18 декабря 2017Литература
546

Карла Гарриман / Барретт Уоттен: «В мире нет каких-то предустановленных границ — только поэзия»

Кирилл Корчагин, Евгений Павлов, Евгений Былина и Ян Выговский поговорили с классиками американской поэзии

 
Detailed_picture© Алексей Кручковский

15, 16 и 17 декабря в Санкт-Петербурге прошли финальные мероприятия Премии Аркадия Драгомощенко, на которых состоялись чтения, ряд презентаций новых изданий участников сезона и объявление лауреата текущего года. COLTA.RU публикует беседу Кирилла Корчагина, Евгения Павлова, Евгения Былины и Яна Выговского со специальными гостями прошлого сезона премии — классиками американской поэзии Барреттом Уоттеном и Карлой Гарриман.

Евгений Былина: О поэтическом сообществе в исторической перспективе. Вы начали свою деятельность во второй половине XX века, в 60-х годах; скажите, чем поэтическая и академическая среда в Америке того времени отличается от сегодняшней? Какие различия вы могли бы описать?

Барретт Уоттен: Я много писал о своем литературном сообществе — Языковой школе. Ее происхождение связано, конечно, с периодом 60-х годов, но на самом деле больше с 70-ми — когда объединилось несколько групп поэтов, заинтересованных в экспериментах над формой. Основными центрами были Сан-Франциско и Нью-Йорк. В 70-х, когда поэты Языковой школы начали собираться вместе, мы часто устраивали встречи в кафе The Grand Piano, там у нас каждую неделю проходила серия чтений. Кроме того, у нас были дискуссионные встречи, где люди разговаривали о политике. Все эти события проходили очень спонтанно и живо, все были чрезвычайно энергичными, и для всех участников этого процесса было очевидно, что происходит нечто важное, все чувствовали, что они являются неотъемлемой частью чего-то.

Карла Гарриман: Я бы хотела кое-что добавить. Там были люди из совершенно различных поэтических групп, поэтому это было очень динамичное сообщество, которое не было сосредоточено только на том, что вытекало из наших с Барреттом проектов или проектов других людей, это был открытый процесс — я думаю, что это очень важный момент. В нашей «Коллективной автобиографии» [1] можно найти список всех авторов, которые были вовлечены в процесс, он достаточно разнородный, но, несмотря на это, я бы сказала, что все эти люди существовали в неком общем потоке, который не был мейнстримным. Мне кажется, это очень важный момент — то, что в динамике этого процесса была некая отрицательность, протест против мейнстрима.

Уоттен: Я не буду спорить с Карлой, потому что это правда — действительно, было много разнообразных поэтических групп, но все они были чрезвычайно заинтересованы в формальных экспериментах, и это то, что объединяло их как писателей Языковой школы; суть была в том, что все мы делали нечто новое. Это был новый взгляд на литературу, который и определял наше сообщество. Интересно, что в то время мы как раз читали русских писателей 20-х годов — они оказали на нас большое влияние. В основном мы читали Шкловского. Он был переведен на английский в начале 70-х годов, вообще множество произведений русского авангарда было опубликовано на английском языке в 70-е годы усилиями русских эмигрантов, филологов и ученых, которые хотели сохранить традицию. В середине 70-х у нас уже был доступ ко всем русским формалистам и футуристам.

Гарриман: Я читала Шкловского и Толстого, когда мне было 19 лет, это был 1970 год.

Уоттен: Да, русский авангард, а точнее, то, что было между ранним формализмом и левыми, оказал очень большое влияние.

Ян Выговский: Это был некий литературный эффект?

