22 июня 2017Литература
233

Светлана Алексиевич и смерть языка

Андрей Архангельский о том, почему не надо разговаривать с пропагандистами

текст: Андрей Архангельский
Detailed_picture© Getty Images

Когда слушаешь или смотришь российские провластные медиа, часто кажется: «вот если бы я там был, я бы им таких аргументов сразу, я бы их срезал, я бы им напомнил, они бы у меня поплясали». Так может размышлять сегодня только наивный человек. Прежде всего, телевизионное пространство устроено таким образом, что вы гарантированно проиграете: там на вас набросятся примерно вшестером на одного заодно с ведущим. На радио, допустим, еще можно поспорить, как и в газете, один на один, как в нашем случае. Но тут против вас работают уже другие, более сложные, законы — структура языка. В России долго ждали нового писателя-мессию, призывали новый язык — страна ведь литературоцентричная, как говорится, — и накликали: поднатужившись, страна произвела язык пропаганды. Он до сих пор еще до конца не изучен, но вот его характерная черта: он всегда требует от вас соблюдать правила, которые сам соблюдать не собирается. «Половина территории, которая сейчас входит в состав Украины, никогда не была никакой “Украиной”. Это была Российская империя», — утверждает интервьюер, беря в адвокаты саму Историю, говоря как бы от лица самой «исторической правоты». Но когда от лица Истории начинает отвечать Алексиевич, журналист ее тотчас поправляет: «При чем тут 1922 год? Мы с вами живем сегодня, в 2017 году». «Я вас спрашиваю не про двести лет. Я вас спрашиваю про сегодня. Мы живем сегодня». Вот в этом месте ему надо бы ответить: «А при чем тогда Российская империя, если мы живем сегодня?..» — то есть ловить на слове.

Вторая важная примета пропагандистского дискурса — он все время ходит по кругу, он не имеет оснований и поэтому трудноуловим, он питается от самого себя: «государственный переворот — фашистская идеология — Киеву можно, а Донбассу нельзя? — а где вы там видели танки? — людям запрещают говорить по-русски». Вероятно, это можно назвать идиолектом — как это понятие употреблял Ролан Барт: скудный язык, на котором невозможна «настоящая жизнь», но узкоспециальная жизнь — вполне. Барт приводит в пример язык моды. Ты пытаешься найти какие-то основания, моральный или логический фундамент любого утверждения — и не находишь; основания перекрестно отсылают друг к другу или притворяются самой природой, тем, что так «искони», «исстари» или что это «общеизвестно». Почему шляпка с широкими полями «означает приход весны», почему в этом пальто нужно «прогуливаться вдоль доков в Кале», а это платье подходит «для посещения фермы» — нет логических объяснений, это самозарождающийся смысл, он исходит из самого себя; но такому языку нельзя и предъявить никакие претензии, поскольку он «забывает» через минуту то, о чем говорил. Пропаганда действительно — психолингвистический феномен: она затягивает, ты вскоре не можешь выбраться из этой трясины — аргументы кажутся знакомыми и наивными, но их столько и они увязаны так плотно, что кажутся «системой».

Почему рефлексирующий, мыслящий человек, как правило, проигрывает в этом поединке с пропагандой? Потому что он приучен, что диалог должен рождать какой-то новый смысл, расширяя границы известного, — и даже спор с оппонентом предполагает поиск истины, сомыслие, обмен аргументами. А этот идиолект, напротив, лишает вас воздуха, пространства для размышления — вы понимаете, что вам не вырваться из этого круга. Отгадка тут проста: то, что интервьюер кокетливо называет диалогом, лишь притворяется им; на самом деле это разновидность символического насилия — которое хочет добиться не истины, а окончательной победы, взгромоздиться на вас, отхлестать словами.

