«Самые жесткие бои были в живописной секции»
О советской цензуре. Из воспоминаний Павла Никонова
Художник Павел Никонов рассказывает о цензуре — в прошлом и будущем.
Было два рода цензуры: цензура сугубо идеологическая, которая, казалось бы, должна была только следить за политической стороной содержания холста, но эта цензура всегда смешивалась с профессиональной. Аркадий Пластов подвергался жуткой официальной критике вплоть до снятия работ с выставок за то, что он показывал колхозный строй, принижая быт крестьян, показывая его примитивным, огрубленным. В работе «Ужин трактористов» герои сидят на земле, разламывают хлеб, черпают деревянными ложками из одной миски. Что это такое? Колхозный быт? Конечно, так было, но не признавалось как образец того, что нужно показывать. Возьмем Лабаса. В 1930-е годы он своими образами утверждал новую жизнь, новую явь, но подвергался обструкции как формалист. Хотя, казалось бы, с идеологической стороны он показывает роскошные индустриальные сказочные пейзажи, абсолютно современную жизнь. Художники группы «Круг», которые поставили своей целью изображение индустриализации страны и трудовых подвигов, были названы формалистами. Все перепуталось. Этот термин «формализм» — это как бы критика чисто профессиональная, но в то же время она переходила в разряд идеологической цензуры. Например, абсурдным был идеологический спор о псевдонауках: генетике, кибернетике. Всех пересажали. Часто это была борьба номенклатуры за права. Трофим Денисович Лысенко дрался за кресло президента Сельскохозяйственной академии. Из-за этого посадили Вавилова, он был конкурентом. Это тоже можно отнести к разряду цензуры, но это был просто шкурнический захват позиций и материальных благ.
В цензуре была стерта грань между профессиональным и идеологическим. Мою картину «Наши будни» ругали. Нас считали хулиганами — жизнь у нас роскошная, а мы ее оскверняем своими произведениями. Когда были дискуссии правительственные, я говорил, что они восхваляют Налбандяна и тех, кто пишет вождей, а мы ездим на великие стройки, изображаем их и утверждаем нового героя. Можно сказать, что это тоже цензура, но это была шкурническая борьба номенклатуры. Они нас боялись, потому что мы были нахальные и лезли туда, куда не нужно.
Механика подготовки выставок была проста. Все проходили два тура выставочного комитета. Сначала первый тур, набиралось работ вполовину больше, чем нужно. Во втором туре — отсев, в каждой секции присутствовал секретарь парткома (секции), самые жесткие бои были в живописной секции. Он следил: это нельзя, это нельзя. Секретарь был из парткома, составленного из художников, членов партии. Были и так называемые искусствоведы в штатском, они не голосовали, но наблюдали за тем, кто и что говорит. Второй тур отсеивал еще часть.
Дальше выставка висит, сначала приглашается инструктор по идеологии из райкома партии. Он приходит: это снять, это не пройдет. Потом приходит горком партии. Но, как правило, они приходили готовыми, потому что им прямо туда сообщали в доносах людей в штатском и союзного парткома. Они приходили: где у вас Никонов, где Андронов? Начиналась дискуссия, председатели правления и выставкома говорили, что да, возможно, работы спорные, но особых идеологических разногласий нету. Если убеждали горком, то все.
Чиновники горкомов разные были. Тот, который организовал снос «Бульдозерной выставки», дурак дураком был. Пер как таран: снять, убрать, не позволю. Ребята получили разрешение организовать выставку, а ему сообщили, что что-то не то, и он, не разбираясь, послал бульдозеры.
Все зависело от тех, кто на местах. Тогда доходило дело до того, что не нравился художник — этого было достаточно, чтобы этого художника убрать с выставок с помощью псевдоидейных позиций. Это было самое возмутительное, что личную неприязнь скрывали под лозунгом защиты великого имени Родины, соцреализма, принципов нашего искусства, национального по форме, социалистического по содержанию. Но эти споры мотивировались шкурными интересами.
Нас считали хулиганами — жизнь у нас роскошная, а мы ее оскверняем своими произведениями.