Уоттен: Литературный эффект был не настолько явный, потому что люди, которые переводили и издавали эти книги, верили в разделение эстетического и политического, они думали, что авангард закончился в 1921-м, или в 1927-м, или в 1931-м. Вообще, если вы внимательно почитаете, он не заканчивается ни в какую из этих дат. Он меняется, он эволюционирует, переходит во что-то другое. Если возвращаться к истории нашего сообщества — вопрос формального эксперимента был очень важен для нас. И формальный метод был частью всего этого. Но в то время происходило множество вещей в социальной и политической сфере: например, изменения в гендерной политике, множество моментов, которые не относились к эстетике напрямую и тоже стали очень важными. Это что касается 70-х. Дальше мы продолжали развиваться, мы сделали наш десятитомник «The Grand Piano» с десятью авторами и таким образом перенесли наше сообщество в виртуальное пространство — что было логично, так как впоследствии мы все оказались разбросаны по разным местам. Но в Нью-Йорке, Сан-Франциско, Чикаго, Новом Орлеане и других городах были и другие сообщества, которые в каком-то роде продолжили идею нашего поэтического сообщества из 70-х. Одной из важных точек в истории нашего сообщества стал 2011 год, когда началось движение Occupy, и многие поэты из Области залива Сан-Франциско, которых мы знали, очень радикализировались — не только в связи с ним, но и в связи с изменениями политики в области университетов, реформой, связанной с платой за обучение, и с движением Black Lives Matter — это движение против насилия в отношении чернокожего населения. Короче говоря, с 2009 по 2011 год сообщество очень сильно радикализировалось и политизировалось. Я бы сказал, что сейчас сообщество — это очень важный феномен, который стал в том числе и политически важным.

Гарриман: Правильно. И я не думаю, что мы полностью осознаем, в какой траектории сейчас движется наше сообщество, потому что оно прошло через огромное количество процессов. Например, задолго до Occupy оно столкнулось с феноменом брендирования. Вообще в эстетическое авангардное сообщество в тот момент стали каким-то образом вплетаться определенные виды стратегий нишевого маркетинга. Взять, например, Flarf Poetry — это группы людей, которые в каком-то смысле открыто признали, что это бренд.

Уоттен: Да, здесь нужно пояснить, что после 2000 года появилось множество новых движений, таких, как концептуализм и Flarf, которые в какой-то степени возвращаются к языковому письму. Flarf, например, использует для письма гугл-запросы. В то же время участники Flarf очень любили перформансы, в период своей наивысшей активности они делали много перформансов, когда люди просто выходили и в публичном пространстве читали совершенно нелепые поэмы, написанные с использованием поисковых запросов в Google. Когда Flarf-поэзия проходила через этот период интенсивных перформансов — это была настоящая волна, преимущественно в Нью-Йорке, — эта группа считала себя очень социально значимой. Концептуализм — это немного другая история. Он развивался вокруг определенных фигур, у него, возможно, не было большого сообщества, поэтому когда Карла говорит о брендировании, то это как раз больше применимо к концептуалистам.

Гарриман: Концептуалисты хотели создать сообщество через бренд, поучаствовать в большом количестве проектов в разных местах, чтобы как можно шире заявить о себе, — я считаю это в каком-то смысле фальшивым.

Уоттен: Конечно, есть способы использовать идею определенной поэтической группы или идею авангарда для создания бренда. Вокруг концептуалистов существовали напряженные дискуссии именно по поводу этого вопроса. Помимо этого в последние два года возникла большая дискуссия вокруг феномена поэтов других рас и национальностей. Авангард упрекнули в том, что он состоит преимущественно из белых, — а где же, мол, экспериментальные поэты других национальностей? В последние два-три года экспериментальные произведения таких поэтов приобрели очень большое значение, вызвали большое количество дискуссий.

Гарриман: Да, существует комплексная дискуссия о том, как поэты других национальностей, которые уже идентифицировали себя с авангардом, чувствуют себя и свое место в истории экспериментальной литературы. Действительно, существует критика авангарда как преимущественно белого — в общем, внутри этого сообщества нет какой-то единой точки зрения, есть множество позиций.

Уоттен: Я бы хотел вернуться к предыдущей теме — к русскому авангарду 20-х годов, точнее, к вопросу о противостоянии формального метода и его марксистской критики. Меня интересует то, что было после ЛЕФа, в особенности Волошинов и Медведев — насчет Медведева мы не уверены, существует ли он, это вы мне скажите. Есть вероятность, что это одно и то же лицо; так или иначе, он писал марксистскую критику формального метода. У Волошинова есть очень важная теория социального подхода к языку. А кроме того, есть Выготский, который разработал психологию, определяющую человека как социальное существо, в противовес фрейдизму, в центре которого стоял индивид. Эта сфера очень меня интересует, потому что она дает разные подходы к тому, что такое языковое письмо. Формальный эксперимент и понятие социального, так сказать, воображения могут быть связаны. Например, когда я писал поэму об избрании Трампа, язык, который я использовал, язык в моей голове — это тот же язык, который циркулирует в социальном пространстве, это не мой личный язык.

