3 августа 2016Литература
219

«У меня и в мыслях не было Набокова, когда я сел писать свою книгу»

Андрей Самохоткин поговорил с Жаном-Луи Байи

текст: Андрей Самохоткин
Detailed_picture 

В Издательстве Ивана Лимбаха вышел роман французского писателя Жана-Луи Байи «В прах» в переводе Валерия Кислова. Эта книга посвящена жизни и смерти гениального пианиста Поля-Эмиля, притом Байи — с присущим ему почти флоберовским юмором — выявляет подавляющую мифологию, которая лежит в основе подобных сюжетов. Жан-Луи Байи родился в 1953 году в городе Тур, работал учителем литературы в Лицее Клемансо в Нанте и является одним из тех не слишком обласканных славой писателей, которые от этого только выигрывают. Андрей Самохоткин поговорил с ним специально для COLTA.RU.

— Кто такой Жан-Луи Байи? И что такое для него литература?

— Моя жизнь не представляет интереса! Мне шестьдесят два года, у меня есть жена и два ребенка, я работал учителем в лицее с двадцати лет: то есть моя жизнь состоит, как и большинство других, из счастливых моментов, из скорби, надежд и треволнений, в ней нет никаких выдающихся поступков и найдется мало места романтическим мечтам. Литература, быть может, является маленькой авантюрной частью этого существования без истории. Без истории, но не без историй — их я рассказываю в своих книгах. Именно такая двойственность жизни позволяет писать. Литература сопутствовала мне всегда: в детстве, когда не было ни телевизора, ни интернета, ни видеоигр, чтение играло ту роль, которую сегодня играют технологии... даже немного более важную: ведь воображение работает на полную мощность, и тот, кто предается фантазиям, предается им не абсолютно пассивно — он запускает фабрику мысленных образов. И то, что я не осмелился бы назвать своей «литературной карьерой», приняло очень естественный оборот. Я всегда писал (у меня сохранилась небольшая сказка, которую я сочинил в возрасте семи лет), примерно в двадцать я начал публиковать рассказы в журналах, а к тридцати пяти годам написал свой первый роман, который я не решился бы перечитывать. За ним последовал десяток других, опубликованных в разных издательствах, и по случаю перевода одного из них мы сейчас и разговариваем.

— Я знаю, что вы закончили преподавать литературу в этом году. Насколько вам удавалось сочетать письмо и преподавательскую деятельность?

— В моей профессии хватает свободного времени, но чаще всего процесс письма становился как бы «украденным» временем. Когда какой-нибудь роман созрел, он должен упасть подобно плоду, и я поспешно записываю его в горячке. Следом приходит момент множества перечитываний, сотен правок, иногда — очень сильных доработок. Все это может сойти за развлечение. Но когда наступает пора «первого броска», когда я записываю, на это уходит все мое свободное время и даже не такое свободное... В остальном я считаю, что мой опыт письма чуть-чуть мне помогал при преподавании: например, обращаться к великим писателям как к «собратьям» — конечно, при сохранении всех пропорций между ними и мной! — чтобы немного лучше понять, что скрывает та или иная книга (сомнения, несмелые шаги, технику). Может статься, какие-нибудь мои ученики восприняли эту способность.

© Издательство Ивана Лимбаха

— «Если медь запоет горном, она в этом не виновата», — сказал однажды Рембо. Кажется, эти слова довольно откровенно описывают ситуацию, в которой оказался ваш герой. «В прах» — трогательная, гротескная и в то же время очень классическая история. Портреты гениев хорошо представлены в литературе, и наверняка часть русских читателей вспомнит «Защиту Лужина» Набокова, открыв ваш роман. Сложно ли было обновить этот сюжет?

— У меня и в мыслях не было Набокова, когда я сел писать свою книгу. Если говорить об истории жизни моего героя (а ведь этот роман в равной степени является историей жизни его трупа), то я был вдохновлен одним реальным человеком, жизнь и характер которого я очевидно утрировал. Но, когда я сочинял, сходство с Лужиным и в самом деле обнаружилось. Я прочитал эту книгу очень давно, поэтому не было риска, что я стану ей подражать, но родственность траекторий (человек, на время спасенный своей гениальностью, но потом запутавшийся) остается несомненной. Что касается обновления сюжета, это не было моей первостепенной задачей: оригинальность моего романа, как я надеюсь, лежит в его структуре.