Живущему в России сегодня достаточно двух-трех фраз, чтобы распознать эту «позицию»; тема Украины — вообще лакмусовая бумажка, сразу все ясно. Алексиевич обвиняют в наивности, что вообще согласилась продолжать, — забывая о том, что в течение всего разговора она понимает, с кем имеет дело. То есть это было сознательное решение. Нужно понимать, что Алексиевич полжизни провела за такими разговорами, из этого и сотканы ее книги; она слушала правоту матерей, которые потеряли детей, слушала правоту тех, кто смертельно болен, слушала окопную правоту медсестер — то есть удивить ее бескомпромиссностью оценок сложно, так же как и жестокостью суждений. И тут она скорее выступает в роли слушателя, нежели говорящего («Да, интересно узнать человека, находящегося по ту сторону, узнать, что у него в голове» — так она начинает разговор); и вот она выслушивает еще один монолог — к тому же она «не своя», она тут в гостях.

Вот ей задают самый бестактный вопрос: знает ли она, за что именно получила премию? У нас знают эту рифму к слову «роза» — «ей дали премию назло России», но Алексиевич еще не привыкла к этой «позиции». Она еще не знает, что виновна перед Россией — с тех пор как получила Нобелевскую премию и ее победа тут была воспринята многими с болью. Недавнее сообщение о ее мнимой смерти, опубликованное во взломанном твиттере министра культуры Франции, подтверждает, что внимание к ней как к «русофобу из первого ряда» не ослабло. Она еще не до конца понимает, что тут идет геополитическая борьба и каждый запрещенный к ввозу из-за границы помидор имеет такую же цену, как и каждое вырванное из уст врага слово — которое можно будет использовать против него. Говорящий и пишущий в России уже имеет к этому иммунитет, закалку, а она — нет. И, вероятно, повинуясь именно писательскому инстинкту, она не хочет иметь этот иммунитет — поскольку это закрыло бы ее от людей.

Из всего этого можно сделать печальный вывод. Нас учили, что в любом случае нужно вступать в диалог, это такая обязанность гуманитария: «нужно разговаривать в любом случае». Но мысль в разговоре рождается от двоих; а в ситуации, когда один пытается родить мысль, а другой старается ее убить, — какой тут может быть диалог. Тут, конечно, можно еще раз сослаться на Барта, который считал, что единственный способ разоблачить миф — разобрать его структуру, то есть буквально цепляться за слова и разбирать, откуда что, — но это все равно получится тот еще диалог, та еще коммуникация.

Это в целом, конечно, крах диалога — и даже в широком смысле смерть языка.

Считалось, что открытое пространство освобождает человека — то есть в силу самой информационной разомкнутости, технически, человек XXI века не способен жить вне других голосов, а значит, каждому гарантирован минимум объективности. Нужно признать, что эта концепция потерпела крах: именно открытое пространство заставило неподготовленного, посттоталитарного человека закупориться. Мало того: с помощью инструментов открытого мира оказалось возможным как раз герметично «закрыть» этот мир, закутаться в информационный кокон — ничего чуждого не впуская — и уже оттуда посылать миру проклятия.

Искать истину в такой ситуации становится невозможно. Механизм сообщничества утерян, этот язык попросту хочет бить, бить, бить, как барабаны из песни Галича. Принимать решение о диалоге теперь приходится исходя не только из собственной готовности, но и из степени накала собеседника (это чувствуется в интервью), а также из собственной психологической устойчивости. Приходится все время быть настороже — спрашивать себя, чем является этот разговор: собственно разговором или кнутом? От чьего лица, так сказать, речь? Если от лица телевизора — а это легко понять, — то остается только замолчать; у писателей это должно хорошо получаться.


Понравился материал? Помоги сайту!

Сегодня на сайте
Дни локальной жизниМолодая Россия
Дни локальной жизни 

«Говорят, что трех девушек из бара, забравшихся по старой памяти на стойку, наказали принудительными курсами Школы материнства». Рассказ Артема Сошникова

31 января 20221535
На кораблеМолодая Россия
На корабле 

«Ходят слухи, что в Центре генетики и биоинженерии грибов выращивают грибы размером с трехэтажные дома». Текст Дианы Турмасовой

27 января 20221579