Былина: Вы могли бы описать, что происходит с поэзией вот в этот конкретный момент, после избрания Трампа? Как это политическое событие может изменить поэтическую сферу и, может быть, сферу искусства вообще?

Гарриман: Знаете, я подписана на большую электронную рассылку, а у Барретта есть большая группа в Facebook, и то, что мы там наблюдаем, — не знаю, может, это преждевременные слова, но мы видим людей в состоянии паники. Они мечутся, пытаясь понять, что же им делать и как дальше жить в мире; это одно из тех явлений, которые я наблюдаю, — ты вроде как не хочешь отворачиваться от реальности, но в то же время не хочешь пытаться понять, почему эта реальность тебе небезразлична.

Уоттен: Мы должны понимать, что это событие — на самом деле, очень глубокий кризис. И люди еще не отошли от этого, они еще не приняли то, что произошло. Самое первое, что случилось, — в первые пять дней после избрания Трампа кто-то начал распространять призыв к политическому ответу, в частности, что, может быть, «следует выпустить книгу» и все в таком духе, бла-бла-бла. Я сомневаюсь в ценности таких призывов, потому что это очень похоже на реакцию на первую и вторую войны в Персидском заливе: знаете, это такой определенный вид популизма, который всегда сопутствует таким мгновенным политическим ответам, все это очень поверхностно. Что случится с поэтами, что случится с литературой в процессе принятия этого события — сейчас слишком рано судить, ведь мы вообще не осознаем то, чем может обернуться это событие.

Гарриман: Меня тоже волнует вопрос, какой эффект это оказывает на литературу уже сейчас. В сущности, все озабочены тем, что происходит с ними, литература не так уж сильно кого-то волнует сейчас — по крайней мере, исходя из моего опыта. Это касается даже моего собственного университета: там было большое количество эпизодов, связанных с проявлением расизма. Я работаю в очень мультикультурном университете, там как минимум 20% студентов — чернокожие и много людей других национальностей, эмигрантов, то есть как минимум 50% небелых. Сейчас там очень напряженная атмосфера, полная страха и тревоги, которая связана с протестами против расизма и с тем, как университет сейчас обращается с теми студентами, которые пытаются протестовать против проявлений расизма, возникающих в кампусах. Это началось до выборов, а сейчас это просто обострилось. Студентов сейчас больше всего поддерживают именно интеллектуалы, писатели, теоретики критики, поэты, философы и социологи.

Уоттен: Я хочу задать вам вопрос: у вас в России существует теория фашизма? Я имею в виду — не государственная теория, не официально одобренная. Есть ли у вас какое-то представление о том, что произошло?

Былина: Ну, я получил представление о фашизме из книг, из истории. У нас ведь не было возможности пережить это самим, но мы каким-то образом можем сделать это через искусство, через знание, через книги, может быть. Даже через эти вещи можно каким-то образом воспроизвести это в нашей коллективной памяти.

Уоттен: Вы знаете Адорно?

Былина: Да, конечно.

© Алексей Кручковский

Уоттен: Так вот, Адорно написал очень интересную книгу — «Авторитарная личность». Он разработал теорию о том, что внутри американской демократии существует психологическая готовность к недемократическим формам правления, к авторитаризму. И как он это обнаружил? Он обнаружил это через психологическое тестирование, проводил психологические тесты, тесты личности. Интерпретировал эти результаты с помощью теории психоанализа. Адорно работал над этим вместе с Калифорнийским университетом, и они проводили исследования, в том числе среди студентов. И они обнаружили, что в этих обычных, нормальных американцах, которые считали себя демократами и поддерживали Франклина Рузвельта и т.д., — внутри них (а точнее, некоторой части этой коллективной психологии) была некая тенденция к тому, что они готовы принять недемократические формы правления и даже хотят этого. Я внимательно изучал эту книгу, и мне было очень интересно увидеть, как из американской демократии неожиданно развивается эта готовность к недемократическим формам правления и авторитаризму. Адорно бы предсказал исход последних выборов. По его мнению, это связано с отношением к тем, кто отличается от нас, — к людям с другим цветом кожи, к меньшинствам. На мой взгляд, нам нужно задуматься о психологической основе того, что мы сейчас испытываем. Что, если психология, готовая к принятию недемократических форм правления, связана с опытом языка? Другими словами, то, каким образом эта психология обобщается и передается среди масс людей, — это язык. И этот язык исходит из множества источников, которые усиливают друг друга, — источников в медиа.

