13 сентября 2016Кино
130

«Каждое наше действие связано с политикой; это придает божественный оттенок вещам»

Илья Данишевский беседует с Венсаном Дьётром о новых социальных табу, очаровании старых запретов и практике заклинания памяти

текст: Илья Данишевский
Detailed_picture© Getty Images

Венсан Дьётр — практически неизвестный российскому зрителю автор, при этом он — один из самых интересных (точнее, трансгрессивных) режиссеров-документалистов. Из фильма в фильм Дьётр пытается выйти за границы субъективности, преодолеть ограниченность и избирательность человеческой памяти, вновь и вновь пересказать — точнее, пересобрать — истории своей любви, чтобы обнаружить неизбежность нарушения личных границ взглядом извне — и фатальность такого вмешательства. К примеру, в «Жоресе» режиссер и его подруга обсуждают свои любовные истории, пересматривая фильм в фильме — снятую Дьётром серию видов из окна квартиры своего любовника (подробнее о картине можно прочесть тут). А в «Заутренних уроках», темном (большая часть сцен снята ночью) и тяжелом травелоге-исповеди, очередной роман Дьётра словно отчуждается от автора — присутствуя в кадре как персонаж, он упоминается в закадровом тексте во втором лице, как посторонний. Разумеется, сентиментальное путешествие в Утрехт, Неаполь и Рим заканчивается заранее означенной смертью.

Кино Дьётра говорит на два-три голоса, оно полифонично — и при этом безмерно аутично (эта особенность авторского взгляда, замкнутого на самом себе, остро чувствуется и в его интервью). Единственным адресатом исследований Дьётра выступает он сам — как биополитический субъект, состоящий из воспоминаний (часто ложных), рефлексии и грубой телесности. Автобиографичность высказывания (через анализ аберраций памяти) оказывается для него единственной возможностью прямого контакта с реальностью.

Параллельно тексту интервью, пытающегося сохранить речевые характеристики Дьётра (в продолжение его эстетики натуральности), существует и видеовариант разговора, превращенный режиссером в самостоятельный художественный объект, который сопротивляется разрушительному действию памяти, стирающей подробности любой беседы, и сохраняет нетекстовые знаки диалога, необходимые для понимания нюансы интонации, пластику тел и жесты.

— Мне кажется, твои фильмы — в первую очередь про полупроницаемые границы частного и публичного. Где они проходят?

— Скорее, это граница между личной и политической историей. Самого понятия личной жизни для меня не существует, по крайней мере, на сегодняшний день. В 70-е годы общее место, что всё — политика, позднее — ничто не политика, а сегодня это «всё» и «ничего» перемешаны. Каждое наше действие так или иначе связано с политикой, и это придает божественный оттенок вещам. «Божественный» в смысле «духовный», а не упорядоченный.

— Да, в «Заутренних уроках» личная история рассказывается как сакральная — то есть абсолютно предопределенная.

— Я не уверен, что чувствую сакральность личной истории. Но старательно делаю свою историю повествовательной, как историю жизни святого. Как будто художник получает возможность поймать момент и в какой-то мере воплотить его.

Кадр из фильма «Заутренние уроки» Кадр из фильма «Заутренние уроки»

— Физическое присутствие камеры делает ее третьим участником любовных отношений. Она не только фиксирует распад, но и символизирует его, физически вмешивается в отношения.

— Ты прав. В тот момент, когда я нахожусь в кадре, я одновременно существую в разных ролях: режиссера, актера, нарратора. Получается взгляд на себя самого, и зачастую это переходит в паранойю. В том числе и потому, что существует несколько режимов съемки, видов камер и игра различных изображений: я использую формат 35 мм, super 8, мобильный телефон, картинки из интернета. Таким образом, это что-то вроде вторжения Венсана Дьётра — режиссера в жизнь Венсана Дьётра — актера и Венсана Дьётра — человека. Речь идет даже не о разрушении, а о потере. Оплакивании. Очевидно, что действие фильма происходит в прошлом, и я не пытался создать у зрителя эффект присутствия — это ретроспектива, и участие камеры в действии фильма должно ввести зрителя в заблуждение.

— Ретроспекция — это единственная возможность «обладать»?

— Контроль… я не знаю… думаю, что это скорее что-то вроде переосмысления прошлого, попытка личное сделать публичным. Это дает возможность — в каком-то смысле — пересоздать прошлое. Снять фильм — как расставить акценты для самого себя. Но я не думаю, что то, что мы снимаем, имеет к нам прямое отношение.

Я всегда использую собственные воспоминания — вскрываю архивы из прошлого, и в этом навязчиво прослеживается идея заклинания, но, скорее всего, не в религиозном смысле.

— Экзорцизм?

