Иван И. Твердовский только что получил на «Кинотавре» приз за лучший дебют. Его первая полнометражная игровая картина «Класс коррекции» — жестокая драма взросления, похожая на фильмы фон Триера и детскую советскую литературу одновременно (кино отталкивается от одноименной повести психолога Екатерины Мурашовой, подробнее о фильме можно прочесть здесь. Ольга Касьянова поговорила с 25-летним режиссером о социальном кино, манипуляции зрителем и чуде как заменителе надежды.
— Как я понимаю, работая над «Классом коррекции», вы отталкивались скорее не от литературной основы — одноименной повести Мурашовой, а от затронутой в ней темы — специального обучения детей с трудностями.
— Да, на выходе у нас совсем другая история. Повесть, по-моему, бездарная. Не моя задача критиковать, но то, как женщина средних лет представила себе мир подростков... в общем, там все картонное, никакой жизни. Как психолог она что-то выстраивает, а в плане реалий — человек не знает, о чем пишет. Но мне стало интересно, как сделать это правильно, и я стал изучать вопрос. То есть сама повесть Мурашовой мне не понравилась, но если бы не она, я бы не столкнулся с этой темой и не пошел бы дальше. А от сюжета в итоге почти ничего не осталось, мы написали свой «Класс коррекции».
— Когда вы ходили по школам, вы видели вот такую буквальную ненависть к ККО-шникам или все же додумали ее?
— Я не по пятнадцать минут на уроках сидел, конечно, не был визитером, старался, чтобы меня не замечали, — поэтому, как мне кажется, увидел что-то настоящее. Учителя действительно ненавидят эту лишнюю нагрузку. Да и по своей собственной школе, хоть учился я в обычном классе, отлично знаю, как учителя относятся у нас к ученикам.
— Что же, у вас не было ни одной хорошей учительницы?
— Была одна неплохая, ее выжили с работы. И в среде детей с трудностями тоже, конечно, есть свои подвижники, но они не преподают в ККО, они работают частным образом, в благотворительных организациях, в фондах. Да и они со временем переживают деформацию, каждый — свою.
Минкульт ежегодно спонсирует больше 600 документальных фильмов, телевидение снимает еще порядка тысячи, а про классы коррекционного образования нет вообще ничего.
— Создается впечатление по фильму, что у вас мир взрослых — такое коллективное зло, не понимающее детей.
— А мне 25 лет, странно было бы, если я бы смотрел на ситуацию глазами учителей, правда? Я смотрю оттуда, откуда мне ближе, и оттуда видно так.
— Вы говорили, что очень удивились, узнав, что никто до вас еще за эту тему не брался. В первую очередь — потому что вас возмущает замалчивание проблемы или потому что это такая жила, мощный драматургический материал? Какая эмоция была первой — возмущение или восхищение?
— Это был человеческий ужас — когда мы решили изучать материалы по тому, как в 90-х стали закрывать специализированные школы, создавать классы коррекции, и увидели, что нет ни одного фильма по этой теме. То есть я говорю не только про игровое кино, а в целом. У нас в стране Министерство культуры ежегодно спонсирует больше 600 документальных фильмов, телевидение снимает еще порядка тысячи, и, естественно, они охватывают все, что только можно, любую тему возьмите — будет вам список очень разных фильмов, а про ККО нет вообще ничего. Мне стало очевидно, что это какой-то уж совсем закрытый-закрытый мир и надо за него браться. Мы от этого отталкивались, но сильно, конечно, романтизировали, попытались перевести все на язык обычных школьных взаимоотношений — можно было на этом сделать и Германику, и «Ералаш», и фильм «Чучело», но мы искали что-то между, постарались не сворачивать никуда и сделать просто историю про любовь.
— Ненастоящую, невзаимную и всеми преданную?
— Да, про подростковое разочарование в любви.
— То есть все началось с «у нас нет права молчать» — это ваши слова, — а закончилось романтизированной историей взросления. Знаете, мне показалось, что вас интересуют не столько социальные проблемы, сколько механика управления зрителем — вам надо его встряхнуть, и не важно, чем: юмором, изображением чуда, ужасом, в общем, не какими-то социальными проблемами, а фокусами.
— Мне тут трудно судить со стороны. Я выбираю темы, которые мне нравятся — а нравятся мне социальные темы. Такая у меня гражданская позиция, я как режиссер на своем месте считаю необходимым делать именно это. И мои документальные фильмы, например, не очень успешно прошли по фестивалям, возможно, именно из-за своей социальной конъюнктурности. Я знаю, что это узкая тропа, что такая работа может превратиться во что-то вроде «ой, смотрите, там дом горит, круто, побежали туда», но мне нравится социальное направление, я его менять не хочу.
© Макс Ореховский
— Но вы согласны, что жертвуете усредненным документальным реализмом, утрируете и хорошие, и плохие стороны своей истории, чтобы зрителя бросило сначала в один пот, потом в другой?..
— А это особенность профессии. Конечно, все по-разному рассказывают истории, но я лично не могу смотреть фильм, где два часа о чем-то скучно вещают.
