевидность.

На самом деле происходят довольно радикальные изменения, причем в глобальном масштабе, — и в экономическом строе, и в социальном, и культурные нормы сдвигаются. А эпохи быстрых перемен — это всегда эпохи ностальгии. Если мы вспомним предыдущую промышленную революцию, викторианскую, этот период подарил нам культ Средних веков, короля Артура, прерафаэлитов, специфическое отношение к женщине, совершенно не отражавшее реального меняющегося распределения гендерных ролей. Когда происходит крутое ускорение политического поезда, люди начинают смотреть назад, создавать мифологизированные образы прошлого, которые потом уже будут жить в безобидном виде мультиков. Я надеюсь, что наша бредовая советская ностальгия тоже постепенно перейдет в разряд гламурных украшательств и, соответственно, перестанет восприниматься как руководство к действию.

Сапрыкин: Если смотреть по сторонам, кажется, что откат к ценностям консерватизма и безопасности — он везде. Традиция наносит ответный удар. Вы сейчас скажете, что это ложный ход мыслей, но у России и здесь особый путь. Даже если не принимать всерьез пропагандистский разговор про традиционные ценности, все равно есть ощущение какого-то стазиса, равновесия. У нас вот такой парламент, такие силовики, такие аграрии, такая сфера ЖКХ, других не завезли. Это стабильная, прекрасно адаптирующаяся ко всем изменениям система; непонятно, что ее может вытолкнуть из этой точки.

Шульман: Все-таки за последние лет пять-восемь видно движение точки России на карте Инглхарта немножко вправо, чуть ближе к ценностям развития. Для молодого поколения, судя по тем исследованиям, которые мы имеем, фетишем является самореализация, интересная жизнь. Может быть, это универсальное свойство молодежи вообще: они опасаются прожить жизнь скучно, недостаточно выразить себя. Но понятно, что для них ценности безопасности не так важны. Что объединяет поколения детей и родителей — это ценность справедливости. А русская справедливость — это обширное понятие, много чего под ним подразумевается.

Сапрыкин: Хотелось бы его расшифровать или хотя бы понять, что люди имеют в виду, когда говорят о справедливости. «Давайте все останется так же, только, пожалуйста, не стройте таких больших дворцов, а стройте поменьше?»

Шульман: Не суйте нам в нос свое демонстративное потребление, да. И это тоже. Иногда под справедливостью подразумевается равенство. Иногда — милосердие. Иногда — по закону одно, а по справедливости другое. Иногда, наоборот, это законность: несправедливо, когда сильный использует закон в свою пользу. Иногда под справедливостью подразумевается возмездие — наказали виноватого, справедливость восстановлена. Это очень разнообразное, зонтичное понятие, но очевидно, что это одно из ключевых понятий нашего русского этического пространства. Культуры, если хотите.

Сапрыкин: Справедливость — это тоже русская константа, недостижимый идеал. А в мировом масштабе — существует ли этот консервативный разворот? Насколько далеко он может завести? Или, несмотря ни на что, все медленно движется по пути прогресса?

Шульман: Если говорить об изменениях и перспективах, один из базовых диспутов новейшего времени — спор Стивена Пинкера и Нассима Талеба. Это, грубо говоря, спор о том, уходит ли в прошлое массовое насилие или нет. Есть Пинкер с теорией глобального снижения уровня насилия, и есть Талеб, который говорит, что период условного мира после окончания Второй мировой войны — это некая передышка, затишье, но человеческая природа неизменна и дальше будет опять все то же самое. Почему я считаю, что Пинкер в большей степени прав? Во-первых, за него статистические данные, а во-вторых, из того, что происходят войны, не следует, что происходят одни и те же войны. Нравы войны меняются, способы войны меняются, объем насилия в целом снижается. Мне кажется, это достаточно очевидно, и причина этого — даже не нравственный прогресс, а в основном глобальная торговля. Все-таки капитализм побеждает зло. Как выражается Пинкер, живой покупатель лучше мертвого врага. Война — это тоже способ бизнеса, производства и получения доходов, но я думаю, что фронтальных войн, армия на армию, по крайней мере, в первом мире ожидать не стоит.

Тут есть одна засада, и она связана с термином «первый мир». Границы его, к сожалению, подвижны. Как показал наш опыт 1917 года, оттуда можно выпасть. Все-таки мы были его частью и перестали ею быть. Это, я думаю, базовый сюжет нашего ХХ века, не завершившийся пока. Даже сейчас довольно многие наши политические движения, кажущиеся кому-то абсурдными или преступными, связаны со стремлением не допустить изоляции, участвовать в глобальных процессах. За этим, подозреваю, стоит малоосознанное желание вернуться в первый мир, откуда, уж не знаю, сами мы выпали или нас оттуда выгнали (трактовка зависит от того, конспиролог вы или нет).