— Религия признает, что мы не имеем контроля над прошлым, но она утверждает, что мы можем найти ему оправдание. Но мы также можем попытаться придать смысл происходящему, найти скрытую связь моментов — потому что существование обычно кажется фрагментарным и непоследовательным. И так сделать жизнь повествовательной.

— «Жорес» — попытка призвать память в прямом эфире. Вскрываются ли какие-то новые внутренние подробности при такой работе с собой?

— Фильм начался с того, что однажды моя подруга стала задавать мне вопросы, расспрашивать о моем любовнике и смотреть фотографии. Она начала сравнивать свою личную историю с моей, заставила меня вспомнить подробности. Моменты, которым я не придавал особого значения раньше, во время обсуждения с Евой [Трюффо] всплыли в новом ракурсе. Но, несомненно, это всего лишь основа сюжета. «Жорес» подтвердил многие вещи, как будто его целью было доказательство того, что все, пережитое мною, действительно произошло: беженцы, Симон, эта история, эта квартира.

Конечно же, разговор с Евой — это разговор с очень близкой подругой. Но при этом на камеру. Когда я ей говорил: «Повтори, что ты сказала» — она повторяла все слово в слово. Я с этим всем играл. Это же работа, целая кухня — монтаж, кадры. И сохранить искренность...

Кадр из фильма «Жорес»   Кадр из фильма «Жорес»

— Выяснил ли ты что-то новое о себе по окончании работы?

— Когда фильм уже был отснят, начали проясняться новые моменты и подробности — потому что мы наблюдали реакцию публики. Многие ракурсы этой истории было невозможно предугадать до премьеры. Но это про взгляд снаружи.

— Могу поделиться своим: любое будущее оказывается не только более ясным, но предначертанным при вербализации прошлого. Проговаривать — пытаться защититься. А вкрапления анимации, разрывающие запись,— как сомнения в достоверности памяти.

— Абсолютно. В этом и была идея. Поскольку я снимал дольше года примерно одно и то же, один и тот же вид из окна на станцию метро «Жорес», — естественно, были повторяющиеся элементы: деревья, некоторые машины, припаркованные всегда в одном и том же месте, мотороллеры, птицы. Поскольку эти элементы сохраняются в любой ситуации, с кем бы она ни произошла, — в моей истории или истории беженцев-афганцев по ту сторону окна, — было интересно включить некое сомнение в фильм, перерисовывая некоторые элементы.

Эти анимационные вставки выражают сомнения, но картинка при этом не является доказательством чего бы то ни было. Фильм же является доказательством. Документы по отдельности недействительны, и я каждый раз это подчеркиваю, используя анимационные фрагменты.

Идея упорядоченности мира и последняя стадия капитализма строятся на отрицании судьбы: смерть — это еще не конец. Но поскольку я работаю с событиями прошлого, с воспоминаниями, с утратами, меня никогда не покидает ощущение, что фильм является олицетворением тщеславия и memento mori.

Кадр из фильма «Мое зимнее путешествие» Кадр из фильма «Мое зимнее путешествие»

— А в «Моем зимнем путешествии» ретроспективный взгляд на разделенный Берлин связан с мрачным очарованием запрета?

— Конечно. Стена — это почти романтический символ: есть некое особенное волнение от того, что все в мире разделено пополам — на Восточный и Западный блоки. И ты прав, некоторые запреты могут быть очаровательны — например, запрет на гомосексуальные отношения. Жители Восточного Берлина скрывали гомосексуальные связи, жители Западного — напротив. Помнишь фильм Виланда Шпека, который сегодня руководит «Панорамой» Берлинского кинофестиваля, где два гея с Запада едут кадрить парней на Восток? Я говорю именно об этой атмосфере.

Я думаю, что вопросы угнетения и двойной жизни также остро стояли в Италии между сторонниками и противниками американской демократии (борьба за права геев, сообщества геев, общее уравнивание). Между югом Италии, который продолжает вести свой «очаровательный» образ жизни, и севером.

— По-твоему, американская демократия авторитарна?

— Вначале это казалось освобождением: будь тем, кто ты есть, утверждайся, объяви всему миру о своей ориентации. На политической арене сам факт освобождения геев был некой формой автономии гедонистов, которая не развивалась в политическую подрывную деятельность: революционной напор смягчили, и геи на общих условиях были включены в общую систему ценностей. Так что в итоге — да, демократия проявила свои авторитарные черты. Думаю, квир-культура должна работать на разрушение границы между мной и Другим, но при этом снова их выдумывая. Скручивая и раскручивая. И это напрямую касается моих фильмов. И поэтому я и говорю о шарме тайных отношений.

— Например, в России, где взгляд государства и общественного мнения постоянно приглядывает за частной жизнью.