Факт цензуры вызывал обратную реакцию у художественной общественности. Происходило четкое размежевание. Прогрессивная ее часть объединялась, создавалось ядро, которое противостояло цензуре. Это способствовало развитию общественного самосознания художника, призывало его к активности. Вот почему все наши годы были связаны с ярко выраженной общественной миссией художников. Мы бы, возможно, не просуществовали без этого. Союз художников внутри себя создавал нишу, куда можно было спрятаться и получить поддержку. Например, после выставки к 30-летию МОСХа. Кстати, никто об этом не пишет: Хрущев ругал выставку, но ни одну работу не снял. Потом, после встречи с интеллигенцией на Ленинских горах, он все вернул обратно на выставку. Это давление уже ослабло. До этого мы говорили о времени при Сталине. Оттепель дала большую возможность люфта. После фестиваля (VI Всемирный фестиваль молодежи и студентов 1957 года) стали писать абстракции и хотели получить возможность их выставлять. Шмаринов и правление МОСХа придумали закрытые дискуссионные выставки только для внутреннего потребления, для членов союза. Например, первая выставка девяти была в 1959-м, но об этом все узнали, создалась очередь, началась давка, жители района вызвали милицию. Там никакой цензуры не было, просто туда не пускали людей с улицы. Но можно было проникнуть, стоял сторож МОСХа: ну куда ты прешь, сейчас милицию вызову — а там уже в окна лезли. Потом, после «Бульдозерной выставки» и событий в Чехословакии, уже в брежневское время, 1968 год, власти почувствовали шаткость своего существования и решили закрутить гайки.
Когда пришли к власти коммунисты, то первыми, кто объявил о готовности участвовать в революции, стали футуристы и супрематисты. Они вошли в правительственные органы, были комиссарами (Татлин, Штеренберг), были в закупочных комиссиях (Малевич), они не жаловали Союз русских художников. Там тоже была дикая борьба, и все в этой внутренней стилевой борьбе прибегали к правительственной поддержке. А как к правительству подойти? Они не понимают сути спора между авангардом и СРХ. Только использовать ложные псевдоидеологические лозунги. Мы за революцию, а эти? Действительно, СРХ был в оппозиции к новой власти. Этого достаточно, чтобы их оттереть. А потом началась обратная реакция. Александр Герасимов быстро вошел в контакт с Ворошиловым, убедил: что вы их поддерживаете, там одни евреи и формалисты. И началась страшная борьба. Это борьба за кусок хлеба, госзаказы, госзакупки. Почему Мейерхольд против Таирова выступал? У Мейерхольда не было своего театра. Сегодня ничего подобного даже близко нет. В этой борьбе все отстаивали личные амбиции. Делили авторитет, славу, известность.
Как правило, проникали в эти контрольные органы, партийные, идеологические, так называемые маяки, борцы за чистоту идеологии, очень посредственные люди, и с помощью этого дела они цеплялись за привилегии. Это был повсеместный процесс. На фронте было так же. Политработники мешали воевать. Они доносили. Сколько было рассказов, как их во время атаки убивали. Отец мой рассказывал, что во время разгрома первых дней войны он, офицер, вышел из окружения, попал к особистам в руки, они его сцапали как опасного человека и вывезли только для того, чтобы оказаться в тылу.
Но были и другие случаи. Приятные люди были среди чиновников из горкома партии, которые все понимали и помогали художникам. В каждых высоких партийных частях существовали так называемые инструкторы ЦК. Это профессиональные искусствоведы, например, Вадим Полевой. Любая неосторожность грозила проблемами. Но позиции потихонечку сдавали. Самый страшный период — с 1948 по 1953 год. Это привело бы к катастрофе, если бы продолжилась такая система. Начало крупного антисемитского проекта: дело врачей, закрытие Еврейского театра, убийство Михоэлса, постановление о музыке. Приход Жданова в идеологический комитет. Он был не очень образованный, но жесткий. Его репутация невысока, считали, что он виновник блокады Ленинграда.
