21 января 2020Литература
246

«Нерусский» классик

Андрей Тесля к 150-летию со дня смерти Александра Герцена

текст: Андрей Тесля
Detailed_picture© Сергей Левицкий / репродукция ТАСС

Герцен — одно из «больших имен» русской культуры. То есть он — тот, кого невозможно обойти, вычеркнуть, отменить — как бы ни относиться к его взглядам. Иными словами, он — один из тех немногих, кто составляет самую ее суть.

И вместе с тем Герцен — на удивление «нерусский» автор. Над неправильностью его языка потешались современники: Шевырев в «Москвитянине» даже составлял пополняемый словарь «искандеризмов». Впрочем, как утверждал сам Герцен, он на всех известных ему языках говорил неправильно — поправляя их под себя, обходясь без почтения, — и в случае русского мы теперь многие из «неправильностей», отмеченных современниками, уже не в силах опознать: он сделал это нормой — собственно, самый большой успех, которого может добиться автор.

Говоря о его «нерусскости», имеют в виду чаще всего другое — саму нетипичность, непривычность его склада для того времени, когда ему довелось жить и писать.

Впрочем, и для всякого другого, наверное: он был скроен на свою особую, слишком индивидуальную мерку. С одной стороны — московский барин, с детства впитавший в себя широкую, растрепанную культуру больших арбатских домов, подмосковных имений. Человек московско-французской культуры — отсутствие которой он с неприязненным удивлением обнаружил, очутившись в Париже. Ценящий острое слово, уснащающий свои тексты готовыми афоризмами — так, что иногда их уже тяжело читать: настолько они состоят из одних сентенций, нанизанных друг на друга. И вместе с тем — незаконнорожденный, с ранних лет остро чувствующий и глубоко переживающий всю странность, неладность своего положения — и компенсирующий ее (тем легче, что это сочетается с романтическими десятилетиями европейской культуры) убеждением в своей исключительности.

Он нигде не свой — примечательно, что, собственно, крепких и долгих дружеских отношений у него было весьма немного. По существу — одна детская дружба-влюбленность с Огаревым, пронесенная через всю жизнь. С остальными — та же модель дружить, влюбляясь в другого, что почти с неизбежностью влечет за собой разочарование: как писал ему Огарев, хорошо его изучивший, в свой дружбе он склонен «вытягивать» другого. И лишь затем, когда пройдут и влюбленность, и разочарование, когда наступит видение другого уже без иллюзий, — тогда, если повезет, может возникнуть ровная, длинная дружба-приятельство, но не подпускающая другого слишком близко к себе.

Сам он больше всего ценил простоту. Именно невозможность «простоты», ее отсутствие в «великих людях» Запада были для него не только личным водоразделом, пределом сближения — но и неизменным основанием моральной критики. «Они» — играющие роль. Пусть даже самым искренним образом и самую прекрасную из ролей. «Мы» — живущие, действующие непосредственно, не оглядывающиеся на себя в зеркало.

И это тем более странно, что сам Герцен в литературе — едва ли не полная противоположность «простоте». Романтик, постоянно озабоченный собой, едва ли не всю жизнь пишущий свою автобиографию, — человека, менее далекого от оглядки на себя, на первый взгляд, найти трудно. И тем не менее — в его собственной логике, по крайней мере, это совершенно не противоречащие друг другу характеристики. Сила Герцена — именно в его искренности в сочетании с зоркостью, в первую очередь, в отношении самого себя. То, что на первом ходе воспринимается не столько даже как недостаток, сколько как противоречие, — стремление к простоте с постоянной самооглядкой, непрерывной заботой о себе — оборачивается на втором именно способностью пересматривать собственные взгляды, подвергать свои убеждения и поступки критической оценке. Искренность и непосредственность — то, что придает верованиям и действиям неотменяемую ценность. В то мгновение, тогда — он чувствовал именно так. Теперь — он воспринимает и понимает иначе.

Но прошлое здесь остается неизменяемым. Сознательно. На практике наша память подвижна — и, отметим попутно, для Герцена речь идет именно о воспоминаниях, о том, как прошлое представляется теперь. Лидия Гинзбург, анализируя рассказ в «Былом и думах» о годах в Вятке и Владимире, обращала внимание на редактуру Герценом своих собственных писем и писем невесты. Он убирает длинноты, вычеркивает выражения, слишком явно отдающие романтической выспренностью, — оставляя лишь некоторые знаки времени. «Былое и думы» — «произведение 50–60-х годов, в котором 30–40-е годы отражены ретроспективно. Читатель знает, что Герцен 30-х годов — идеалист и романтик, читателю сказано об этом, но изображена действительность 30-х годов, прошедшая сквозь сознание зрелого Герцена <…>» [1].

Гинзбург в свое время придумала очень точное определение для своеобразия большинства герценовских текстов — «лирическая публицистика». В этом скрываются и их сила, и опасность: поскольку автор говорит о себе, от себя и о том, во что он верит и в чем убежден, и при этом ключевым для него выступает именно искренность, то убедительность отношения, правда восприятия оборачиваются уверенностью в истинности сказанного — а герценовская истинность касается лишь отношения, а не самой реальности.

