30 апреля 2020Литература
306

«Российский литературный канон должен использовать не только гендерную, но и постколониальную оптику»

Маргарита Вайсман: большое интервью

текст: Мария Нестеренко
Detailed_picture 

Маргарита Вайсман — историк литературы, кандидат филологических наук и доктор философии по русской литературе. В 2011 году окончила магистратуру (MPhil), а в 2017-м — докторантуру в Оксфордском университете по специальности «русская литература» (DPhil). Доцент и с августа 2020 года заведующая кафедрой русской литературы и языка в Сент-Эндрюсском университете в Шотландии. Директор научно-исследовательского центра Centre for Russian, Soviet, Central and Eastern European Studies (St Andrews, 2017–2019), академический руководитель магистерской программы Global Social and Political Thought, автор книги «Self-Consciousness and the Novel: Nineteenth-Century Russian Metafiction» (Oxford: Legenda, 2021). Мария Нестеренко поговорила с Маргаритой Вайсман о ее основных исследовательских интересах — русском реализме, истории идей, профессиональном соавторстве мужчин и женщин в XIX веке, литературных репутациях и славе.

— Насколько я помню, вы сейчас занимаетесь русским реализмом; расскажите подробнее об этом проекте.

— Да, действительно, у меня сейчас в работе два больших проекта — один о реализме, который почти завершен, и новый проект, связанный с гендерными исследованиями. Проект, связанный с русским реализмом, вырос из моей докторской диссертации в Оксфорде: там я занималась историей феномена «метапроза» под руководством Андрея Зорина. Метапроза — это такой тип литературного текста, в котором автор все время напоминает читателю: не забывай, что ты читаешь выдуманную историю, а не рассказ из жизни. Всем известный пример такого напоминания из школьной программы — проницательный читатель в «Что делать?» Чернышевского, который в какой-то момент так надоедает автору своими замечаниями, что тот затыкает своему неуемному читателю рот салфеткой. При этом традиционно считается, что метапроза — это феномен эпохи модернизма и постмодернизма. Мне же хотелось посмотреть, как такой прием работает в XIX веке, в романах Чернышевского, Алексея Писемского и у женщин-писательниц, как, например, Авдотья Панаева. Из этой диссертации выросла книжка о русской метапрозе XIX века, которая в следующем году выходит на английском в оксфордском издательстве Legenda, а вскоре, надеюсь, выйдет и по-русски. Второй результат этого проекта — мое участие как соредактора в замечательном новом сборнике статей, который летом выйдет в издательстве «Новое литературное обозрение». Вместе с коллегами — Алексеем Вдовиным, Ильей Клигером и Кириллом Осповатом — мы подготовили том, где собраны статьи ведущих мировых исследователей русского реализма. Ну и, наконец, наиболее практический итог этого проекта — это учебник по истории глобального реализма, который мы сейчас готовим с коллегой из университета в Ванкувере Кэтрин Бауэрс.

— Что такое глобальный реализм?

— В британской академии (в том числе и в ее педагогической части) сейчас любят писать о «событиях мирового масштаба», как говорили в советской прессе. Поэтому издатели просят учебники о «глобальных явлениях»: если о реализме, то не только о русском, французском и т.д., но желательно сразу в его мировом срезе. Так что учебник по глобальному реализму — это справочное издание для студентов вузов о том, как реализм как художественная традиция функционировал в разных культурах на разных этапах своего существования. По нашей задумке, в него войдут не только описания реализма как литературного феномена, но и главы о неореализме в кино, реалистической живописи, музыке и других медиа. По смыслу глобальный реализм — это такая трансисторическая, транснациональная и трансмедиальная художественная традиция.

— В вашей монографии рассматриваются три романа 1860-х годов, а какие именно?