— Да, каждая из глав вашей книги распадается на две части, которые уравновешивают друг друга. Интересно, как вы к этой структуре пришли.

— В первой части каждой главы рассказывается, что происходит с трупом, оставленным на природе, — это труп моего персонажа. Вторая часть повествует о жизни этого гениального пианиста. Ну, например, в первой главе я пишу сначала о нескольких часах сразу после его смерти, а затем — о начале его жизни. В каждой главе я руководствуюсь одной и той же схемой, благодаря чему заключительная глава книги начинается с описания тела, превращенного в скелет, а заканчивается рассказом о последних часах его жизни, которые непосредственно предшествуют началу первой главы: петля затянулась. Эта структура позволяет почти автоматически связать время славы моего героя с разложением его трупа, который является не чем иным, как падалью. Стало быть, целый роман становится отражением тщетности, суеты, словно знаменитые «Послы» Ганса Гольбейна Младшего в Лондонской национальной галерее. Но играет роль и другой интересный феномен: страницы, посвященные разложению, — это множество пассажей, полных жизни, беспорядочного бурления плоти, суетливого копошения насекомых-некрофагов, которые сменяют друг друга в определенном порядке. Некоторые читатели нашли это отвратительным... но большинство из них впечатлило, насколько радостны эти страницы: Поль-Эмиль, мой герой, становится местом и объектом пиршества, настоящей оргии, в то время как «жизнь живущего» парадоксальным образом оказывается куда более угрюмой, если не безнадежной.

— Вы упомянули, что вдохновлялись одним реальным человеком. Кто он, если не секрет? И что общего между ним и Полем-Эмилем?

— Все же я вам не назову его имя, ведь этот музыкант (не пианист) по-прежнему живет и здравствует. Ему была уготована блистательная карьера, правда, он не слишком фотогеничен, хотя в то же время он не сравнится с уродливостью моего героя. К тому же у него совершенно не было желания играть роль, которой ждут сегодня от художника: он не хотел кормить публику легендами, позировать для фотографов, оставаться эффектным на сцене и так далее. Этот аспект я затронул в своем романе. Взгляните на обложки дисков с классической музыкой: вы не увидите там юных идолов совершенной красоты. В этом есть, кажется, что-то досадное. Так получилось, что у меня были кое-какие знания об этом реальном человеке, и они послужили мне, когда я работал над Полем-Эмилем, который является, конечно, воображаемым персонажем.

— Обычно разложение скрыто под землей, но у вас рассказчик разглядывает его во всех деталях, и Поль-Эмиль, который прятался, больше не спрячется. Есть ли, по-вашему, красота у смерти? И какими источниками вы пользовались, чтобы ее описать?

— Я не знаю, красива ли смерть, но только она придает жизни ее стиль, ее рельефность. Это напоминает миф о «блужданиях евреев»: вечная жизнь была бы худшим из проклятий, которое превратило бы повседневность в невероятно скучную рутину. С другой стороны, мой персонаж, потрясающе уродливый при жизни, больше им не будет, когда от него останется голый скелет, лишенный плоти. В каком-то смысле смерть ему мстит; когда мы будем мертвы, понадобится немного терпения, чтобы наша красота была неотличима от красоты кинозвезды в том же состоянии. Падаль может представлять собой форму красоты, пусть так — при условии, что на нее смотрят без предварительных ожиданий, как это со свойственным ему величием показывает Бодлер в стихотворении «Падаль». Автором, который послужил для меня основным источником информации, стал Жан-Пьер Меньен со своей книгой «Трупная фауна». Он умел видеть красоту насекомых, которые атакуют мертвые ткани. Это старое исследование, и наверняка его уже превзошли, но неважно: мой роман — не учебник по энтомологии, предназначенный нынешним студентам. Когда я писал части, посвященные эволюции трупа Поля-Эмиля, мой экран был разделен надвое: с одной стороны — текст Меньена, с другой — переписывание этого текста в романической манере. Эти пассажи были написаны с ликованием, я испытал нечто вроде освободительной радости, рассказывая об этой почти табуированной теме легким, даже шутливым тоном...

— Повлиял ли на вас кто-нибудь? Может быть, Габриэль Витткоп с ее страстью к тому, о чем избегают говорить? Или Раймон Кено и его любовь к бурлеску и высмеиванию клише?