У него есть художественная любовь к детали — и гоголевское умение ее утрировать. И редкие в русской культуре способность и умение быть пафосным, не впадая в пошлость. В первую очередь — способность к пафосу свободы.

И здесь — ключевая «нерусскость» Герцена. Его борьба за свободу имеет мало общего с борьбой за свободу других или стремлением облагодетельствовать их. Он стремится быть свободным сам — так, как это понимает и умеет. Стремится к аристократической свободе (и ценит те страны и тех людей, которые умеют быть свободными подобным образом, — сохраняя вечный восторг перед Италией).

Иными словами — ему важна его собственная свобода. И свобода тех, кто для него «свой»: своих друзей, своего круга — того самого, московского. Они не могут стать свободными до тех пор, пока существует крепостное право, — и поэтому оно должно быть отменено. Даже если, например, самим крепостным это не нужно. Потому что Герцен борется за свою свободу — и именно это делает его совершенно нетипичным в русском политическом контексте 40-х — 60-х, в отчетливости собственных мотивов и интересов, в озабоченности не властью, а свободой, не переустройством мира в соответствии со своими представлениями, а возможностью действия, созданием пространства для него.

И мотивировано это стремление к свободе оказывается индивидуалистически — речь о своей свободе, которая нужна для того, чтобы иметь возможность добиться своего счастья. «Своего» в том числе в романтическом смысле — подлинности, соответствия: прожить собственную жизнь, а не в соответствии с чьими-то чужими представлениями, рамками, долженствованиями. О присутствии своего «я»: не в отвержении этики долга, а в том, что этот долг — твой собственный. Как в случае с дуэлью с Гервегом — отказ от нее для Герцена тяжел именно потому, что, на взгляд окружающих, этого требует его положение. Но он не видит в этом смысла, для него честь не может быть восстановлена подобным образом, низкий человек — покаран. Отказ от дуэли оказывается в его логике актом свободы: не подчиниться предрассудкам, выстраивать собственную этику — свободных людей. Тогда, правда, он еще верит, что об этих «свободных людях» можно говорить во множественном числе и как о некоем единстве — апеллировать к ним и себя осознавать их частью. С годами произойдет расставание и с этой иллюзией, как на исходе жизни Герцен будет склонен согласиться с шатобриановским утверждением «счастье можно обрести лишь на проторенных путях». Здесь, кстати, вновь — сугубо герценовская свобода, способность оглянуться со стороны на самого себя и свою жизнь — и очень русская склонность отождествлять личную свободу, свободу переживания со свободой политической, вообще не проводить границу между этикой, политикой и эстетикой. Собственно, тот самый романтический идеал цельности, который и становится столь остро переживаемым, поскольку реальность романтического героя — расколотость.


[1] Л.Я. Гинзбург. «Былое и думы» Герцена. — Л.: Гослитиздат, 1957. С. 68


Понравился материал? Помоги сайту!

Сегодня на сайте
Разговор c оставшимсяВ разлуке
Разговор c оставшимся 

Мария Карпенко поговорила с человеком, который принципиально остается в России: о том, что это ему дает и каких жертв требует взамен

28 ноября 20244862
Столицы новой диаспоры: ТбилисиВ разлуке
Столицы новой диаспоры: Тбилиси 

Проект «В разлуке» начинает серию портретов больших городов, которые стали хабами для новой эмиграции. Первый разговор — о русском Тбилиси с историком и продюсером Дмитрием Споровым

22 ноября 20246424
Space is the place, space is the placeВ разлуке
Space is the place, space is the place 

Три дневника почти за три военных года. Все три автора несколько раз пересекали за это время границу РФ, погружаясь и снова выныривая в принципиально разных внутренних и внешних пространствах

14 октября 202413018
Разговор с невозвращенцем В разлуке
Разговор с невозвращенцем  

Мария Карпенко поговорила с экономическим журналистом Денисом Касянчуком, человеком, для которого возвращение в Россию из эмиграции больше не обсуждается

20 августа 202419510
Алексей Титков: «Не скатываться в партийный “критмыш”»В разлуке
Алексей Титков: «Не скатываться в партийный “критмыш”» 

Как возник конфликт между «уехавшими» и «оставшимися», на какой основе он стоит и как работают «бурлящие ритуалы» соцсетей. Разговор Дмитрия Безуглова с социологом, приглашенным исследователем Манчестерского университета Алексеем Титковым

6 июля 202423587
Антон Долин — Александр Родионов: разговор поверх границыВ разлуке
Антон Долин — Александр Родионов: разговор поверх границы 

Проект Кольты «В разлуке» проводит эксперимент и предлагает публично поговорить друг с другом «уехавшим» и «оставшимся». Первый диалог — кинокритика Антона Долина и сценариста, руководителя «Театра.doc» Александра Родионова

7 июня 202428894
Письмо человеку ИксВ разлуке
Письмо человеку Икс 

Иван Давыдов пишет письмо другу в эмиграции, с которым ждет встречи, хотя на нее не надеется. Начало нового проекта Кольты «В разлуке»

21 мая 202429548