Григорий Дашевский
Благодарю вас ширококрылые орлы.
Мчась в глубочайшие небесные углы,
ломаете вы перья клювы крылья,
вы гибнете за эскадрильей эскадрилья,
выламывая из несокрушимых небесных сот
льда хоть крупицу человеку в рот —
и он еще одно мгновение живет.
1 дек<абря> 2013
Последний старший
Несмотря на большую разницу в возрасте, я воспринимал Гришу как старшего, так к нему и относился. Произошло это, разумеется, не сразу. В первые годы знакомства, в конце восьмидесятых, — да еще при его полумальчишеском облике — он, конечно, числился в младших. Но уже к началу девяностых Гриша как-то резко повзрослел, возмужал; и только новое выражение, появлявшееся иногда в его глазах, что-то говорило о том, какой ценой дается такое стремительное взросление. Именно тогда он начал нас перерастать и быстро в этом преуспел.
Может, поэтому свои слова о нем кажутся незрелыми, высказывание хочется поручить кому-то другому — еще более старшему. Вот цитата из книги Ханны Арендт, переведенной Гришей, как будто угадывающая будущего переводчика — про свет, «который некоторые люди, в своей жизни и в своих трудах, зажигают почти при любых обстоятельствах и которым освещают отведенный им на земле срок».
То, что к этим «некоторым людям» относится Гриша, было ясно помимо усилий умозрения, достаточно иметь глаза. Все, кто вспоминает его сейчас, говорят о такой оче-видности, о какой-то просвеченности его облика, соединяющего в нераздельное единство свойства совершенно противоположные: хрупкость и несгибаемость; смешливость и серьезность; легкость и постоянное титаническое усилие. А еще вспоминают о его неправдоподобном мужестве. С годами именно это впечатление перекрывало остальные, заполняя все представление о нем.
На моей памяти Гриша только раз пожаловался — и не на здоровье, а на понижение трудоспособности. Говорят, на здоровье он вообще не жаловался никогда, что почти невозможно себе представить. В ответ на неизбежные вопросы следовали только самые скупые факты с упором на закономерность происходящего. Даже последнее, очень краткое, сообщение из больницы (27.11.13) кончалось словами «вроде все по плану».
Он не позволял несчастью распорядиться своей жизнью. После бесконечных больниц почти сразу включался в работу, в общую жизнь. Только губы становились бескровнее, кисти тоньше, а взгляд бывал иногда как выбеленное солнце сквозь тучу. В плохие периоды вслед за лицом бледнели и глаза; радужки становились прозрачнее, словно боль, живущая в нем, забирала не только силы, но и цвета.
Примерно тогда же, в начале девяностых, я понял для себя, что следует не просто слушать Гришину дивную речь, но и прислушиваться к ней. Как это свойственно по-настоящему умным людям, Гриша на собственном уме никогда не настаивал (но уж очень было заметно, бросалось в глаза), да и вообще такие вещи, как ум или талант, ценил не в первую очередь. Главным был для него какой-то другой план, где разные дарования человека перекрывает его целое, цельность. Но в самом Грише эти планы сходились. Его редкая обязательность без ссылок на особые обстоятельства казалась следствием интеллектуальной дисциплины, а дружеская преданность заключала в себе что-то очень строгое, незыблемое; какой-то урок. Та же незыблемость ощущалась в его суждениях, только это касалось не конкретных действий и обстоятельств, а основных понятий о человеческом, о человеке.
Как раз его реакцию на текущие события предсказать было невозможно. Точнее, никогда нельзя было угадать место, из которого она исходила. Именно это место, обнаружившись, оказывалось для понимания самым выигрышным — самым освещенным.
Это был какой-то бесконечно здравый ум; не просто ясный, но проясняющий — источник света такой силы, что пробивает самый плотный туман. Его взгляд на вещи имел направление (всегда прямое) и скорость, действительно роднящие его со световым лучом. Скорость его мысли была природной, никакого разгона не требовалось. На любой вопрос он отвечал так, словно только об этом и думал все последнее время. Это каждый раз было уроком, пусть и преподанным безнадежным ученикам. Учиться у Гриши следовало другому: абсолютно трезвому взгляду — как бы со стороны — на собственное понимание. Если это смирение, то по технике, не по сути.
Подобным «обнаружением места» становились и его статьи. Их значение было очевидно сразу (как это и бывает с подлинным событием), а все же оценено не в полной мере. Это высказывание всегда неожиданное, всегда обнаруживающее какую-то стремительную ясность, еще усиленную безукоризненно ровным тоном и особой классической лапидарностью, экономностью. В этих текстах все слова шли в дело. К игре словами Гриша относился неприязненно. «Дельный» — вот его словечко.
В стихах Гриша позволял себе то, чего не позволял в жизни, и говорить о них надо в ином ключе. Эти стихи и сами ключ, они открывают какую-то дверь, о которой никто не подозревал, и состоят из вещества, прежде нашей поэзии неизвестного; в его состав входит и беспощадная трезвость. За ними стоит какая-то «улыбка», которую очень трудно видеть, трудно о ней думать. Вспоминается Гришин взгляд в некоторые секунды, силу которого он не мог (или не хотел) сдержать.
«Перенимай / призрака привычку глядеть без слез». Это стихотворение я впервые прочел на парижской открытке, написанной Гришей незадолго до его страшной операции.
Он высвечен в памяти так ярко, что я почти вижу его где-то рядом. По большей части Гриша помнится хохочущим. Даже телефонные разговоры как-то освещались этим хохотом. Его шуточки хотелось запомнить и сохранить для вечности. Но я понимаю сейчас, что всегда гнал от себя желание что-то записать за ним или о нем; боялся, что за таким желанием предательски маячит призрак будущего некролога. Надеялся, что такого не случится — при моей жизни.
Но гениальность речи и поведения записать все равно невозможно. Счастливы те, кто знал его или просто видел. Кто слышал его драгоценный голос.
При мысли о нем слова «светлая память» звучат на редкость буквально. В этой памяти нет ни пятнышка, и оттуда действительно идет свет, очень похожий на сияние.
Михаил Айзенберг
Понравился материал? Помоги сайту!