Гарриман: Да, конечно, медиа вообще несут огромную ответственность за это.

Евгений Павлов: Я бы хотел возразить: нельзя ведь не принимать во внимание того, что исторический момент поменялся, он совершенно другой. Язык тоже изменился, изменились социальные отношения. Политика мультикультурализма и толерантности должна была возыметь какое-то действие.

Уоттен: Верно, например, возникло движение за гражданские права, но, с другой стороны, вспомните — Обаму не хотели принимать в качестве президента, потому что он чернокожий. Адорно мог бы это предсказать. Он мог бы показать нам, почему обладание властью и тот факт, что у тебя кожа другого цвета, противоречат друг другу и их сочетание предположительно вообще исключено из культуры большинства населения.

Гарриман: Я думаю, социологи, занимавшиеся вопросами расы в 50-х — 60-х годах, тоже могли бы предсказать это, потому что они понимали те социальные отношения, которые пришли из рабовладельческого строя и которые продолжали существовать в психологических формах в течение долгого времени.

Уоттен: То, что мы сейчас наблюдаем, — это подъем авторитаризма. Вы согласны? Трамп — сторонник авторитаризма с точки зрения политики.

Былина: Может, это и так, но мы можем вспомнить о том, что Славой Жижек…

Уоттен: Славой Жижек — очень интересная фигура, но он — большая проблема для нас, тех, кто занимается критической теорией.

Былина: Почему?

Уоттен: У левых всегда существовала позиция не противостоять худшему исходу развития событий, потому что этот исход должен обнажить противоречия капитализма и ускорить то, что придет после него. И мы слышали этот бред с тех пор, как нам исполнилось пятнадцать. В 1968 году, во время войны во Вьетнаме, были социалисты, которые говорили, что нужно голосовать за Никсона, потому что это ускорит кризис капитализма. Каждый раз, когда кто-то делает подобное заявление, это совершенно неправильно. Что бы этот человек ни сделал, когда он придет к власти, он разрушит то, чего его предшественники добивались очень долгое время, разрушит это одним росчерком пера. Вот что может сделать Трамп: он может смахнуть пятьдесят лет социального прогресса росчерком пера. И, чтобы это отстроить заново, нужно будет еще пятьдесят лет. Позиция Жижека совершенно нестерпима, и многие люди очень недовольны тем, что он занял ее.

Гарриман: Я не встречала еще ни одного человека, который бы высказался в его поддержку; эти люди сейчас сидят тихо, что очень интересно. На самом деле, в том, что называлось левой позицией, существовали два вектора. Первый: позволить самому плохому случиться, позволить мыльному пузырю лопнуть — это как раз позиция Жижека, и мы это слышали множество раз от различных сторон. Второй: попробовать внушить среднему классу параноидальную идею о том, что если они не остановят то, что сейчас происходит, то рано или поздно за ними придут, — короче говоря, создать параноидальный дискурс типа как у SDS [2]: если не остановить то, что происходит сейчас, то дальше авторитарная экономика и власть будут влиять на все большее и большее количество людей, которые сейчас это отрицают, так как не чувствуют этого. И это была совершенно неэффективная логика, которая просто привлекала людей, склоняющихся к такому параноидальному дискурсу.

Кирилл Корчагин: Об этом, наверное, можно говорить бесконечно, так что давайте все же вернемся к поэзии. У меня был вопрос о формализме и формальных ограничениях в поэзии. В русской традиции формальные ограничения — это всегда что-то неполитическое, лишенное любой политической повестки в каких бы то ни было формах. Я бы хотел спросить о том, как связаны формальные ограничения и поэзия в американской традиции и в ваших произведениях.