— Я наслышан о Витткоп, но пока что ее не читал. Что касается Кено, он определенно относится к тем, кто на меня повлиял. Своей постоянной изобретательностью. И чувством ликования, которое он провоцирует у читателя своими необычайно искусными и рефлексивными произведениями. Но я знаю, что мне никогда не будет суждено приблизиться к его культуре и глубине.

— Расскажите о ваших патафизических штудиях. Это движение очень мало известно в России, и я, например, вынужден полагаться на короткие энциклопедические статьи. Связан ли как-нибудь роман «В прах» с патафизикой?

— Понадобилось бы очень много времени, чтобы объяснить, что такое патафизика. Я присоединился к Коллежу патафизики сорок лет назад, поскольку многие авторы, которых я люблю, будь то Кено, Ионеско или Борис Виан, участвовали в его работе. Потом еще были Умберто Эко, драматург Фернандо Аррабаль и многие другие. Патафизика берет свое начало в творчестве Альфреда Жарри, который представлял ее как «науку о воображаемых решениях». В отличие от того, что обычно зовется наукой, которая стремится выявить общие законы, патафизика претендует на то, чтобы быть наукой о частном, или наукой об исключениях. Нет ничего, что может ускользнуть от ее поисков, и эти поиски ведутся со всей серьезностью и образцовой строгостью. Притом исследуются темы, которые порой считают незначительными или второстепенными. Но ничего странного в патафизике нет, и мы все — патафизики: некоторые (подавляющая часть человеческого рода) — бессознательные патафизики, а другие — сознательные, то есть сознательные в своем желании отличаться от других... «В прах», мне кажется, подчиняется принципам патафизического письма, ведь в нем с одинаковой невозмутимостью исследуются привычные для литературы темы (судьба исключительного человека) и такие темы, о которых обычно отказываются думать (разложение мертвецов). Не случайно мой переводчик на русский язык Валерий Кислов — я склоняюсь перед его трудолюбием и любопытством — перевел также тексты Раймона Кено или Эрика Сати, которых патафизики особенно ценят.

— А каких современных французских писателей вы любите?

— Не стану рисковать: Жан Эшноз и Пьер Мишон никогда меня не разочаровывали. Из писателей совершенно другого типа меня заворожил Кристиан Остер, главным образом, своей манерой создавать настоящее напряжение, и это при том, что он почти ни о чем не рассказывает: это для меня что-то вроде чуда, которое я отказываюсь себе объяснить. Романы Патрика Девиля свидетельствуют о больших перспективах, о мастерстве и о несравненном таланте колориста. Наконец, Эрик Шевийяр ежедневно ведет свой блог L'Autofictif (беспрецедентное начинание), а его книги, изданные «Минюи», отмечены радикальной новизной: вне связи со всем тем, что пишется сегодня и писалось до него.

— Что вы предполагаете делать в ближайшее время?

— Поскольку я только что вышел на пенсию, у меня, может быть, появится больше времени для письма. Сейчас у меня есть идея для одного романа, но предварительно придется прочитать несколько тысяч страниц. Больше сказать не могу, это же первые поиски. Если проект состоится, речь там пойдет о насекомых (снова!), но не о насекомых-некрофагах из романа «В прах».

— Наконец, последний вопрос. Что вы ненавидите больше всего на свете?

— У меня скорее раздражение, чем ненависть... Поводов полно, но гнев быстро рассеивается! В политике я ненавижу все формы экстремизма. И еще я ненавижу тот раж, с которым французы отказываются от своего собственного языка, от его нюансов, ясности, тонкости, ради того, чтобы бестолково броситься в язык господства. Это то, что Доминик Ноге назвал «мягкой колонизацией», притом мягкости все меньше и меньше. Ален Боре посвятил этому позорному отказу эссе «De quel amour blessée» [1], вышедшее пару месяцев назад в «Галлимаре».


[1] Название — цитата из «Федры» Расина.


Понравился материал? Помоги сайту!

Сегодня на сайте
Дни локальной жизниМолодая Россия
Дни локальной жизни 

«Говорят, что трех девушек из бара, забравшихся по старой памяти на стойку, наказали принудительными курсами Школы материнства». Рассказ Артема Сошникова

31 января 20221535
На кораблеМолодая Россия
На корабле 

«Ходят слухи, что в Центре генетики и биоинженерии грибов выращивают грибы размером с трехэтажные дома». Текст Дианы Турмасовой

27 января 20221581