Художники были задавлены еще раньше. Все художники 1930-х годов вошли в союз, потом началась чистка рядов, многие, наиболее активные, исключались, причем по непонятным причинам. Хорошкевич был расстрелян, потому что он поляк. Самое страшное после исключения из союза, что с художниками переставали заключать договора, брать на выставки. Кто-то спасался преподаванием. В нашу школу, в МСХШ, например, пришли мощные педагоги с настоящей культурой XIX века. Кто-то пошел в портретные цеха. Кто-то испугался; Никритин, например, так испугался, что скрывал, кто он. Многие спивались. Слой искусства 1930—1940-х был вычеркнут полностью из нашего обихода. Самое страшное, что это все делалось под предлогом борьбы за чистоту рядов соцреализма.
А как к правительству подойти? Они не понимают сути спора между авангардом и СРХ. Только использовать ложные псевдоидеологические лозунги.
Со смертью Сталина все отступило. Все вздохнули. Появились выставки Пикассо, Гуттузо, американская выставка. Стали пускать за границу. Жилинский был выездной, привозил книги, показывал.
После выставки к 30-летию МОСХа было ощущение, что репрессий не будет. Например, я видел Хрущева: он был самодур, плохо образован, но при этом был отходчивым. Вся его экспансивность говорила о том, что у него не было холодного расчета: вот этого уберу, вот этого. А потом, контакты с Западом были такие широкие, что уже нельзя было это устраивать. Сталин очень хорошо обманывал общественность с помощью левых, приглашенных в Союз. Они даже поддерживали суды над троцкистами. И видели в Сталине альтернативу фашизму.
Этот процесс освобождения происходил все время. Приезжает Илья Эренбург, в это время у нас борьба за мир, потому что у американцев уже была ядерная бомба, а у нас не было. Пикассо нарисовал голубя, Эренбург пишет, что Пикассо — коммунист, у нас борьба за мир. Он приглашен в Союз с выставкой. Уже нет цензуры. Говорят: а у него глаза не нарисованы — ну и что, зато коммунист и за мир. И все.
Тут возникает интересный процесс. В 1960-х в МОСХе, который считался передовым, в руководство союза входят левые прозападные художники: Эльконин, Андронов, Васнецов. И в СХ СССР то же самое происходит: Чуйков, Дейнека. Фурцева — человек без образования, но с тонким чутьем, и она очень быстро сходится с прогрессивными кругами, театром; Ефремов, Табаков приглашают ее на спектакли. Главной ее опорой становится Дейнека, он становится вице-президентом АХ. Она говорила: «Что ты, Никонов, уродов нарисовал? Посмотри, какие лица у революционеров в фильмах». А Дейнека отвечал: «Не ругайте, он нам хорошую работу напишет». Литература и кино имели самую жесткую цензуру. Надо отдать должное первым революционерам: они были высокоинтеллектуальные люди. И Сталин был начитан. Потом приходит другая прослойка, хозяйственники, они проще. Хрущев после отставки говорил: ребята, вы на меня не сердитесь, я не очень понимал, я потом посмотрел, ничего особенного в этой выставке не было.
Союз художников становится проводником западной культуры. Таир Салахов назначен секретарем СХ по международным связям и привозит из Америки выставки. Они не цензурировались. Тогда в противовес этому левому МОСХу начинают вызревать внутри нашего сообщества группировки, которые возмущаются: а что они нам диктуют моду, нами руководит азербайджанец, а мы русские, где наше русское искусство? И вот возникает психология РСФСР, которая до сих пор жива. Организуются Коммунистическая партия России, СХ РСФСР, Союз композиторов, писателей. Серовщина (президент Академии художеств СССР 1962—1968 годов Владимир Серов. — Ред.); в Союзе писателей Твардовский и «Новый мир», с другой стороны — «Октябрь», Кочетов. Разгорается борьба за право диктовать и быть ближе к кормушке. Вроде мы за русское искусство, а Тышлер не русский художник, например. Меня обличали за мое «еврейское» искусство.