Сапрыкин: Это утешительное соображение о том, как меняется жизнь вообще. А как могла бы нынешняя российская система трансформироваться в сторону большей гуманизации, прозрачности, открытости?

Шульман: Я думаю, что движение в сторону большей гуманизации на самом деле существует, потому что меняются общественные ценности. Сколько ни верь во всевластие воображаемого Кремля, общество создает запрос, а власть на него отвечает. Сейчас мы подошли к точке довольно широкого разрыва между повестками властными и повестками общественными, между вектором развития общества и вектором развития системы управления. Например, протест 2011—2012 годов я считаю манифестацией именно этого разрыва. Общество развивалось в одну сторону, а аппарат развивался в другую или вообще деградировал во многих своих секторах и звеньях. На самом деле, судя по имеющимся исследованиям и реакции общества на те или иные события, толерантность к государственному насилию у нас низкая. Ниже, чем, например, в Турции. Это тоже один из итогов нашего ХХ века — люди с опаской относятся к государственному насилию. Поговорить о том, что «Сталина на вас нет», все горазды, а когда начинают реально кого-то арестовывать, это мало кому нравится. Точнее, скажем так: те, кому это не нравится, гораздо активнее тех, кому это нравится. Они готовы действовать, и их действие имеет результат, что мы тоже видим по всяким последним событиям. И людей удается отбивать, и заключенных освобождать, и власть вынуждена действовать относительно вегетариански. Надо сказать, там тоже сидят люди, которые не воодушевлены идеей преображения мира, у них тоже нет большого запала на репрессивную кампанию, нет ни запроса, ни инструментов, ни механизмов. Когда эту мысль высказываешь, обычно слышишь: а тут много и не надо, добровольцы всегда найдутся…

Сапрыкин: Кто написал четыре миллиона доносов?

Шульман: Да, вот еще одна из тех фраз, наравне с трагедией и фарсом, про которые хочется, чтобы их никогда не было на свете. И чтобы Тютчев еще ничего не писал про аршин, а Пушкин чтобы никогда не писал «Из Пиндемонти». Про аршин и стихи плохие, а «Из Пиндемонти» — стихи хорошие, но цитируют их всегда некстати.

Так вот, про четыре миллиона доносов Довлатов говорил на основании неизвестно каких данных. Историческими фактами это не подтверждается. Машина репрессий в 30-е годы работала вовсе не на доносах. Более того, судя по имеющимся архивам, их использование органами НКВД не поощрялось, и понятно почему — это ведь самодеятельность. Машина репрессий работала по принципу сети: брали одного человека, из него выбивали показания на других людей, брали других людей, из них выбивали — и так далее. Так шло расширение этого круга, машина создавала врагов для самой себя, а на следующем этапе уничтожались уже сами организаторы. Доносы были, но никакой значимой роли не играли. Это во-первых.

Во-вторых, обратите внимание, что именно в последнее время наблюдается недостаток добровольцев именно в этой сфере — организованного и неорганизованного насилия. Эта мысль мало кому нравится, но она подтверждается фактами: с учетом размеров нашей страны и численности мало чем занятого мужского населения количество людей, которые поехали на восток Украины, должно было быть гораздо больше. Я лично в 2014 году ожидала большей волны. В романе «Анна Каренина», когда речь заходит о добровольческом движении в помощь братьям-сербам, непатриотичный Толстой устами Левина говорит, что в восьмидесятимиллионном народе всегда найдутся не сотни, как теперь, а десятки тысяч бесшабашных людей. Их и сейчас много, не стало меньше. А у нас не было ничего подобного, никто туда добровольцем особенно не поехал, пришлось их заменять переодетыми настоящими служивыми. Точно так же нет охотников участвовать во всяких провластных митингах, и в пикетировании ненужных выставок, и даже в писании доносов. Делается это: а) только за деньги; б) плохо.

Сейчас мы подошли к точке довольно широкого разрыва между повестками властными и повестками общественными, между вектором развития общества и вектором развития системы управления. Например, протест 2011—2012 годов я считаю манифестацией именно этого разрыва. Общество развивалось в одну сторону, а аппарат развивался в другую или вообще деградировал во многих своих секторах и звеньях.

Сапрыкин: Тем не менее в 2014 году власть какой-то запрос угадала — запрос не на войну, но на победу.

Шульман: На позитивное достижение, на приобретение.