— Самый известный из них — «Что делать?» Чернышевского (моя кандидатская диссертация в Пермском государственном университете была о Чернышевском, и мое прошлое чернышевсковеда дает о себе знать). Второй роман в этой монографии — «Взбаламученное море» Алексея Писемского, менее известный, но ужасно интересный. Это такая история очередного «лишнего человека», только весьма посредственного. Из-за «реакционного» статуса Писемского изучали в советское время в основном как создателя жанра романа-памфлета, а на самом деле во «Взбаламученном море» очень много других необычных приемов реалистического письма. Мой коллега Кирилл Зубков сейчас работает над академическим изданием романа, и будем надеяться, что, когда оно выйдет, Писемский станет чуть более понятен современному читателю (в сборнике «НЛО» будет и моя статья про метареализм Писемского в этом романе). Третий роман в этой монографии — «Женская доля» Авдотьи Панаевой, писательницы, которую тоже в основном помнят не из-за этого текста, а как гражданскую жену Некрасова и автора знаменитых «Воспоминаний». Меня интересовало, как в этих трех текстах отрефлексирован процесс реалистического литературного письма. И отличаются ли чем-то размышления успешной женщины-писательницы от мыслей ее коллег-мужчин? Корпус текстов по теории русского реализма, которым мы пользуемся сейчас, почти полностью написан мужчинами, тогда как литературных текстов этого периода, написанных женщинами, достаточно много. Замечательные работы Хильде Хоогенбоом и Арье Розенхольм о теоретических выкладках Надежды Хвощинской дополняют эту картину, но в целом предстоит еще очень много «археологической» работы с частными текстами середины XIX века (дневниками, перепиской), в которых женщины высказывали свои мысли на этот счет (в духе очень важной работы Ирины Савкиной с автодокументальными текстами). Так что для меня одним из интересных итогов этого проекта стало понимание того, что в истории русской литературы в этом плане есть большие лакуны — которые, например, коллеги, изучающие французскую или английскую литературу, начали заполнять еще в 1980-е годы. В славистике же работа с текстами и литературными формами, с которыми преимущественно работали женщины-писательницы, сейчас в самом разгаре.

— Что же это за формы?

— Есть общее представление о том, что женщины писали «личные» тексты о чувствах и домашней жизни, а мужчины — «публичные» тексты о важных общественных проблемах. При этом понятно, что в России к 60-м — 70-м годам XIX века эта граница стала пористой: были женщины, которые занимались и журналистикой, и редакторской работой. Поэтому есть категория текстов — написанных под псевдонимами, в соавторстве, от лица редколлегии, — которые тем не менее отражают непосредственно опыт литературного работника женского пола. То, что интересовало меня, — это замечания, интегрированные в литературный текст, художественная саморефлексия. Часто эти литературные тексты достаточно хорошо известны, но вот что в них могут быть представлены некоторые концептуальные размышления о художественной природе реализма — вот это интересная вещь, на которую, кроме работ о Марии Жуковой, пока мало обращали внимание.

— В этом смысле интересно посмотреть на какое-то количество профессиональных критиков-женщин, которые особенно после 60-х годов появляются. Здесь интересна яркая фигура Марии Цебриковой — да и Хвощинской, с чьей позицией гораздо сложнее, чем с позицией Цебриковой. С точки зрения высказывания о литературных художественных текстах очень интересна Елена Ган.

— Конечно. Однако Ган говорит именно о том, каково это — быть писательницей. Это важная тема, и ей занимаются исследователи уже достаточно долго. Есть несколько очень хороших книг об истории писательниц в России. Меня же интересовало конкретно, как писательницы середины XIX века осмысливали свою роль в литературном процессе, в котором главенствующим стилем был реализм. Американская исследовательница Маргарет Коэн очень убедительно показывает на примере французской литературы того же периода, что само описание реализма в терминах эстетики чрезвычайно маскулинно — часто используются слова, которые в языке этого периода ассоциируются с мужскими чертами («сильно», «смело» и т.п.). Но и с практической точки зрения один из принципов раннего реализма и его предшественника, натурализма, — достоверность — сложно соблюсти, если автор — женщина. На русском материале это лучше всего видно, например, в физиологических очерках: сложно представить себе автора-повествователя женского пола, описывающего петербургские углы. Как давно отметили исследователи, это видно и в рецензиях Писарева на романы Панаевой, одна из которых называется, например, «Кукольная трагедия с букетом гражданской скорби»: и «куклы», и «букет» здесь становятся маркерами женского письма.

— Наверное, вы хорошо следите за тем, что происходит в гендерных исследованиях, а именно за тем, что происходит в литературе. На ваш взгляд, насколько хорошо с этой точки зрения изучен русский материал? У меня складывается впечатление, что традиционно это в большей степени интересует западных славистов, нежели российских исследователей. Кроме того, все ходят по одному и тому же кругу — изучают Бунину, Дурову и некоторых других. Может быть, я ошибаюсь.