Серов на волне разоблачения выставки к 30-летию МОСХа становится президентом Академии художеств. Академия всегда была на передовых позициях борьбы, а на самом деле олицетворяла все самое реакционное и приспособленческое. Мол, мы защитники великой русской культуры, а они — шантрапа. И противостояние доходило до тайных заговоров. Я помню, когда были перевыборные собрания в МОСХе, мы составляли списки, потом давали другим секциям: имейте в виду, это наши, а этих вычеркивайте. Была борьба идейная за право выставляться, у них сразу появились рычаги, и они стали контролировать выставочные площадки, у нас их было мало: Кузнецкий, 11, 20 и Беговая; Дома художников не было. Они быстро вошли во все выбираемые органы, комиссию Комбината (Комбинат живописного искусства). С помощью слова «формализм» можно было утопить кого угодно. Меня вызвал директор Комбината Аверьянов, предложил выступить и сказать, что согласен, а я говорю: не выступлю. Мне раз заказ не дали, два, потом Таир Салахов говорит: принеси что-нибудь на закупку.
Борьба уже не была кровавой, страшной и опасной, а терпимой, но неприятной. Работать было трудно, но на сам процесс работы борьба не влияла. Андронова хотели из партии исключить за подпись письма в защиту тех, кто выступил против вторжения в Чехословакию. К Андронову придирались, потому что он член партии. Но при нас из союза уже не исключали по идеологической причине.
Кроме закрытых показов проходили дискуссии на фоне групповых выставок. Споры, открытые дискуссии. На них присутствовали искусствоведы в штатском, но они скучали. Их присутствие было уже формальным.
Власть страшно действовала на художественное сообщество подкупом: премии, награды, звания. Разлагающее влияние власти через это было хуже, чем через жесткие рамки цензуры. В тюрьму и психушку сажали, но это было чисто политическое движение и касалось правозащитников. Против событий в Чехословакии, Венгрии, Берлине часть интеллигенции стала выступать, например, Синявский и Даниэль. У Дмитрия Сарабьянова зимой в эти годы был обыск только потому, что Леля (искусствовед Елена Мурина. — Ред.) переписывалась с женщиной, а ее посадили. Самиздат был самой опасной штукой, он очень преследовался. Сначала обыскали квартиру Сарабьяновых, ничего нет. Спрашивают: у вас дача? Да, дача. А как добираться? Не знаю. Вам яснее. Деревня Алексино. Приезжают. Открывают. Понятых надо. Клавка, бригадир, пьяная. Ее отстранили. Она с радостью в понятые, а как отстранили, она в оппозиционеры сразу. Дима, гони их к такой-то матери! Будят соседа Генку. Забирают у Димы машинку печатную, еще что-то, целый пакет. Дима мрачно смотрит, курит. Спрашивает: а где опись? Они смотрят — человек грамотный. Давай писать — а изба холодная. Он проверяет медленно, издевается: а оценка? Какая оценка? Довел их до белого каления. Вот так это было анекдотично.
Академия всегда была на передовых позициях борьбы, а на самом деле олицетворяла все самое реакционное и приспособленческое.
