На этой неделе в Москве открылся Фестиваль ирландского кино; в каждом третьем фильме фестивальной программы появляется Брендан Глисон. Людмила Погодина обсудила с актером несколько неудобных вопросов: национальную идентичность, открытость — точнее, новую закрытость — Европы, а также издержки копродукции в кинопроизводстве.
— Одна из ваших недавних актерских работ — роль в картине Венсана Переса «Одни в Берлине», которая рассказывает о немецком антинацистском подполье; в общем, еще один фильм-предупреждение о том, чем могут закончиться игры с национальной идеей. Но тема национализма и даже нацизма для вас, как для ирландца, должна быть не такой уж однозначной. Ирландской независимости не было бы без ирландской национальной идеи, более того — во время Второй мировой немцы снабжали оружием ИРА...
— Смотрите: национализм — это слишком широкое понятие. Я верю в то, что есть позитивный национализм. В Ирландии вопрос национализма всегда стоял довольно остро — ровно сто лет назад, в 1916 году, в Ирландии произошло Пасхальное восстание против британского правления. С одной стороны, это все имело ряд плохих последствий в 1970-е, с другой стороны — развило чувство собственного достоинства, понимание, что ты ничем не хуже того, кто наступил тебе на горло. Национализм держал нас сплоченными достаточно долго, чтобы мы наконец смогли сказать Британии: «Вообще-то мы не подчиненные. И мы бы предпочли, чтобы вы ушли». Но все это — долгое и трудное путешествие. В общем, для меня национализм — это желание быть порядочным человеком. А политика ненависти — это уже совсем другое.
Я всегда ощущал себя ирландцем, и в молодости мы часто собирались и пели повстанческие песни о сопротивлении британскому правительству. Но когда началось насилие в Северной Ирландии, стало понятно, что больше не хочется петь о том, как нужно умирать и убивать. И люди перестали петь эти песни, понимая, что в этом пафосе уже отсутствует здравый смысл. Это не значит, что ты обесцениваешь жертвы предков, которые погибли за Ирландию в прошлом, и считаешь их головорезами. То, что было в прошлом, осталось в прошлом, а сейчас мы имеем дело с настоящим. И необходимо перестроиться — всем нам, всему человечеству, всей цивилизации; это процесс, который требует постоянного обновления. К тому же надо повторно рассмотреть вопрос о том, что такое наша культура. Теперь общество во многом состоит из иммигрантов, и это надо учитывать. Достаточно посмотреть на самоидентификацию Нью-Йорка — это же котел, в котором плавятся и формируются новые формы интернациональной культуры. И это здорово.
— Берлин такой же.
— Так как же удается сделать так, что здесь люди чувствуют себя комфортно в такой ситуации и не боятся за свою территорию? И как в то же самое время удается уважать разницу между культурами и при этом возводить между ними мосты, чтобы они не оказались взаимоисключающими? Это испытание...
Вообще, на мой взгляд, вся проблема с национализмом сводится к чувству уверенности, ложному, естественно. С точки зрения обывателя, уверенность политика в себе — это самая привлекательная, харизматичная черта лидера. Когда кто-то из них говорит: «Я точно знаю, что делать!» — люди думают: «Ну слава богу, хоть кто-то знает!» Ну а дальше нет ничего проще, как продолжить и сказать, что знаешь, кто во всем виноват. И как только ты начал ненавидеть этих как будто виноватых — вопрос решен. Это любить тяжело, а ненавидеть — очень просто. И в браке, кстати, то же самое. Любовь — это трудно, молчание — просто. Но закрыться в себе и опустить руки значит умереть. Поэтому единственный путь — это попробовать остаться открытым, несмотря на риск. Это я про политику изоляции. С другой стороны, я не думаю, что у проблемы беженцев, на фоне которой активизировались националистические настроения, есть простое решение вроде открытия всех границ и принятия всех беженцев. Да, любовь в этом вопросе дастся с большим трудом, это точно (смеется).