— Вы понимаете, что вы при этом…
— …выгляжу как конъюнктурщик, да. Мне и продюсеры говорят: вот, Вань, ты же видишь, что твои работы неизбежно будут восприниматься... ну как будто я выезжаю на болезненной теме. Но, с другой стороны, жить с этими проблемами, погружаться в мир инвалидов, переживать тонны каких-то смертельных эмоций, да еще и нести за это ответственность — чтобы просто выезжать на чем-то куда-то? Ну я не знаю… Это очень сложный вопрос, потому что невозможно никому доказать, что я это делаю искренне, честно и для себя. Раньше я очень переживал, но с определенного момента мне стало плевать, как это выглядит. Мы, например, сейчас готовим документальный фильм про чудовищно высокий уровень смертности на дорогах — взялись, потому что близкий друг погиб в автокатастрофе. И мы начали копать, почему в России самая высокая смертность в ДТП. Понятно, что это опять такая махровая социалочка и опять будут бить нас палками, — ну и ладно.
— Но вам близка роль кукловода, вы к ней стремитесь?
— Да, можно так сказать. Ну, только если допустить, что у меня есть какой-то зритель. А поскольку его пока нет, то, к сожалению, это чисто теоретические размышления. Сейчас мою работу оценивает узкоспециализированная публика, а это не тот зритель, для которого мы снимаем кино. И я не уверен, что массовый зритель — тот. Может, есть что-то среднее.
— По-моему, вы сейчас считаете себя аутсайдером, который снимает про аутсайдеров для аутсайдеров.
— Похоже на то. В любом случае, когда реальная публика будет, тогда я пойму, как с этим работать, а пока при создании «Класса коррекции» я скорее на себя самого ориентировался.
— А на кого еще ориентируетесь? На чем вы росли, есть у вас любимые авторы? Вот кто-то говорит, что вы снимаете как корейский режиссер, а кто-то — что вы от Германики пошли.
— Я не могу сказать, что Германика сильно на меня повлияла. Мне очень понравился «Все умрут, а я останусь», ну и, конечно, какую-то дорогу она нам всем проторила, но она и сейчас же снимает — и уже по-другому снимает, все одновременно происходит, так что есть ли смысл выстраивать какие-то связи? А так я смотрел то же, что и все. Может, чуть больше документального, у меня отец этим занимается. Костомаров—Расторгуев, конечно. Но чтобы прямо перевернуть сознание — это, наверное, Ларс фон Триер. Я посмотрел «Танцующую в темноте», в школе еще дело было, класс девятый, и следил с тех пор за ним, что он делает. Сейчас он как-то стареет, что ли, но прежние его вещи я очень люблю.
Кадр из фильма «Класс коррекции»© Кинотавр
— То есть когда мальчик на рельсы ложится и над ним поезд проезжает, это для того, чтобы весь зал, как у братьев Люмьер, очумел и пригнулся?
— Нет, для меня это не физиологически захватывающий момент, а просто цитата такая красивая.
— И то, что героине своей вы придумали такую болезнь, чтоб уж точно до тридцати не дожила и захлебывалась жаждой жизни, — это тоже не подтасовка?
— Вот это как раз намеренное докручивание, да. Мы хотели так усугубить сюжет, чтобы любой, кто прочитает синопсис, сказал: «Какой трэш!» Чтобы там прямо все звезды сошлись наихудшим образом.
— А вам героиню свою жалко?
— Очень жалко. Распяли ее, вот уже яму выкопали, чтобы похоронить…
— И как ощущения?
— Ну, кровожадные, конечно, такие. Но ведь только не оставив никакого выхода, отрезав все пути, можно сделать так, чтобы произошло чудо. Чтобы яму уже выкопали, а она, героиня, вдруг встала и пошла.
— Чудо в таком случае — это полная противоположность надежде. Оно как бы отрицает надежду, подчеркивает ее отсутствие — как в «Рассекая волны». Мол, надежда, вообще жизнь — это для лохов, а для сильных людей — другая справедливость, в ином мире, в Царстве Божием.
— Именно так. Она для меня Иисус Христос, спустившийся на землю. Ангел, который способен что-то изменить. Сверхчеловек, которого трагедия не убивает, а возносит. Для меня это чудо, и я в него верю, оно дороже надежды.
— Вы говорите, что она пришла в общество, чтобы изменить мироустройство, а в итоге жертвует собой ради другого человека. Но в третьем акте многое происходит не по ее воле, как надвигающаяся гроза; как это возможно?
— Возможно. Она до этого сильно изменила окружающих. Заставила серьезно относиться к своему будущему, стать людьми. У меня такой немного конструктивный Иисус — она вдохновила их всех пройти эту комиссию, не забивать на себя, жить, идти дальше.
— Но они же параллельно при этом оскотинились.
— И надругались над ней. Вот в этом плата, наверное, в этом ее жертва.
— А вы вообще немного влюблены в свою Лену Чехову, да?
— Не немного, а очень много. Я ужасно в нее влюблен. Я даже назвал ее в честь моей первой девушки.
Понравился материал? Помоги сайту!