С каждым годом было все легче. Но я хочу сказать о важном моменте. Если взять и оценить сделанное в годы существования жесточайшего контроля и сравнить с тем, что сейчас, когда все можно, то мы сталкиваемся с тем, что качество культурной продукции на порядок упало. Если иметь в виду и приписать к достоинству соцсистемы, например, Фалька, «Бубновый валет», супрематизм, цикл послевоенных работ — много было ерунды, но и качества было невероятно много. Это сейчас потеряно. То есть этот профессиональный контроль оказался тем, что было крайне необходимо для нас. Вседозволенность привела к тому, что возник ширпотреб в культуре, и он невольно привел к общему культурному падению. Кроме этого, существовала профессиональная цензура, всюду были советы, они контролировали, и абсолютная халтура не могла пройти. При контроле идейном существовал профессиональный, он создавал систему повышенной творческой ответственности. Мера ответственности существует у каждого, но когда возникает необходимость профессионального контроля, человек собирается. Представь себе: ты пишешь, а тебе надо эту работу показать Кончаловскому или Пластову. Сознания, что это как-то необходимо народному движению, стремления привлечь внимание широкой общественности не было у нас. Позиция утверждения других идеалов, чистой пластики, свободы широкой поддержки не получила бы. Валили валом на выставки именно из-за рекламы, которую сделал Хрущев. Не было бы этого — не было бы движения. С каждым годом интерес к выставкам возрастал. В конце концов идеологический пресс страшный сталинских времен привел к тому, что эта культурная продукция насильственно над творческим началом обратилась к сознанию того, что нужно разговаривать на одном языке со зрителем. Потеря зрителя, которая бурно происходила в 1920-е годы, была приостановлена. А сейчас опять восстанавливается вот эта связь зрителя и художника в ущерб творчеству. Но в те годы сближение происходило на принципах более творческих, чем сейчас. Сейчас рынок диктует, и художник подчиняется. Плох был сталинский абсолютизм, но культура, как ни странно, процветала. 1960-е годы — уже не расцвет. При Сталине она процветала, потому что XIX век все еще работал — и работал на эту систему. Была неразрывная связь. Весь авангард совершенно разорвал всякую возможность контакта со зрителем. А современная культура уже полностью зависит от зрителя. Из интервью с Табаковым: вы поставили Уайльда как-то агрессивно — а он цинично так: ну и что, а зато у нас аншлаг, а театр без аншлага — ничто. Значит, главное — захватить зрителя, можно идти на что угодно.
Почему у нас невозможен был бы фашизм? Даже если бы захотели. Наша страна всегда развивалась таким образом, что система складывалась не благодаря, а вопреки. Почему? В конце концов, основную роль играла во всем этом личность, отдельное усилие отдельного человека. Они потом суммировались, и возникало что-то. Так возникла наша победа, потому что так просрать кампанию, как это сделала наша система, — это невозможно было придумать. Вот пример того, что такое значение одной фигуры. Когда умер Завен Аршакуни, я поехал открывать его выставку. Все выступали на открытии, и выступала такая старенькая седая тетенька. Она рассказывает: начинается блокада, у Завена все умерли, он остался один. А до войны Завен ходил в Дом пионеров, и там была воспитателем эта женщина. Она следила за своими учениками. И вдруг она вспомнила, что к ней давно не заходил Завен. И пошла его искать. Несколько дней обходила дом, квартира за квартирой, пока не нашла комнату, где замерзал Завен. Она его вытащила, а в это время были последние возможности вывезти детей. Она его в машину засунула и отправила. И пережила его.
Самый страшный результат этих всех репрессий — вся нация, весь народ разделился на две части: тех, кто сажал, и тех, кто сидел. Но началось это с ленинского лозунга «Грабь награбленное». Достаточно было одного доноса. А донос: квартира хорошая — донос — и свободна.
Мне кажется, сейчас жуткое падение, но падение культурной оценки. Все-таки существовали определенные институты в государстве. Для России государство имеет особое значение. У нас народ склонен к анархии, к полному отрицанию всего. Поэтому государство придумало целый ряд институтов, а когда все разрушается на глазах, люди подталкиваются, все возможно, все дозволено, поэтому результат печальный. Как русские легко отказались от церкви, даже с некоторым сладострастием. Сейчас все разрушено, осталось одно государство, которое с каждым разом все больше и больше теряет.
Мне кажется, мы придем к необходимости восстанавливать цензуру в какой-то форме. А к цензуре сразу примажутся циники, которые ею прикроются. Но цензура все-таки нужна. Скорее всего, морально-нравственная. Для нации есть вещи, необходимые для выживания.
Записано в феврале 2014 года
Подготовили к печати Евгения Буравлева и Егор Плотников
Запрещенный рождественский хит и другие праздничные песни в специальном тесте и плейлисте COLTA.RU
11 марта 2022
14:52COLTA.RU заблокирована в России
3 марта 2022
17:48«Дождь» временно прекращает вещание
17:18Союз журналистов Карелии пожаловался на Роскомнадзор в Генпрокуратуру
16:32Сергей Абашин вышел из Ассоциации этнологов и антропологов России
15:36Генпрокуратура назвала экстремизмом участие в антивоенных митингах
Все новости