Сапрыкин: А как сейчас выигрывать выборы, как обеспечивать эти пресловутые 70 процентов явки? Кажется, что эта так называемая повестка меняется каждую неделю — то с американцами начинаем дружить, то опять разругались, то всем стало интересно про молодежь…

Шульман: Теперь забыли про молодежь, рассуждаем про теракты.

Сапрыкин: А тут еще мигранты, их надо изживать, они терроризм распространяют. Кажется, идет то ли тендер, то ли ситуативное перебирание вариантов: какой попадет, что сработает.

Шульман: Я против угадывания замыслов начальства. Во-первых, не угадаешь, во-вторых, это не очень важно. Давайте рассмотрим объективные данные. Парламентская кампания прошла при сверхнизкой явке, особенно в городах и в центральных русских регионах. Чем ближе 2018 год, тем больше политический менеджмент упирается в ту истину, которую мы, скромные политологи, рассказываем уже три года: что никакого «большинства» в политическом пространстве не существует. Его не существует политически, потому что оно а) пассивно, б) неорганизованно. Теперь, когда они поняли, что этих людей невозможно привести на избирательные участки, они на практике ощущают, что, собственно, имелось в виду. Обычно на это возражают: «Вы просто не уважаете простых людей». Мы очень уважаем людей, но есть законы политического действия, и единицей политического действия является структура, организация. Если вы не объединены, вас не существует.

Что с этим можно сделать? Ничего. Ничего они не придумают. Потому что повышению явки способствует непредсказуемость результата, непредсказуемости результата способствует конкуренция. А ни того, ни другого нельзя допустить, поскольку есть нутряное ощущение со стороны системы, что запрос на изменения, запрос на «завтра» так велик, что он перевернет сложившиеся расклады. А кандидатов от «завтра» не существует, за исключением одного, который не будет кандидатом. Все остальные кандидаты — от различных сортов «вчера».

То, что вы называете повесткой, — это наносной мусор, который плавает на поверхности информационного потока. Для того чтобы видеть происходящее, нужно поддерживать некоторый баланс между своими знаниями и своим незнанием. Берегите свое незнание — оно бережет ваш мозг.

Значит, на что имеет смысл смотреть? Есть три направления новостей, за которыми стоит следить. Первое — это протест. В основном городской, но не только, в основном социально-экономический, но не только. Точечный, ситуационный, с федеральной повесткой политической, с региональной повесткой экономической и средовой. Дальнобойщики, молодежь, против застройщиков, против сноса, за снос — неважно. Второе — это силовики и войны силовиков плюс чеченский сюжет. Нарушение и восстановление баланса в этой сфере — это, в общем, и есть российская внутренняя политика. И третье — это попытки власти реформировать самое себя, новая перестройка, планировочная активность. Вот в эти три папки можно складывать все имеющие значение новости. Что не помещается — смело выкидывайте.

Сапрыкин: Вы говорите, что надо смотреть на протесты. При этом одна из составляющих всеобщей выдрессированной беспомощности — ощущение, что протесты ничего не меняют.

Шульман: При этом после каждых протестов наступают довольно значительные перемены. Как раз одно из свойств выученной беспомощности — не видеть реальности.

Встречаясь с сопротивлением в реальной жизни, будут откатывать назад, стараясь сделать вид, что так и было задумано первоначально. Мы еще увидим примеры таких отступлений, которые нас удивят — или должны будут удивить, если бы не поразительное свойство нашего гражданского общества не понимать своей силы и не видеть своих собственных побед. У нас, когда власть, к примеру, освобождает того, на кого общество показало пальцем, это называется «власть перехватила у нас правозащитную повестку!». Это примерно как если бы в мае 45-го вы вошли в берлинский бункер и залились разочарованными слезами: все пропало, он перехватил у нас повестку борьбы с Гитлером!

Сапрыкин: Тот план действий, который предлагают кандидаты от «завтра», — если на улицу выйдет миллион людей, то все волшебным образом изменится, — звучит не очень убедительно.

Шульман: Я не слышала, чтобы это предлагали кандидаты от «завтра». Кандидаты от «завтра» действуют очень разумным способом — они создают сеть, организационную структуру, которая, как мы уже сказали, есть единица политического процесса. Они совершенно правильно поступают, занимают поляну, где никого нет. Это очень грустно, что на ней никого нет, — в условиях большей политической свободы мы бы имели 40 таких кандидатов.

Сапрыкин: Вопрос в том, есть ли у кандидатов от «завтра» какое-то пространство для позитивного действия за пределами этой ура-протестной риторики. Куда им можно вклиниться, чтобы быть успешными не когда-нибудь, а прямо сейчас?

Шульман: Они и сейчас являются фантастически успешными, просто удивительно. Если мы посмотрим на объективные обстоятельства, на то, что было и что стало, то это просто поражает воображение. Мы же склонны этого не замечать, мы воспринимаем все сущее как должное.