— Я не сталкивался с прямым давлением от того, что я гей, но и не говорю, что время, когда это было под запретом, — лучше; я просто считаю, что его стоит отрефлексировать как период некой модернизации, в том числе — модернизации отношений. Да, меня обсуждали, например, в Ливане и на юге Италии, на Сицилии и в других регионах, где гомосексуальность до сих пор очень остро воспринимается, где за всем этим строгий социальный контроль.

Не знаю, как дело обстоит в России сейчас; я был в Праге и в Санкт-Петербурге еще до падения стены, и тематические места были доступнее, чем в Средиземноморье.

— Политическое высказывание неотрывно от рассказа о частной жизни, но насколько ценно это высказывание само по себе?

— Я не уверен, можно ли тут говорить о понятии «ценность». Все — политика, и это устоявшаяся формула. И «личное равно политическое» — это тоже формула. Любая идеология диктует, как нам жить в рамках нашего класса, дохода и так далее. Мне близко утверждение о том, что нет границ между личным, удовольствием, наслаждением, политикой, — пусть оно и не совсем верное.

Высказывание больше никем не ограничивается, но творческой личности приходится выживать в мире, где господствуют реклама, рыночные отношения, борьба искусства и рынка.

— И преодолевать новые табу.

— А может быть, табу вообще никогда не существовали? Мы разрушаем одни табу и этим создаем новые. Например, европейские авторы всегда желают самоутвердиться и противостоять воздействиям со стороны рынка, который защищает безмятежность общественного восприятия и пытается устранить из поля зрения все негативное. Это высшая степень запрета — запрет на глубокое погружение в пространство потери и смерти. Кроме того, существуют искусственные иерархии, когда эстетические ориентиры давно заданы и мы вынуждены ограничивать сами себя, например, считая, что Вагнер лучше, чем творчество Майкла Джексона.

А как по мне — невозможно точно сказать, что лучше, что интереснее: все меняется и непредсказуемо.

Так что и без прямых политических запретов возникают новые социальные табу.

— Сегодня в России искусство находится на фронтире сражения с государством за базовые свободы. А какие задачи стоят перед условным французским режиссером?

— Безусловно, мы тоже боремся за свободу, но за свободу другого уровня, нежели в России. Это довольно сложно объяснить на словах и объективно сказать, что именно является препятствием нашей свободе. Сложно физически измерить, что конкретно оказывает давление. Но давление ощущается, и на сегодняшний день во Франции прослеживается идея отрицания власти.

В Италии, когда у власти был Берлускони, все считали, что после его ухода жизнь изменится, но по сути, когда он покинул свой пост, стало понятно, что дело вовсе не в Берлускони, а в присутствии его идей в самих итальянцах. Кажется, и в России идеи Путина вышли далеко за границы самого Путина.


Понравился материал? Помоги сайту!

Сегодня на сайте
Разговор c оставшимсяВ разлуке
Разговор c оставшимся 

Мария Карпенко поговорила с человеком, который принципиально остается в России: о том, что это ему дает и каких жертв требует взамен

28 ноября 20244804
Столицы новой диаспоры: ТбилисиВ разлуке
Столицы новой диаспоры: Тбилиси 

Проект «В разлуке» начинает серию портретов больших городов, которые стали хабами для новой эмиграции. Первый разговор — о русском Тбилиси с историком и продюсером Дмитрием Споровым

22 ноября 20246367
Space is the place, space is the placeВ разлуке
Space is the place, space is the place 

Три дневника почти за три военных года. Все три автора несколько раз пересекали за это время границу РФ, погружаясь и снова выныривая в принципиально разных внутренних и внешних пространствах

14 октября 202412967
Разговор с невозвращенцем В разлуке
Разговор с невозвращенцем  

Мария Карпенко поговорила с экономическим журналистом Денисом Касянчуком, человеком, для которого возвращение в Россию из эмиграции больше не обсуждается

20 августа 202419457
Алексей Титков: «Не скатываться в партийный “критмыш”»В разлуке
Алексей Титков: «Не скатываться в партийный “критмыш”» 

Как возник конфликт между «уехавшими» и «оставшимися», на какой основе он стоит и как работают «бурлящие ритуалы» соцсетей. Разговор Дмитрия Безуглова с социологом, приглашенным исследователем Манчестерского университета Алексеем Титковым

6 июля 202423541
Антон Долин — Александр Родионов: разговор поверх границыВ разлуке
Антон Долин — Александр Родионов: разговор поверх границы 

Проект Кольты «В разлуке» проводит эксперимент и предлагает публично поговорить друг с другом «уехавшим» и «оставшимся». Первый диалог — кинокритика Антона Долина и сценариста, руководителя «Театра.doc» Александра Родионова

7 июня 202428849
Письмо человеку ИксВ разлуке
Письмо человеку Икс 

Иван Давыдов пишет письмо другу в эмиграции, с которым ждет встречи, хотя на нее не надеется. Начало нового проекта Кольты «В разлуке»

21 мая 202429510