— Это интересный вопрос. То, как распределяются научные интересы между разными научными школами и между российскими и зарубежными учеными, часто имеет очень практические причины. Это и научная мода, от которой зависит финансирование, и банальная возможность физического доступа к архивам. Я не совсем согласна с тем, что западных славистов больше интересуют гендерные исследования. В России достаточно сильная на сегодняшний день школа гендерных исследований в социальных науках, в культурной антропологии и истории культуры, и какие-то ее отголоски слышны-видны и в литературоведении. Ну а главное, конечно, то, что все-таки советское разделение на нашу домашнюю науку и их буржуазную западную науку большей частью осталось в прошлом. Ведущие слависты во всем мире читают друг друга и работают в одном информационном поле, хотя понятно, конечно, что у всех есть и характерные преимущества, и характерные проблемы. Более того: первый этап гендерных исследований в той узкой области науки, про которую мы сейчас говорим, — русской литературе XIX века — был именно в совместных российско-европейских проектах в 1990-е годы. Их итогом стало множество опубликованных архивных материалов (в том числе архивы Хвощинской, Евгении Тур и др.), сборников статей и монографий. Многие из этих ученых работают до сих пор и воспитали новое поколение исследователей, занимающихся похожими темами, как в России, так и за рубежом. Другое дело, что компаративистика и теория литературы в англо-американской науке в силу своей институциональной истории вообще плохо работают с неевропейскими текстами. Так что русский материал часто оказывается не включен в обзорные работы по истории женского письма (но это характерно и для других разделов этой дисциплины, и это отдельный разговор). Что касается интереса к одним и тем же персоналиям, то это, как мне кажется, говорит о том, на каком этапе сейчас находятся гендерные исследования в контексте изучения русской литературы XVIII–XIX веков. Первый этап — нанесение имен на карту, так называемое расширение канона, — в принципе, осуществлен. Это подтверждают, например, выход статей о «женском каноне» на «Полке» и прочие статьи о «женских именах» в литературе на ненаучных платформах. Следующий этап — это архивная археология. Теперь нужно разобрать, «ввести в научный оборот» материалы, связанные с этими писательницами, и также продолжать искать новые имена. Это сложный этап, так как архивная работа — дорогое удовольствие, особенно для зарубежных славистов и российских ученых за пределами двух столиц. Эта работа идет медленно. Поэтому я бы не согласилась с тем, что гендерных исследований в славистике сегодня меньше, — вообще больших, хорошо финансированных исследований по XIX веку не так много, их мало какие университеты могут себе позволить в современном финансовом климате, если они не связаны с тем, что государства называют «развитием территории».

— Возвращаясь к архивной работе в России, можно сказать, что есть большая проблема — недостаток материалов. Я никогда не выясняла, что лежит в РГАЛИ по Авдотье Панаевой: возможно, там довольно много. Но с теми персоналиями, которыми занималась я, получалось так, что там очень мало материала или же этот материал нельзя никак встроить в свою работу.

— Безусловно, существует то, что называется «архивными предрассудками», — и, действительно, женщины попадают здесь в ту же категорию, что и другие маргинализированные группы, и материалов часто бывает меньше. Тем не менее я думаю, что главное тут — ввести в научный оборот хотя бы то, что есть: сам факт архивного дисбаланса — уже повод для обсуждения статуса того или иного писателя (или писательницы) в истории литературы.

— Вы упомянули о проекте «Полки» по женскому канону. Как вы считаете, можно ли сейчас вообще говорить о постепенном переформатировании канона XIX века? Инициатив, которые пытаются вернуть женские имена XIX века, становится больше, они появляются в нашем поле зрения: проводятся дискуссии, круглые столы и прочее.

— Прежде всего, как вы наверняка знаете, само понятие канона сегодня часто ставится под сомнение — главным образом из-за его иерархической природы. Поэтому, если мы говорим о том, что нам надо переформатировать канон, нужно переформатировать и иерархию произведений в этом каноне. Если мы занимаемся возвратом женских имен в историю литературы XIX века, то хотелось бы ввести, например, имена женщин не только привилегированного социального слоя — и производящих не только элитарный художественный продукт. Здорово было бы, например, идентифицировать женщин, которые делали лубки, — историки европейских литератур давно занимаются такой работой, включая историю средневековых манускриптов. Было бы хорошо идентифицировать и включать в такой канон женщин, писавших в России в XIX веке не на русском языке. Как выглядит карьера писательницы, которая, как Шолом-Алейхем, писала на идише? Как выглядит карьера писательницы из Средней Азии? Историки литературы знают эти персоналии, но мне кажется, что и «переформатированный» российский литературный канон должен использовать не только гендерную, но и постколониальную оптику и включать и такие имена. Я понимаю, что здесь ситуация похожа на те случаи, когда студенты меня спрашивают, были ли в России суфражистки, боролись ли они за избирательные права женщин, — и я объясняю, что нет, потому что и у мужчин в России с избирательными правами было плоховато даже после земской и городской реформ в 1860-е — 1870-е годы. То есть и мужских имен такого рода в российском каноне мало, но это как раз тот случай, когда эмансипация одной группы провоцирует эмансипацию другой, как в интерсекциональном эффекте домино.

— Давайте вернемся к вашему гендерному проекту. Расскажите о нем.

