Мне страшно, что он умрет. Абсурдный страх, даже смешной. Ему за восемьдесят (за девяносто, за сто) лет, и когда человек вступает в такой патриархальный возраст, волноваться за него уже несколько бессмысленно. Страх неизбежности, страх закономерности, страх окончания истории человеческой жизни — глупый страх. И все же мне страшно, что он умрет.
Нужно отодвинуться от собственного страха, понять его причины, а не увидеть в нем скомканное и спутанное чувство. Наверное, это не просто страх неизбежности, а боязнь неожиданного события. Смерть всегда приходит, когда ее не ждут, — и даже если ждут, то все равно она приходит, когда отвлекаешься на мгновение от этого тягостного ожидания. Ставишь чашку на стол, на секунду отворачиваешься к окну, видишь дерево или выжженные солнцем холмы. А смерть в это мгновение приходит без стука, проскальзывает на первый план из закадрового пространства.
А может быть, это страх пошлости. Страх, что газеты запестреют заказанными некрологами, славословиями тех, кто никогда не обращался к его творчеству, всей этой чудовищной ажитацией post mortem, когда многие попытаются отдать почести тому, кому это будет уже не важно. Несколько дней торрент-раздачи будут работать в режиме аншлага, а потом волна, смягченная недоумением и равнодушием, схлынет. Занавес упадет окончательно, отрезав зрителей от темного пространства сцены, в котором деловито начнут сновать те, для кого смерть — нечто вроде окончательного разрешения, то, что отрезает творчество от жизни, как кусок окорока, который теперь можно изучать и дегустировать. Я боюсь этого, потому что знаю, что так будет, потому что видел, как «хоронят» в газетах — с опечатками в фамилии и искаженными именами: ведь те, кто пишет некрологи, не успевают заглянуть в энциклопедию. Мне страшно, что такая преувеличенная любовь к мертвым породила столь глубокое равнодушие к живым.
Однако, если позволить себе быть циником, эту ситуацию можно понять: его приватная жизнь никогда не давала пищу желтым газетам. Он никогда не пытался привлечь к себе внимание липкими пиар-акциями. Он не составлял донжуанских списков в шестидесятые, не коллекционировал спортивные автомобили в семидесятые, его нет на фотографиях кокаиновых диско-вечеринок восьмидесятых, в девяностые, когда его награждали «за выслугу лет», он не давал эпатажных интервью о нацизме, Фракции Красной Армии, девочках, арабо-израильском конфликте или о Ле Пене; в нулевые он постепенно умолкает, в десятые его территория — молчание. Он потерян для бульварного чтива, как, впрочем, и для серьезных изданий, которые пытаются угнаться за актуальным.
Когда приходит смерть, возможны два сценария. Первый — победа равнодушия. После того как электронная страница газеты с некрологом уютно устраивается в кэше, кажется, что приходит вторая смерть — всеобщее забвение. Это грустно, но до тех пор, пока сохраняется память хотя бы одного человека, смерть не становится окончательной.
Много хуже другой сценарий — стигматизация классикой. Это самое страшное — попасть после смерти в поле притяжения официоза, в пантеон с обязательными круглыми столами, книгами, посвященными весне, лету, осени и зиме отошедшего патриарха, пыльными мероприятиями, почетным местом в хрестоматиях. Эта выморочная обязаловка, которая не имеет никакого отношения к актуальности, еще страшнее забвения.
Человека нужно любить, когда он жив. Превращению этой важнейшей заповеди в банальность следует сопротивляться изо всех сил. Говорить о своем любимом режиссере (актере, авторе) нужно, пока страницы печатных изданий еще не покрылись черной пылью проплаченных некрологов. И нужно замолчать, когда внезапно придет смерть и будут спеты равнодушные дифирамбы: тогда слова ему уже будут не нужны.
Понравился материал? Помоги сайту!