Что делать? С одной стороны, использовать гражданскую энергию, которой очень много, как показывает история наших НКО, как показывает история нашего благотворительного сектора, как показывают все последние события. И с другой — пытаться использовать повестку справедливости. Мы видим изменение общественного запроса. Обычно его трактуют так: перестала интересовать внешняя политика, стала интересовать внутренняя. Это слишком общо. На самом деле людей все больше и больше интересуют именно широко понимаемые социальные вопросы, вопросы социальной справедливости. Если перевести эту повестку на политический язык — это верный путь к сердцам людей. Общество интересует все, что касается здравоохранения, образования, все, что вокруг детей. Обратите внимание, какое количество скандалов в последнее время связано со школами. Это тоже очень характерный признак. Я, как известно, против исторических аналогий, но вспомните — перестройка начиналась с движения педагогов-новаторов, со скандалов в школах, с писем в «Комсомольской правде» и «Пионерской правде» о том, что детей в школах обижают...

Сапрыкин: И еще всех начали волновать проблемы молодежи. Один в один с тем, что происходит сейчас.

Шульман: Вообще смешно по поводу реконструкторского бреда: наш с вами правящий класс одержим идеей переиграть заново Андропова. Их же настоящий герой — не Брежнев и не Сталин, а Андропов. Давайте мы будем как коллективный Андропов, но будем жить долго и все предотвратим. И в определенной степени им это удастся — нового «развала Советского Союза» не будет, система сохранит себя, но она изменится так, что те, кто сейчас воображает себя Андроповым, едва ли ее узнают, если доживут.

Что обобщенное начальство будет пытаться делать к 2018 году? Я думаю, что они будут пытаться починить телевизор, который поломался. Не починят особенно. Что-то попробуют устроить в узком зазоре между «надо что-то сделать, а то нас никто не смотрит» и «программа “Взгляд” развалила Советский Союз». Это очень узкая щель, кто туда влезет — я не знаю.

А придут они в итоге к так называемому инерционному сценарию: к выборам плебисцитарного типа, на которых не делается выбор, а как бы выражается доверие инкумбенту. Судя по свежей политтехнологической идее с переносом даты выборов на 18 марта, будут пытаться заставить людей проявить благодарность за то, что им Крым присоединили. Когда у Людовика XIV пошли военные неудачи в 1710-х годах, он произнес оставшуюся в истории фразу: «Господь Бог, кажется, забыл, как много я для него сделал». Вот российскому народу пытаются напомнить, как много для него сделали, а то он начинает это забывать.

Только явки этим не поднимешь, и результат будет сделан теми же самыми нацреспубликами и регионами электоральных аномалий, а после выборов они придут за благодарностью. И вот они-то как раз не дадут забыть, как много они сделали для общей победы.

Рост регионального разнообразия будет продолжаться и после 2018 года. Снижение управляемости, дальнейшее появление и расцветание альтернативных центров принятия решений. Усиление силовых войн, войн за ресурсы.

В рамках, так сказать, сценария пробуждения спящих институтов, «живых мертвецов», я жду большей активности от своей любимой Государственной думы. Объясняться это будет тем, что у нас просто такой амбициозный Володин, а предыдущие спикеры почему-то не были амбициозными, вечно спали на ходу. Понятно, что люди все приклеивают к персоналиям. Но у политических процессов есть объективные причины, которые от самих политических акторов не очень сильно зависят.

Над всей этой цветущей сложностью будет довольно смутно сохраняться шапка президентского правления, которое служит некоторым стабилизирующим фактором — скорее для элиты, чем для граждан. Не знаю, является ли описанное оптимистическим прогнозом или нет, но мне это представляется наиболее вероятным сценарием.


Понравился материал? Помоги сайту!

Сегодня на сайте
Евгения Волункова: «Привилегии у тех, кто остался в России» Журналистика: ревизия
Евгения Волункова: «Привилегии у тех, кто остался в России»  

Главный редактор «Таких дел» о том, как взбивать сметану в масло, писать о людях вне зависимости от их ошибок, бороться за «глубинного» читателя и работать там, где очень трудно, но необходимо

12 июля 202370057
Тихон Дзядко: «Где бы мы ни находились, мы воспринимаем “Дождь” как российский телеканал»Журналистика: ревизия
Тихон Дзядко: «Где бы мы ни находились, мы воспринимаем “Дождь” как российский телеканал» 

Главный редактор телеканала «Дождь» о том, как делать репортажи из России, не находясь в России, о редакции как общине и о неподчинении императивам

7 июня 202341606