Уоттен: В американском авангарде есть очень интересные произведения, которые выглядят так, как будто это чистый результат формальных операций: например, работы Джексона Поллока или Джона Кейджа. Здесь интересно подумать, насколько эти методы творчества были реакцией на то время, когда они были разработаны. К примеру, Кейджа можно считать радикальным формалистом, но, с другой стороны, выходит, что он в каком-то смысле анархист — он верит, что мир, в котором мы живем, политически деформирован и неразумен. Он заявлял, что его творчество сохраняет форму свободы в противопоставлении политике. Мое мнение о связи формальных экспериментов в творчестве и политике — всегда есть точки соприкосновения между тем, что мотивирует формальный метод, и тем, что он создает. Это возвращает нас к Шкловскому. Шкловский говорит о приеме и о том, что он мотивирован. Может быть, он имеет в виду то, что прием мотивирован общей формой, но общая форма всегда мотивирована ее отношениями с тем, что вне ее. Когда он говорит об «остранении», он ведь не говорит об автономной форме, о «вещи-в-себе»; он говорит о различиях между этой формой и чем-то другим, правильно? То есть получается формальный метод против повседневной жизни. Повседневная жизнь, таким образом, становится частью формального метода, и не может быть ситуации, при которой она бы не стала его частью. В «Сентиментальном путешествии» Шкловский едет в Иран, Персию, рассуждает о формальном методе, и эти рассуждения идут в контексте Первой мировой войны, в контексте русского колониализма. То есть эти отношения между формой и тем, что ее мотивирует, важны даже в формальном методе. Я всегда считал, что Шкловский не говорит об эстетической автономности, он говорит о диалектических отношениях произведения искусства и мира, который его породил.

Гарриман: Я могу только согласиться с этим и добавить, что формализм может стать неким воплощением формального метода, по крайней мере, в нашей стране. То есть критический аспект формального подхода может быть создан эстетическим способом, как если бы у него была некая ценность, которой у него больше нет. Жаль, что я не могу рассмотреть этот вопрос в контексте русской поэзии, ведь я так мало знаю о ней…

Уоттен: Да, ты ведь понятия не имеешь о том, что здесь происходит.

Гарриман: Точно!

Уоттен: Здесь столько всего творится, множество разных направлений.

Былина: Я бы хотел задать вопрос о вашей академической и поэтической деятельности: как они соотносятся друг с другом?

Уоттен: Как левое и правое полушария.

(Смех)

Это правда похоже на пинг-понг в мозгу. Это совершенно разные виды размышления и разные виды письма. Только что у меня вышел сборник критики, и после этого перестать думать этой стороной и начать думать поэтически — это определенное усилие, это непросто. Я думаю, что это две совершенно разные когнитивные функции. Но я заинтересован в том, чтобы две стороны этой медали всегда были в контакте друг с другом.

Гарриман: Я стараюсь все время заниматься творчеством, и единственная причина, по которой я могу на время прерваться, — это моя обязанность быть ответственным преподавателем: иногда мне нужно думать о том, как соотносить свои проекты с семестрами в университете. Так что в научном сообществе я больше художник, нежели ученый, хотя я не отрицаю и не отвергаю академический образ мысли и письма, который необходим для написания статей, эссе, книг, диссертаций, — я живо участвую в этом процессе, но я всегда ко всему подхожу, прежде всего, как художник. Поэтому я согласна с идеей Барретта насчет правого и левого полушарий, но я, наверное, все-таки более односторонняя в этом смысле (смеется).

Уоттен: А у вас в России есть кто-нибудь, кто, будучи поэтом и критиком, одновременно еще и преподаватель высшего учебного заведения?

Былина: Ну вот Кирилл, например…

(Смех)

Уоттен: Ага, значит, теперь это возможно.

Былина: Я бы хотел задать вам вопрос о топосе. В русской литературе и культуре есть особые места — Москва, Ленинград и т.д., которые особым образом влияют на характер литературы. Вы сейчас живете в Детройте, верно? Я знаю, что Детройт — очень важное место для музыкальной культуры, но как оно отражается в ваших произведениях? И как это место меняет вас в общем, экзистенциально?

Уоттен: Детройт — это целая история. Это город автомобильной индустрии, профсоюзов, людей разных рас, определенных жанров музыки: Motown, Игги Поп, White Stripes, Eminem — все они олицетворяют истинный Детройт. Но у меня никогда не было задачи стать частью всего этого, я никогда бы не приехал туда за этим. Жить в Детройте для меня означает в каком-то смысле идти против течения, и меня это полностью устраивает. Карлу, я думаю, чуть меньше на данном этапе.