— Это проект, связанный с ролью гендера в формировании литературной репутации в России в XIX веке. Классические исследования по социологии литературы описывают модель карьеры писателя-мужчины. А как процесс выхода на литературную сцену происходил для женщины? Как это отрефлексировано в литературных текстах? Меня конкретно интересует, как строилась карьера женщин, которые занимались литературной работой вместе с мужчиной-партнером (как, например, Панаева и Некрасов). Мне было интересно посмотреть, как на практике выглядит процесс соавторства, как они оба рефлексируют этот процесс в автодокументальных текстах, в переписке. Как это описывается потом в истории литературы (здесь тексты Чуковского о Панаевой, которую он называет «простой, недалекой русской бабой», хотевшей «простого женского счастья», — прямо раздолье для исследователя).

При этом меня интересуют разные формы соавторства — например, отредактированный перевод. Поэтому вторая пара, на которую я обращаю внимание, — это русско-украинская писательница Марко Вовчок и Тургенев, переводивший ее тексты на русский язык. Третья, отдельная, тема — это так называемая квир-селебрити. Здесь меня больше всего интересует история Надежды Дуровой, которая совершенно очевидно эксплуатирует свой промежуточный гендерный статус («то мужчина, то женщина» — это эпиграф Пушкина к первому опубликованному фрагменту «Записок кавалерист-девицы») для создания определенной литературной репутации в 1830-е годы.

— Расскажите о вашем проекте про queer celebrity. Что он собой представляет, кто будет его героями и героинями?

— Пока что этот проект существует как часть исследования о гендере и литературных репутациях в целом. Тут наиболее интересным мне кажется процесс адаптации понятия «селебрити» к изучению текстов XIX века. В славистике (и российской, и зарубежной) достаточно много работ по социологии литературы, истории литературной славы и институций, формирующих ее. При этом немного в стороне от этого существует теория селебрити, которая последние пятнадцать лет активно осваивает материалы XIX и XVIII веков. Поэтому первая задача здесь — придумать, как соединить эти две ветки вместе, так, чтобы это была не просто «перемаркировка» одних и тех же явлений новыми именами, а реальное использование потенциала новой теории. Теория селебрити отличается тем, что, во-первых, по понятным причинам сильно опирается на теорию и историю медиа, а во-вторых, изначально уделяет много внимания гендерному аспекту. Поэтому еще один уровень сложности добавляет вопрос: что происходит, когда автор оказывается между категориями «мужское» и «женское»? Надежда Дурова — как раз такой персонаж. И здесь в контексте истории именно российской литературы мне кажется очень важным говорить об этом аспекте ее литературной карьеры. Современные российские представления о «скрепах» и прочих «традиционных ценностях» имеют мало общего с реальными традициями и относятся к разряду «изобретенных традиций», если пользоваться известным термином историка Хобсбаума. Поэтому такие персонажи, как Дурова, с учетом известности и популярности ее текстов в советское время, например, играют очень важную роль в истории литературы и в истории взаимодействия гендера и литературной репутации. Кроме того, в ее текстах есть совершенно замечательные виньетки из жизни женщины в мужском платье: например, в период, когда она жила в Петербурге, ее перестали приглашать на балы, потому что она не танцевала. А как танцевать, когда она хочет танцевать с дамами, а те не соглашаются?

— Вы сказали, что Дурова была не единственным персонажем в этом контексте: кого бы вы еще назвали?

— Поскольку мы говорим о контексте по смыслу так называемого кроссдрессинга, то в него вписываются, в принципе, многие персонажи. В постсоветскую эпоху это эстрадные селебрити, и это отдельная тема для исследования — этим занимаются, например, коллеги в Кардиффском университете. Очень интересный пример такого «нормализованного» в консервативной культуре кроссдрессинга — Ксения Петербургская, святая, которая изображается на иконах в одежде умершего мужа. Меня, конечно, прежде всего интересует преломление таких практик в тексте: например, так называемый феномен повествовательного трансвестизма. Это всем хорошо знакомая ситуация, когда писатель-мужчина пишет от первого женского лица, например, или наоборот. Интересно, что этот термин хронологически появился в гендерной нарратологии до работ Джудит Батлер и до того, как перформативность гендера стала общим местом, — но главное, что в первых исследованиях речь шла только об авторах-мужчинах (как и в других работах по теории культурного трансвестизма в 1980-е). То есть базисной была идея о том, что мужчина в женском платье — это ужасно интересно и важно и много говорит нам об обществе и культуре. А женщина в мужском — это просто так, карнавал. Это потрясающе. Вот такие истории, конечно, приносят настоящий азарт в исследовательскую работу.


Понравился материал? Помоги сайту!

Сегодня на сайте
Дни локальной жизниМолодая Россия
Дни локальной жизни 

«Говорят, что трех девушек из бара, забравшихся по старой памяти на стойку, наказали принудительными курсами Школы материнства». Рассказ Артема Сошникова

31 января 20221561
На кораблеМолодая Россия
На корабле 

«Ходят слухи, что в Центре генетики и биоинженерии грибов выращивают грибы размером с трехэтажные дома». Текст Дианы Турмасовой

27 января 20221604