— А в кино? Вам же часто приходится сниматься в копродукциях. Каждая страна ведь пытается пролоббировать в фильме свой ландшафт, свой язык и т.п.?
— Да вообще кошмар! Над одной картиной работает около 75 производственных компаний, каждая преследует свои интересы, и это очень тормозит съемочный процесс. Тебе постоянно приходится сталкиваться с ситуациями вроде: «Слушайте, а вы не могли бы добавить в сюжет чего-нибудь португальского, потому что у нас есть немного инвестиций из Португалии». Нет! Конечно, нет! Я однажды был на съемках в Австралии, фильм о скачках. Реальная история о том, как австралийский жокей выиграл скачки на ирландской лошади. Существует культовая фотография этого события. В какой-то момент Саудовская Аравия предложила инвестировать деньги в фильм, так как их лошадь тоже принимала участие в скачках. И вот они дали денег, работа над фильмом продолжилась, и как раз накануне съемок они вдруг говорят: «Кстати, вы не будете против, если арабский скакун победит?». Нормально? Европейское финансирование — это звучит отлично, но мы все знаем, что верблюд — это лошадь, созданная советом попечителей.
Или вот язык. Мы делаем англо-германо-французский фильм о Германии 40-х. И на каком языке у нас говорят герои? На английском! Для некоторых людей в Германии это абсурд, им сложно это принять. Тут я отвечаю: роман-первоисточник был переведен на английский и благодаря этому добился международного признания. О'кей, но раз уж мы делаем кино на английском, какой акцент использовать? Мы останавливаемся на немецком акценте, чтобы как-то усреднить результат, и тут у людей возникает вопрос: «Немецкий акцент! Да кто так разговаривает?» Почему мы не сделали это с нормальным английским произношением? Потому что тогда бы возникали новые дилеммы: герои у нас из рабочих, так какой именно акцент рабочего класса нам следовало бы использовать? Будем ли мы тренировать немецкую актрису говорить на манкунианском диалекте? Или с ирландским акцентом? Такие решения приходится принимать на каждом шагу.
— А что с Голливудом? Часто ли приходится идти на компромисс там?
— О да. Например, если у вас огромный бюджет, то надо быть уверенным в том, что все поймут твои шутки. На последней стадии производства, когда на предпросмотр собираются фокусные группы в Огайо и других отдаленных штатах, в студию начинают приходить отзывы типа «Я не понял, что делал тот чувак», и начинается паника: «О нет! Мы потеряем всю территорию Огайо, если не поясним, чем же занимается герой!».
Очень сложно снять действительно независимый фильм, не задумываясь о последствиях. А если тебе удается, скорее всего, деньги пришли от совета по кинематографии, и это арт-проект. Но я, например, не хотел бы вести диалог с пустым залом, все-таки я работаю ради коммуникации с публикой. Поэтому я стараюсь заниматься кино в рамках определенного бюджета, когда нет риска полностью потерять контроль над результатом. И в то же время поддерживаю идею о том, что кино — оно для всех, а не для узкого круга киноведов и прочих интеллигентов. Я хочу достучаться до людей в целом. Это нелегко, но именно этим мы занимаемся. А потом оказывается, что никто не хочет покупать твой фильм (смеется).
— Вы довольно поздно начали свою карьеру в кино...
— Мне пришлось изучить кино, прежде чем за него взяться. Мне нравилось играть в театре, я уже меньше выступаю на сцене, но с радостью делал бы это и сейчас. Но какая-то интимность, присутствующая в кино, заинтересовала меня как актера. Та близость, которая достигается с помощью оптики, — это что-то невероятное. Ты можешь увидеть, что творится в голове у других людей. По крайней мере, иметь такую иллюзию. Не знаю, изменился ли я как актер с тех пор, но чем больше я в это погружаюсь, тем больше мне хочется в этом преуспеть.
Понравился материал? Помоги сайту!