Гарриман: Ну, для меня этот переезд был очень продуктивным. Большую часть своих произведений я написала в Детройте. Что бы мы ни делали, мы всегда очень ограничены знаниями, которые получаем там, где живем, и в этом смысле переезд в Детройт вынудил меня существовать в нескольких местах одновременно. Это очень плодотворная позиция, отлично подходящая для экспериментов. А кроме того, возникает какая-то симпатия к этому месту, где ты живешь как пришелец, и я считаю, что это очень хорошо для творчества.

Уоттен: Мне кажется, наш разговор уходит в сторону: мы говорим о сообществе, появившемся в 70-х годах в Сан-Франциско, которое было очень интенсивным и с которым мы себя идентифицируем на сто процентов. И после этого жить в Детройте...

Гарриман: Я возражу: я не идентифицировала себя с ним и именно поэтому и начала Театр поэтов [3], потому что я не хотела быть в изолированном сообществе и протестовала против патриархальной поэзии.

Уоттен: Да, мы все были в Театре поэтов, он был очень важным феноменом в истории сообщества, который, по сути, переосмыслил его в форме театра.

Гарриман: Я делала это, а также посещала все больше и больше сообществ, работала с разными людьми, у которых не было связей с нашим сообществом, и продолжаю это делать.

Уоттен: О'кей, о'кей! Да, это хорошая критика — не все хотели быть частью сообщества и видеть его как некий единый организм. Но была группа людей, которые собрались вместе и были очень заинтересованы друг в друге, очень продуктивны, и в результате их идеи воплотились в форме арт-практики. Теперь перейдем к нашему времени. Феномен сообществ по-прежнему существует: например, Западное и Восточное побережья. Существуют также и критика таких сообществ, и феномен изолированности; мы испытали и то, и другое. И мне интересно разделить понятие коллективности и понятие сообщества как группы людей, которые собрались вместе. И, может быть, в понятии «сообщество» есть нечто обороняющееся — нечто, что создает защитную изолированность; здесь проблематичен сам язык, который работает так, как он работает. Вы, ребята, организуете сообщество писателей в наше время, я считаю, что это очень продуктивно. И одновременно есть бóльшая картина — та коллективность, в который вы существуете; это уже другой вопрос.

Выговский: И еще вопрос — об Аркадии Драгомощенко. Он переводил поэтов Языковой школы на русский, а его стихи, в свою очередь, переведены на английский. Как вы видите его связь с Языковой школой? Как сильно они повлияли друг на друга?

Уоттен: О'кей, я попробую ответить. Один из интересных моментов насчет Драгомощенко и Языковой школы — это то, что мы начали разговор, который не был на 100% понятен обеим сторонам, но в то же время был продуктивен, не правда ли? Это был такой транснациональный момент, одновременно и попытка определить интересные моменты в том, что делают другие, и не совсем полное понимание того, что они делают. И затем понимание того, что это различие важно. Я считаю, что Драгомощенко очень обогатился через свой контакт с Западом, это дало ему огромный ресурс для размышления и работы над своим творчеством. Его произведения для многих людей были подтверждением того, что в других литературах, на других языках есть люди, которые делают очень интересные вещи. Но это не то же самое, что Языковая школа. Здесь можно привести пример сюрреалистов: они жили во Франции и писали на французском, но вот Эме Сезер жил на Карибах, однако тоже писал на французском — потому что это все один большой проект, который существует именно на французском. И до тех пор, пока все говорят на французском и пишут книги, которые понимают в 20-х — 30-х годах во Франции, — сюрреализм универсален, он может существовать где угодно. В связи с Драгомощенко я для себя отметил важную вещь: ничего универсального не существует. Нет такого сюрреализма или Языковой школы, которые смогут существовать в любой литературе, на любом языке. И это прекрасно, потому что благодаря этому можно понять особенности других культур, понять, что же такого, например, в России, что порождает именно такую литературу. Поэтому я последовательно выступаю за обратную зависимость между литературами, языками и странами. Ведь это самое интересное в переводе, перевод — это движение через пробелы, созданные этой зависимостью.

Гарриман: Я полностью согласна. Думаю, это большая удача, когда у тебя есть возможность установить отношения с поэтами и писателями из других стран. Ты видишь, что у вас есть что-то общее: может быть, похожие запросы, или интеллектуальные интересы, или страстное отношение к языку — вы не можете точно определить, что именно. Это открытый процесс.

Уоттен: И это придает смысл и твоему собственному творчеству, эта открытость очень вдохновляет.

Гарриман: Да, и ты понимаешь, что в мире нет каких-то предустановленных границ — только поэзия. Это здорово.

Корчагин: Хорошо, а теперь последний вопрос. Как вы думаете, будет ли поэзия уничтожена новыми медиа или современным искусством? Есть множество форм связи между современным искусством и поэзией, между новыми дигитальными формами выражения и поэзией, но как по-вашему: эти формы — враги поэзии или ее друзья?

Гарриман: Не думаю, что все так односторонне, мне кажется, новые медиа с учетом их коммуникативного доминирования постепенно становятся объектом критики и поэтической чувствительности. И мы не знаем, к чему это приведет, но это не уничтожит поэзию. Ведь новые медиа — это важные явления в человеческих взаимоотношениях, и поэзия может многое сказать об этом со множества точек зрения, из множества разных периодов. И медиа никогда не смогут оборвать этот процесс.

Почему? Потому что книга исчезает? Нет. Книга все равно преобладает над цифровым пространством. Если вы когда-либо что-то делали в сфере цифровых медиа, то вы знаете, как быстро они меняются: десять-пятнадцать лет, и раз — все, очередной сервис или веб-сайт ушел в историю. Цифровые медиа нестабильны, они все время эволюционируют. Книга выживет, и если будет так, то выживут и формы письма, которые от нее зависят. Может быть, выживут даже рукописи.

Перевод с английского Александра Илюшенко



[1] Речь идет о десятитомнике «The Grand Piano. An Experiment in Collective Autobiography», посвященном истории Языковой школы.

[2] Students for a Democratic Society — радикальное левое движение за права студентов в США.

[3] Poets Theatre — экспериментальный театр в Сан-Франциско.


Понравился материал? Помоги сайту!

Сегодня на сайте
Разговор c оставшимсяВ разлуке
Разговор c оставшимся 

Мария Карпенко поговорила с человеком, который принципиально остается в России: о том, что это ему дает и каких жертв требует взамен

28 ноября 20245240
Столицы новой диаспоры: ТбилисиВ разлуке
Столицы новой диаспоры: Тбилиси 

Проект «В разлуке» начинает серию портретов больших городов, которые стали хабами для новой эмиграции. Первый разговор — о русском Тбилиси с историком и продюсером Дмитрием Споровым

22 ноября 20246848
Space is the place, space is the placeВ разлуке
Space is the place, space is the place 

Три дневника почти за три военных года. Все три автора несколько раз пересекали за это время границу РФ, погружаясь и снова выныривая в принципиально разных внутренних и внешних пространствах

14 октября 202413327
Разговор с невозвращенцем В разлуке
Разговор с невозвращенцем  

Мария Карпенко поговорила с экономическим журналистом Денисом Касянчуком, человеком, для которого возвращение в Россию из эмиграции больше не обсуждается

20 августа 202419783
Алексей Титков: «Не скатываться в партийный “критмыш”»В разлуке
Алексей Титков: «Не скатываться в партийный “критмыш”» 

Как возник конфликт между «уехавшими» и «оставшимися», на какой основе он стоит и как работают «бурлящие ритуалы» соцсетей. Разговор Дмитрия Безуглова с социологом, приглашенным исследователем Манчестерского университета Алексеем Титковым

6 июля 202423855
Антон Долин — Александр Родионов: разговор поверх границыВ разлуке
Антон Долин — Александр Родионов: разговор поверх границы 

Проект Кольты «В разлуке» проводит эксперимент и предлагает публично поговорить друг с другом «уехавшим» и «оставшимся». Первый диалог — кинокритика Антона Долина и сценариста, руководителя «Театра.doc» Александра Родионова

7 июня 202429154
Письмо человеку ИксВ разлуке
Письмо человеку Икс 

Иван Давыдов пишет письмо другу в эмиграции, с которым ждет встречи, хотя на нее не надеется. Начало нового проекта Кольты «В разлуке»

21 мая 202429823